355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Литов » Середина июля » Текст книги (страница 6)
Середина июля
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:46

Текст книги "Середина июля"


Автор книги: Михаил Литов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)

Выбивало из колеи сознание, что Николай уже обладал Зоей Николаевной и нынче будет обладать опять; было в этом обладании что-то от надсаживающих ухо повторов заезженной пластинки. Стыдно Опусову участвовать в соревновании, в котором он только и может протовопоставить своему молодому и прыткому сопернику, что мечты да расчеты на свое моральное величие, но справиться с собой он не мог и участвовал, всю его душу заполонили видения Николаевых плотских успехов. От нечего делать, при таких-то пылкостях, Опусов подался на улицу, забрел ненароком на рынок и, остановившись перед лотком подчиненной ему торговки, уставился на бабу. Вымученной подобострастной улыбкой, растянувшей ее губы, несчастная еще вернее придавала себе сходство с неким порождением кошмарных сновидений, но в голове у Опусова делалось какое-то чудесное переключение, и он видел не глупую и плоскую физиономию этой немолодой женщины, а прекрасный лик Зои Николаевны, единственной, кого он любил в этом мире. Торговка, думая, что он ждет от нее повторного отчета (утром-то брал уже), не слишком радостным тоном принялась излагать ему историю своих дневных торговых подвигов, а он не слушал и все еще не видел этой никчемной бабенки, а катался в какой-то клубящейся живой тьме, в которой вдруг возникал впечатляющий торс Зои Николаевны или мощно гнулась ее спина, а то ступала в которую внезапно ее сильная и стройная нога, обнажаясь все выше и выше, до самого уж верха бедра, никогда им у нее не виданного. Опусов захлебывался от счастья, приближался к заветной плоти сквозь сумасшедший жар, притискивался горящими губами к белой коже. Проступила торговка с вопросом: чево?

– Что чево? – мрачно откликнулся Опусов. Почувствовал себя алхимиком, получившим не гомункулуса в каком-то позлащенном сосуде, а гнусную женоподобную тварь в набитой всякой грубой и никчемной всячиной лавке.

– Чево вы, спрашиваю, пищите, Филипп Андреевич?

– Я пищу?

– Попискивание такое издаете, визг, как у маленькой собачки...

Олицетворением глупости была эта баба, воплощением всего ненужного Опусову, гадкого, мерзкого, ненавистного. Он в тупике, а как выбраться? Сходил он с ума возле этой торговки. Он зажал ее нос цепкими пальчиками и стал крутить, стал гнуть всю эту подлую особь, нагибать ее к прилавку, к земле. Теперь она безусловно пищала.

– Ай, Филипп Андреевич, что такое? что за выкрутасы?

Торговцы высовывались из палаток и, думая, что хозяин расправляется с нерадивой работницей, смеялись, судили и рядили между собой, смеялись не только над мукой бабы, но и над мнимым величием запальчивого урода, выносили свой суровый приговор его жестокости.

– Конституция запрещает такое обращение с человеком! – крикнул кто-то грубо.

Опусов ушел. Конституция! Эти невольники, эти рабы говорят о Конституции! Старик шел по улице и игольной тонкостью губ словно на швейной машинке выстрачивал сатирическую ухмылку умного и безжалостного эксплуататора. Но от мысли, что у него сейчас, в его нынешнем ущемленном победами Николая положении нет твердого сознания своих конституционных прав перед Зоей Николаевны, что появись она сейчас тут, перед ним, он непременно взял бы в разговоре с ней какой-то униженный тон, у него на глазах выступили слезы. Он шел и смеялся сквозь слезы, представляя себе, как Зоя Николаевна крутит ему нос крепкими пальцами, гнет его к земле.

Ноги сами принесли его к дому, где она жила. Другого пути не было. Если он сбивался с него в сторону, ноги запутывались в асфальте, уходили под землю, уводили в ад, а когда держался этого пути четко и послушно, они вырастали, помогая ему головой коснуться облаков и увидеть, что в раю его ждут даже большие, чем снисхождение и милость Зои Николаевны, блага. Войти бы к ней и все рассказать. Нет, не все, сказать разве, что Николай хочет ее обмануть, обманом выведать у нее тайну филоновской картины, завладеть картиной и выгодно продать. Хочет оставить ее на бобах, а вот он, Опусов, живет мечтой спасти ее достояние, то, что принадлежит ей по праву наследования, пусть и не подкрепленному законом. Она будет наслаждаться обладанием ценной картины – за нее, может, и миллионы дадут! – а он оставит себе возможность умиления, счастливую мысль, что помог ей в трудную минуту, спас от вора, ничего не требуя для себя взамен. Ну, разве что время от времени встречаться с ней, беседовать, рассказывать, что было бы, когда б она снизошла к его любви и ответила на нее взаимностью. Может быть, она не прочь покрутить его за нос? Помилуйте, разве это проблема! Он готов.

Сумерки сгущались, Опусов сидел в твердеющей тени деревьев на лавочке перед домом, где жила Зоя Николаевна, и мысленно просовывал нос сквозь какие-то заросли, умиленно подставляясь под хваткие пальчики. Прошествовал Николай, глупец, которого разбирает страх, как бы учителево желание наградить его не завело его в романе с прекрасной женщиной слишком далеко. Вот оно как: нес парень в руках цветы. Старик понял, откуда они. Зашептал голос гнева, ненависти. Парень разоряет его, да и торговкам ведь потом приходится восполнять урон из собственного кармана, стало быть, он и бедных женщин обижает. А смеет думать, будто учителю пришло в голову наградить его! Учитель сейчас этого недоумка с удовольствием придушил бы, как цыпленка.

Когда стемнело, голова у Опусова абсолютно пошла кругом и такие стала выписывать круги, что даже как будто уже и не могла поместиться на той улице. Вращалась как огромный жернов. Они там, на втором этаже, включили свет, предположительно в кухне, должно быть, угощаются и разговаривают. Опусов пришел в неописуемое волнение, раскладывая, что наступило, мол, самое пригодное время для любви, время, когда Зоя Николаевна сладко потянется, зевнет и, с вожделением поглядывая на того, подлейшего из подлых, скажет: ну, славно поболтали, а пора, знаешь, в постельку. Так это представлял себе Опусов. Он-то, на месте Николая, сам бы еще раньше подвел ее к кровати, торжественно подвел бы, и все между ними было бы необычайно ярко и чисто, но он был на своем месте и ничего, уступивший первенство сопернику, не мог поделать. Сам ведь уступил, сам послал его, а теперь только напрасно кусал локти. Звериный вой рвался из его глотки. Голова, расширившись на своих кругах до невозможности, прогнула его, повлекла куда-то, тупо глядящего в землю. Он шел как пьяный, но ощущал себя грозящим силой быком. Мощь на слоновьих ногах передвигалась впереди, заслоняя страхи и разумности, подняла его по лестнице на второй этаж, и возле двери, за которой были они, только там он затих. Все в нем замерло, насторожилось в приготовлениях к охоте. За дверью милая предлагает себя, отдает свою колдовскую наготу ничтожнейшему. Закричать бы: ты несчастна! Она была несчастна в его глазах всего миг, просто ей не повезло, муж умер, а под рукой никого достойного не оказалось, и пришлось упасть в объятия подвернувшегося хлюста, но уже в следующее мгновение она представилась ему львицей, пожирающей ягненка. Николай был этим ягненком, почему бы и нет, но ему ужасно хотелось оказаться на месте Николая и взглянуть ягненком. И все он думал, каждую минуту спрашивал себя: неужели я перед ней оказался бы таким же, как он, а то и хуже, мельче, гаже, отвратительнее? Отвечал, что нет же, конечно нет, она бы только в первое мгновение, может быть, усомнилась в нем, решила бы, что он тоже дурак и мыльный пузырь, как и тот, но когда б дошло до пожирания, когда б он лежал, подмятый ее лапами, она увидела бы, что он другой, наверняка разглядела бы она это, непременно! Отвечал себе так, а веры не было, что так оно и есть.

Его взгляд, опережая счастье действительного прикосновения, упал на обитую коричневой кожей дверь, на какие-то, может быть, захватанные ее местечки, к которым и она притрагивается часто, на медную ручку, к которой Зоя Николаевна прикасается, наверное, каждый день. Вот и он тронул пальчиком – и словно приблизился к ее жарким выпуклостям. Близки стали ее затененные всякие впадинки, женские вогнутости. Тянулся Опусов, похоже, губами; так или иначе, трубочкой они вытянулись. Зажмурился, ожидая страшных и обнадеживающих касаний. Уже он не был так одинок, и уже жизнь не такой была незадачливой, как прежде, как всегда. Как, однако, жил и прожигал жизнь глупо, и тут еще то, что хотел Николая толкнуть на тот же гибельный путь, а вышло, что отдал ему счастье, – нагородил-то, нагородил, никакой покаянности не хватит исправить наглупленное, набезумствованное! Рука поплыла куда-то вперед, и, открыв глаза, он увидел, что дверь поддается. От страха и таинственности Опусов едва не закричал, но мысль, что много, слишком много он в последнее время топчется на грани крика, заткнула ему рот, навела его пакостнуюю рожицу на ядовитую усмешку.

Переступить тут порог было все равно что переплыть мертвую реку на Хароновой лодке, он прикинулся на той лодке теплым мышонком с симпатичной любознательностью в глазах, увидел Хароном величавого господина, каким выделывал в мечтах себя, и продолжил преобразования уже в просторном коридоре. Из кухни отдаленно падал свет и доносились веселые голоса. Стал и голосами, и сизым дымком выкуренной учеником сигареты. А книг-то в коридоре на стеллажах! Зоя Николаевна училась, не читая. Опусов читал ее глазами мудреные названия на утомленных прозябанием переплетах. Женщина исключительно за счет неостановимой подвижности промылилась в то, что Николай числил за ней познанием экономической науки. Чистая критика разума, с остаточной глумливостью уличного торговца надумал Опусов, дивясь учености хором. Он без скрипа и шороха юркнул за красочную привлекательность какой-то двери и очутился в комнате, уютно освещенной ночником в изголовье кровати. Прежде, чем вообразил себя лучиком этого ночника, проникающим в темное царство враждебного Зое Николаевне окружения, зацепился он взглядом за массивную вазу с цветами и поспешающим в неизвестное пока приключение умом сообразил, что она будет его оружием, если те двое налетят и потребуют объяснений. Он будет защищаться, отстаивать свое достоинство. На спинке кресла темнел небрежно брошенный пиджак, дамский, ее, Зои Николаевны, тут, может быть, ее спальня, для него фактически святая святых. Старик благоговейно потянул носиком свежий до свирепости воздух, улавливая в нем тончайший женский аромат. Но долго заниматься этим не довелось, голоса быстро покатились в пространство, где он очутился, беспечно играя метаморфозами. Где укрыться? Кем стать на этот раз? Разбавлять стремительно текущий момент гаданием было некогда, и Опусов скользнул под кровать, благо щель там, хоть и узкая, для него нашлась.

***

Разделись в паузе слов. Одежда их, чудилось поникшему в горизонталь старику, поскрипывала, пофукивала сердитым ветром в дряхлой нескладности деревянного корабля. Мелькали ноги, насмешливо скалясь наготой, куда-то, может быть на некие еще аллегории, указывая удивительно большими красноватыми пальцами. Старик медленно, как бы в оторопи, расширял глаза при всяком опасном приближении к его носу, нижняя челюсть безвольно отвисала. Николай лег первым, и его тяжесть – с благодарностью отметил это учитель – еще оказалась сносной для обремененной грузом их (что их, это звенело в голове затаившегося, черт возьми, гремело набатом) брачного ложа спины, Зоя же Николаевна что-то медлила, бродила, ее стопа то и дело утверждалась аккурат в опасной близости, и от нее-то, неспешно загружающей пространство своими телесами, и досталось бедолаге, когда она тоже легла. Тяжеленькая была дама. Мягко-мебельный, важный свод над Опусовым так прогнулся, что сполна старик отведал прищученности, ущемленности, какую, на взгляд любого солидного и уважающегося себя господина, делают разве что крысам, тараканам разным, зловредным насекомым. Свет погас, и начались движения, крики, стоны. Распущенность! Все в ней, как она претворялась в действительность у этих двоих, понимал Опусов, соображал каждую мелочь, каждый выпад Николая и каждый вскрик женщины мог представить себе воочию и полновесно прокомментировать, а картину в целом все же ему не удавалось охватить из-за нелепости его положения, из-за того, что сам он не вписывался в эту картину, а ведь все-таки каким-то боком был к ней причастен. Понимал он и то, конечно, к чему они там, наверху, в конце концов должны подойти и какие завоевать трофеи, а все же как-то по-детски чего-то недопонимал, наверное, оттого, что, вот так на всем нынешнем протяжении их страсти им сопутствуя, на финишной прямой, как ни крути, останется только сторонним наблюдателем и никакая частица их наслаждения хоть вой! – не достанется ему. Страдая, больной, с простреленной огненными брызгами от полураздавленных кишок, позвоночника, души головой, он ждал заключительного аккорда.

Женщина разразилась воем, а парень, ученик его, захрипел, выпуская последние пары, и в черепной коробке невольного свидетеля отголоском чужого праздника взорвался тусклый фейерверк, но не успел он толком переболеть этой болью, как они там, наверху, уже свернулись в темноте и в тишине как дети, затихли, укрощенные. Что-то ласково шепнула Зоя Николаевна, благодаря миленького. Потом немного повозились, взболтнув и Опусова, – укладываются поудобнее, костями догадался тот. Неужели уснут? И так будет до утра? А как же он? До утра будет валяться под кроватью? Вдруг они разговорились.

– А сдается мне, ты сегодня грустный, Коля, – сказала женщина, проверочно веселя своего друга намеренно бодрым голосом, как если бы уже приготовила ему добрый гостинец и пока выжидала только, выбирала момент, чтобы уж наверняка сразить. – Это от одиночества?

Она слегка заигрывала с этим его одиночеством, выдумывала, кажется, как бы подбраться к нему да пошевелить его игривой лапкой, но Николай не замечал этого, или, возможно, положил не принять ее игру.

– От какого же одиночества, Зоя? – оттолкнулся он бесстрастным вопросом.

– А ты сам в прошлый раз жаловался, что никого у тебя нет.

– Пресловутость! – Он пренебрежительно махнул рукой. Но не говорить нельзя было, слова сами просились наружу; впрочем, смутно толпившиеся, они только в произнесении и могли обрести сходство с настоящими словами, и Николай вдруг страшно заинтересовался этой ясностью и чистотой недоговоренности, вошел в нее как в хрустальный храм. Заложив руки под голову, он сказал с пристрастием: – Это я, может быть, приврал, немного залгался. У меня много всяких знакомых. Конечно, с ними мне не всегда весело и хорошо, но все же... А что я говорил тебе тогда, жаловался, так что же другое говорить женщине?

– Значит, у тебя большой опыт общения с женщинами?

– Имеется некоторый. Женщины, я знаю, любят, когда им жалуются, когда мужчины перед ними играют маленьких и беспомощных, и они могут жалеть.

– Допустим... – уклончиво согласилась Зоя Николаевна.

Николай твердо определил:

– Не допустим, а так оно и есть.

– Но сегодня тебе все-таки грустно? Что-то тебе не нравится? Во мне? Из-за меня тебе невесело?

– Что ж, грусть есть, отрицать не буду. Но ты тут ни при чем, и что бы такое не происходило, мне с тобой хорошо. А что грусть, это мне просто взгрустнулось. Потому что жизнь не всегда строится так, как ты хочешь.

– Расскажи мне про твои огорчения, глядишь, и отпустит. Кому же, если не мне и рассказывать? Я смогу утешить. Ты не смотри, что я с тобой как девчонка, я ведь в действительности тебе все равно что мать.

Николай колебался. Скосив глаза, он рассматривал грудь Зои Николаевны, которая уж точно была не девчоночьей. Женщина перехватила его взгляд, понимающе усмехнулась, ее губы, волнообразно покривившись, пририсовали к уюту комнаты посулы какого-то вскормления.

– Не знаю, – сказал сбитый с толку паренек. – Так ли это? Я хочу сказать... насчет твоего утешения... оно может оказаться и несбыточным. Да и не все женщине расскажешь. Не все ей, видит Бог, доступно в наших мужских делах. Или что-то она лишним, ненужным сочтет, а оно, может быть, и есть самое главное. У нее ведь свои на все воззрения, для мужчин далеко не всегда подходящие. К тому же область тайн... Мужчине очень часто следует держать рот на замке.

– А женщины умеют вытягивать секреты, – непринужденно поиграла коварством Зоя Николаевна, – и не родился еще такой мужчина, которому она не смогла бы развязать язык.

– Это верно. И даже ничего плохого нет в этом, а просто мир так устроен. Я ж вот знаю, что физически гораздо сильнее тебя, а если нас поставить рядом, любой человек с чувством понимания прекрасного отдаст предпочтение тебе. Так Бог придумал. И с секретами так тоже, мужчины создают их себе, а женщины их всякими ухищрениями выуживают из мужчин. С другой стороны, Зоя, мне очень хочется просто и без всяких уверток все тебе рассказать, потому что вот твоя рука лежит у меня на груди, и я уже млею. Давай не будем о любви. Кто знает, что это такое? Люблю я тебя или нет, этого вопроса касаться давай не будем. А млеть я млею. И правда сама просится с языка. Есть у меня даже воображение, что я мог бы вообще плакаться у тебя на груди, зарыться лицом тебе в колени и всплакнуть. Знаешь, Зоя, почему я сегодня действительно такой невеселый? Имеется среди моих знакомых один старикашка, кошмарный урод, он как бы мой учитель. Он, если правду сказать, еще тот жук, другого такого мошенника надо еще поискать. И как поговорил я нынче с ним, взяли меня сомнения...

Задумался Николай, умолк. Но он был уже энергичен.

– Чему же он тебя обучает? – подтолкнула женщина. – Воровству?

– Думаю я уже, что обучать ему меня, собственно, нечему. Он вроде и прожженный, и отпетый, но все как-то больше на словах, в мечтах, что ли, по части разных прожектов, а на практике не то чтобы очень уж удачливый. Голова у него работает, не спорю, и немало он всего провернул, а все-таки из середнячков не выходит. Видимо, не судьба.

– А ты, значит, знаешь и умеешь больше, чем он, и учиться тебе у него нечему? Получается, ты-то и есть настоящий вор и мошенник?

– Не в этом дело, Зоя. Он меня многому научил и на многое открыл мне глаза. Я ему за это благодарен.

Опять задумался парень. Тяжело поворачивались мысли в его голове, мутили они его понятия своими невместимыми размерами.

– Думаешь, Коля, хорошо, правильно это, быть вором и мошенником? вскрикнула женщина. – Ты же по кривой дорожке пошел!

– Ах, какая разница! Можно подумать, только и есть делов у человека, что раздумывать, каким он пошел путем. Не о том ты, Зоя, не понимаешь меня, не улавливаешь сути. А я говорю, что мои отношения с этим старичком завернули в странную сторону, наша с ним увязка нехорошо заскрежетала. Ну да, он мой учитель, передает мне опыт и все такое. Но, во-первых, когда-то и ученику надо становиться на самостоятельный путь, и я, думается, уже этого предела достиг. Если же этакий учитель продолжает человека держать за ученика, то тут, согласись, некоторым образом начинается эксплуатация. Держит он тебя, уже вполне оперившегося, на низком уровне, а сам твоим мастерством и твоими удачами пользуется для собственной выгоды. Но и это еще ничто. Из благодарности за прошлую науку я бы его и дальше терпел, по-человечески терпел, просто как человек человека, из чистого, так сказать, человеколюбия. Но помнилось мне, Зоя, в его видах на меня что-то скверное, чудовищное. Тут, главное, пойми меня. А может, и не только помнилось, может, так оно и есть. Вот скажи! Рассуди, как бывалая умная женщина. Говорил я с ним сегодня, и вдруг мне пришло в голову, что он хочет как-то морально подавить меня, закабалить уже не под предлогом какой-то там учебы, а вообще... так, чтобы я и дыхнуть под ним не смел!

– Как же это? – удивилась Зоя Николаевна. – Разве он тонкий человек?

– Что значит тонкий?

– Ну, рассуждающий, вообще мыслящий, тонко чувствующий... Он же вор всего лишь.

Николай коротко и жестко посмеялся над попыткой собеседницы расслабить разговор интеллигентским пристрастием к частностям.

– Нет, Зоя, ты не думай, не заблуждайся на его счет, он очень умен. Башковитый человек. И я это признаю. Я любому скажу, что этот старик гораздо меня умнее, потому что я давно уже это понял и признал. Так что он, само собой, и хитер как лис. Но какой бы он ни был заумный и чувствительный и какой я ни есть перед ним простак, для меня все равно неприемлемо, чтобы он совсем меня морально раздавил.

– А как он это может сделать? Как ты это себе представляешь? закидывала Зоя Николаевна свои наживки.

– Так, что я возле стану шестеркой. Наверно, он этого и добивается. Чтоб с дерьмом меня смешать, с говном... Ты извини, что я такие слова... Но наболело...

– Ты только сегодня все это понял?

– Да.

– И сразу стал мучиться?

– Да, сразу.

– А что дальше думаешь делать?

– Не знаю. Только я ему не позволю унижать меня. Мерина какого-нибудь он из меня не сделает. Он вообще-то такой внешне паскудный, что и представить невозможно, чтобы такой человек над тобой измывался. Моя беда в том, что я его теперь видеть не в силах. Раньше ничего было, я и не думал о его данных, что меня могло в них трогать? Не жениться же я на нем собирался! Но раз я теперь его в таких вещах заподозрил, видеть мне его практически невозможно. Как я к нему завтра пойду? А идти надо, у меня с ним дела и связь.

И еще говорил и жаловался Николай, поднимал руку и высоко над постелью сжимал кулак, показывая, что и сам при случае сумеет всласть насладиться унижением старичка, уподобив его пойманной мухе, а Опусов скрипел тем временем зубами под кроватью. Вон как повернул ученик! Вывел его сатиром в глазах женщины. Козлищем, который вздумал некоего агнца подвести под заклание. Мол, мучается агнец. Пожалей его, женщина. А как же его, Опусова, мука? Плевать ему на этого жалобного гордеца, но ведь не вывернешься теперь из-под его лжи, не выпутаешься из образа кровососа и тирана, который он ему свил в сердце женщины. Сам обманулся, потому что и не думал Опусов морально его унижать, женщину обманул и Опусова погрузил в море лжи. Именно в море. Захлебывался Опусов.

– Стоп! – крикнула вдруг женщина. – Что там шебаршит под кроватью?

А это Опусов возился в тисках обиды и гнева. Любовники пытливо вслушивались. Может, мышь? – вслух размышлял Николай. В слепой ярости выкарабкался Опусов из своего плена, вскочил на ноги, схватил заблаговременно примеченную вазу и обрушил страшный удар на ученика. А в темноте его, конечно, верно вычуял.

– Ай-яй! – завопил ученик.

Старик захохотал.

– Ты убит! ты мертв! – кричал он и плясал, как безумный.

Вспыхнувший глаз ночника осветил кровать, ударил пронзительным лучом в кровавую паутину, освобождая посреди разыгравшейся драмы клоунский пятачок, куда уже протискивалась испуганная физиономия Николая.

– Филипп Андреевич? Вы здесь?

Никогда прежде Опусов не видел, чтобы его ученик был с таким плоским, подлым и глупым рылом. Оно с напряженной громадностью свинства влезало в нежную ткань совершенного Опусовым, оскорбляло благородство его гневного замысла и, загрузившись в мистическую глубину его преступления, деловито выхрюкивало там дикую правду унижения человека неутомимым и вездесущим миром грубых форм. Ученик как бы невзначай отвел в сторону придавившую его женскую руку. Зоя Николаевна лежала на животе, повернув лицо к своему молодому другу, и ее затылок и шею заливала кровь.

– Что это вы ее ударили? для чего убили? – волновался Николай.

– Убил? Ты посмотри получше...

Николай неуклюже переполз через женщину, подбежал к креслу и стал лихорадочно одеваться, твердя:

– Мертва! – Он повторял это, как заведенный.

– Заткнись! – прикрикнул на него Опусов. – Хорошо, что ты здесь. Это кстати. И я вовремя появился, – накладывал он какой-то свой бойкий сюжет на выпуклую историю жизни и смерти Зои Николаевны.

– Ничего себе вовремя! Вы же вообще откуда-то выскочили... Понять нельзя совершенно ничего. Вы здесь были, и к чему это привело?

– А раз мы здесь, мы наше дельше и обтяпаем, – с деланным энтузиазмом потер руки старик. – Самое время. Ищи, парень, ищи картину.

Николай не принимал его натужные трактовки.

– Смываться надо, пока не накрыли. Накроют нас. Следы оставим. Следы заметать надо, потому как вы тут напачкали... Мокруха все это!

– Закрой пасть и ищи. Молча действуй. Говорю тебе: ищи картину. Картину Филонова. Филонова ищи. Ты понимаешь? Ох ублюдок, ты понимаешь меня или нет?

Подчинившись логике скольжения по наклонной плоскости и уже видя перед глазами адские бездны, Николай принялся бродить по комнатам и рыться в шкафах да заглядывать в затененные углы, но у него не было ясного понимания, что и с какой целью он ищет. Опусов, тот работал сосредоточенно, упорно, и если для Николая любая картина, подвернувшаяся в квартире, где их, судя по всему, вовсе не было, просто из чистой практики претворилась бы в филоновскую, то этому человеку, казалось, ничего не стоило не только наизусть повторить всего Филонова, но и с научным, творческим видом воссоздать его на пустом месте. Видя, что старик, ставший экспертом, блестящим искусствоведом, не испытывает страха в атмосфере преступления и грядущего следствия и даже, кажется, вовсе не думает о своей жертве, Николай со слабым всхлипыванием в области сердца впитывал высокую веру в величие учителя и уже презирал себя за ничтожество недавних сомнений в нем. Старик с бездушием механизма действовал вопреки той очевидности, что в этой квартире торжествовало полное безразличие ее хозяев к живописи, и его настойчивость отнюдь не выглядела абсурдной. Зоя Николаевна и впрямь перестала существовать для него, а картина могла быть где-то здесь, и это было важнее всего прочего. Ему приходилось проверять за Николаем, и он сердился. Они ничего не нашли.

На улице старик переквалифицировался в строгого судью. Он сказал, насупившись:

– Все из-за тебя, подлец! Я тебя как учил? Я тебе что внушал? Узнай, где она прячет картину. Ты узнал? Выяснил? Ни хрена ты не узнал и не выяснил!

Николай молчал, не отбивался, признавая справедливость обрушившихся на него упреков. Но как и у всякого посаженного на скамью подсудимых, у него за раскаянием и ужасом перед неотвратимым наказанием отчаянно правильное недовольство собой неумолимо преображалось в глухое недовольство судьей, который, на краткий срок соединившись с ним в жанровой сценке, затем будет и дальше спокойно, чисто существовать под прикрытием тупой тяжести мира, тогда как ему неминуемо быть раздавленным этой тяжестью. Травил учитель в ученике уже не вину и этого пугливого зверька, которого можно было назвать раскаянием, а животную злобу, но кто же из смертных побеждал когда-либо ее? Казалось Николаю, что неспроста старик пылит обвинениями, подводит он, должно быть, к тому, что-де повинен ученик даже и в смерти женщины, и с затаенным злорадством и преждевременной болью ждал Николай конкретности в этом вопросе, чтобы тут же взвиться с жестокими, сумасшедшими, бунтующими протестами, в которых сполна выразится вся его обуянная стихиями натура.

Они уходили в ночь, сердясь друг на друга, обозленные, взвинченные, а каково же было Зое Николаевне?! Крепкой своей головой она выдержала удар, здоровье ее прекрасного тела отпихнуло смерть, которую сгоряча причислили ей налетчики, но в душе не было свежести и стройности избавления, а вились все еще и разорительно махали крылами мрачные демоны, не оставившие надежды утащить ее в ад. И дело было даже не в Николае, не в его предательстве. Дело было в... деле. Превосходнейшим образом она уцелела практически под топором, устояла против матерых злодеев, обмишулила их, быстро вынырнув из обморока, но не подав виду, что жива и невредима, с честью вышла из критической ситуации, в которой и не всякий мужчина показал бы себя молодцом, а вот дело, оно свершилось как-то не так, не путем. Собственно, дела у нее не было никакого, не было в ее жизни ничего, что она могла бы без колебаний назвать главным для себя и по-настоящему нужным, но после удара вазой, раскровянившего затылок, она угадывала очертания чего-то нового и существенного, входящего в сердце поэтическим прологом к некой важной деятельности. Возник теперь силуэт. Неудовлетворенность сворачивалась в сгусток темной энергии и какого-то быстро растущего, зловеще нахмуренного вдохновения. О, разобраться бы в себе поскорее, поскорее, пока взвихренная удаль не понесла ее в неведомом направлении! Голос, незнакомый и не то чтобы совсем уж внутренний голос заговаривал с ней дельно, говорил языком дела и о деле, которого она, между тем, не понимала. Но уже и прошлое, зубасто расчищая себе место в настоящем, вплеталось в узор стремительно кидающихся во все стороны энергий. Уже и позор ее мнимой, притворной смерти, то, что привело ее к этому позору, и то, что было с ней в момент удара и еще чуточку после, когда она, прикинувшись мертвой, внимала болтовне налетчиков, все это виделось теперь сферой приложения какой-то важной для нее, руководящей ею силы, областью свершения дела, дела монументального, но так и не понятого ею. Господи, как же это возможно? Делать что-то слепо, руководиться чем-то, не ведая, что же, собственно, тобой руководит! А зачем ударили? По делу? За дело?

А может быть, ей и не дано понять? Может, она вовсе даже не понять должна самое дело, но, главное, осознать, что не справилась с ним, не совладала с некой глубокой тайной, коснувшейся ее? Этих странных переживаний и ощущений, казалось бы, не должно быть, ведь с любым может произойти подобное, и нет для человека никакого унижения и оскорбления в таких вероломных нападениях, в таких злых покушениях на его личность, но она глубоко и неизъяснимо сознавала, что с ней это произошло не случайно, более того, она заслужила, чтобы это с ней произошло, а потому и были переживания и потому в высшем смысле они не представлялись ей неоправданными и несправедливыми.

Зоя Николаевна, кряхтя, легонько постанывая, прошла в ванную и смыла кровь. В уютном и светлом помещеньице, где мановения ее руки заставляли течь холодные и горячие ручейки, она, как всегда, отбрасывала на кафельные стены гордую тень. Зоя Николаевна всегда остро чувствовала это. Тут происходило отчетливое разделение на бренность телесного вещества и немеркнущую идеальную красоту, торжественной, несуетной тенью проходящую над миром. Голая ее натура изобразилась в зеркале. Она была все еще очень хороша собой, и тело вовсе не расплылось. Вдохновение распирало, раскручивалось, но вся его сила явно не могла ничего больше, чем с жуткой, железной ясностью выявить указание на некий просчет, который она допустила, сама того не замечая; до сих пор не знала, в чем он, когда был ею сделан и можно ли теперь его исправить, и, скорее всего, никогда уже этого не узнает. Ей указано на некий изъян, теперь уже получивший статус постоянного присутствия в ее существе. На внешности он никак не отразился, а вот чувствует она его как что-то, что другие, со стороны, все-таки примечают в ней, видят так же, как увидели бы проплешину на ее макушке или торчащее из-под юбки нижнее белье. От этого уже не избавишься. Зоя Николаевна поежилась. Напрягалась она, надеясь освободиться, а все зря. У нее возникло какое-то суеверное отношение к этому ощущению чего-то неправильно совершающегося с нею и в ней, и, само собою обработавшись, поселилось в ее душе теперь как раскрытое, фактически разоблаченное, но оттого не менее властное и глупое суеверие. И если оно раскрыто, как книга, как разгаданная загадка, так о чем же оно? Что выражает? Какую мысль? Какой страх? Ничего она не знала и не могла понять. Суеверие, и все тут. Она стала суеверным человеком, тем, у кого воображение с положенного ему места сместилось в податливое и злоигривое сердце.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю