Текст книги "Чешский студент"
Автор книги: Михаил Левитин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Она вела их с того самого дня, как мальчик появился в “Белянеже”.
“…Сегодня открылась дверь и в гостиницу вошел мой маленький
Иржи. Такое же безмятежное пухлое лицо. Я думала, что закричу, но боялась спугнуть людей, приведших его, и сохранила самообладание. Только бы не выдать себя.
… Я смотрю в сад. И походка у этого ребенка, как у моего мертвого сына. Немножко сутулится, руки за спину. Мой отец Наум
Лойтер, страдающий слабоумием в последние месяцы своей жизни, никак не мог вспомнить имя своего внука. И тогда он спрашивал у меня об Иржи: “Где этот… хороший человек?”
… Мой дед Лазарь был пекарем. Родом он из Лозовиц. Когда овдовел, женился на моей бабушке Тайбе, у каждого из них уже было по двое детей. У деда – два сына, у бабушки – две дочери.
Потом появились трое совместных, среди них – мой отец Наум. Я вспоминаю все это потому, что мой Иржи вернулся.
…Пекарня находилась в нашем доме в Лозовицах. Каждое утро дедушка выпекал для меня жаворонка с голубыми изюмными глазами.
У деда моего Лазаря глаза тоже были голубыми. Я никуда больше не отпущу этого мальчика.
…Боже, он ест, как мой Иржи. Когда Иржи ел, к умирающим возвращался аппетит. Я должна ему приготовить форшмак. Им всем нужны теперь улитки, а Иржи попросил бы форшмак.
– Вы настоящая француженка, мадам Дора,– сделал он комплимент мне сегодня.
О да, я настоящая, у настоящих куска хлеба не выпросишь.
…У дедушки Лазаря между большим и указательным пальцами всегда находился кусочек хлебного мякиша, который он вертел. Для того, чтобы не курить, он в кармане держал кулек с монпансье. Я садилась к нему на колени, и он угощал меня монпансье. Я все-таки добилась своего – они оставляют мальчика.
…Иржи рос добрым ребенком, но почему-то сторонился родни. Я думаю, он боялся еврейского Бога. Это всех обижало. “Ты родила нам чеха”,– говорил мой дядя Абрам. Иржи приходил к родственникам в гости и все время молчал. Мне казалось, что с годами он даже стал брезговать есть у наших. Я так боялась, что они заметят! Наверное, после Пражского университета мы казались ему маленькими. Мы и были маленькими. Боже, сохрани нас маленькими!
…Мой дедушка Юда по линии мамы был верующим и большую часть времени проводил в синагоге. А когда возвращался летом домой, жил у самой реки, любил сидеть на перевернутой лодке с закрытыми глазами, не мог смотреть на солнце, а бабушка кормила его с ложки супом. Он был очень беспомощный.
Я помню, какой фокус проделали три его сына, мои дяди, а дедушка
Юда увидел. Взяли велосипед, старший сел за руль, средний примостился на багажнике, младший залез на плечи старшему, а меня маленькую посадили на раму. Так и выехали на базарную площадь и сразу же наткнулись на дедушку Юду, он шел в синагогу.
С ним случился сердечный приступ, когда он это увидел.
…У меня все получается. Я даже вернула себе сына, надо мной смеялись в детстве, что я слишком целеустремленная. Если я делала уроки, а в дверь стучался влюбленный в меня соседский мальчик, я всегда пряталась в шкаф и просила бабушку сказать, что меня нет дома. Нет, целоваться я любила, но куда деть несделанные уроки?
…Боже, как мы целовались на берегу реки! До чего невинно!
…Мой дядя Шая делал фигурный шоколад: разные курочки, рыбки, собачки. Мы возили продавать этот шоколад в Прагу. Иржи любил сладкое, но однажды обнаружил в шоколаде седой волос тети Сарры, дядиной жены. Ну и рвало его, бедного!
…Когда он переехал в Прагу учиться, я страшно волновалась.
Жить ему пришлось у дяди Муси, папиного племянника, страшного авантюриста. Женился дядя Муся шесть раз, жен своих считал красавицами, хотя все они были толстые и противные. Не любил проигрывать в карты, всегда страшно ругался, когда проигрывал, не стесняясь присутствия детей.
Однажды маленький Иржи повторил при мне одно из любимых
Муськиных ругательств. Я не знала, что делать, а потом нашлась.
– Ты любишь своего деда Лазаря? – спросила я.
– Да,– ответил мальчик.
– А деда Юду?
– Люблю,– ответил мальчик.
– Ты можешь представить, чтобы они произносили что-нибудь подобное? Или тебе больше всех на свете нравится Муська?
Больше он не ругался.
Я не решилась рассказать, как этот самый Муся поехал к нашим богатым родственникам в Брно, они положили его ночевать в лучшей комнате, а он ушел той же ночью с полным чемоданом серебра. Они приезжали потом за своим серебром, но он не отдал, кричал, что не видел никакого серебра. Так и уехали ни с чем, шума поднимать не хотели, позорить фамилию.
Вот у такого Муси и пришлось жить Иржи в первый год университета.
…Кем бы мог стать мой сын? Я думаю, юристом, законником, и законы эти были бы самые правильные. Евреи много сделали для
Чехословакии тогда. Мы все жили вместе. Мы вместе воевали.
Где-то на краю света во Владивостоке есть могилы белочехов.
Среди них могила дяди Израиля. Он был хорошим ветеринаром и женился по любви на женщине, которая оказалась сумасшедшей. У них родилась дочь, к счастью, совершенно нормальная девочка,
Юлечка.
…Надо идти в школу, а мой новый сын приболел немножко. Надо пить молоко, но его душа не принимает молока, что делать?
У бабушки и ее младшего сына от первого брака была корова, и бабушка приучала меня пить три раза в день парное молоко. Я его очень не любила. А она мне, чтобы я пила, варила грушевое варенье с ежевикой. Может быть, сварить ему грушевое? Иржи тоже молока терпеть не мог.
…Мама у него – русская, отец – еврей. Так что настоящим евреем он считаться не может, но у него такие еврейские глаза! С огромными ресницами, как у Иржи. Мы клали на Иржины ресницы спичку, и она держалась долго, честное слово! И дружит он с арабами, честное слово! Сегодня привел одного в дом, зовут
Касем, слава Господу, не настоящий араб, курд, у курдов с арабами тоже не все в порядке. Этот Касем ему очень нравится.
Как истинной француженке, мне приходится молчать.
…Он совсем не раздражает меня. Все в нем приятно. И когда он научился не раздражать? Я дала себе слово не расспрашивать о родителях. Лучше бы не вспоминал о них вообще. И это говорю я! А если бы мой Иржи остался у чужих людей и не вспоминал обо мне?
…До сих пор не понимаю, зачем Иржи вернулся в Лозовицы. Не мог он не знать, что дядя Лева забрал меня вместе с двоюродной сестрой и отвез к бабушке Басе на Украину. Кто бы нас предупредил, что и там скоро начнется?
А Иржи вернулся. Вероятно, он хотел спасти меня, но не нашел, и тогда они взяли его самого. Бабушку Тайбу расстреляли двумя месяцами позже в сквере на окраине Лозовиц, и дедушку Юду, и маленькую Юлечку, и безумную жену дяди Левы.
Если бы он был с ними, я бы знала, но он погиб где-то в другом месте.
Если бы не я, Иржи остался бы жив. Он был хороший сын…”
Мальчик листал тетрадку и никак не мог представить мадам Дору пишущей. Вероятно, прежде чем сесть за стол, она стягивала, пыхтя, серебряные сапоги, облачалась в халат, при нем она старалась не появляться в халате.
А потом погружала свое отяжелевшее тело в кресло и начинала писать.
Вот она пишет, а он, то есть не он, а Иржи, пробирается задами к дому своего детства, чтобы не быть замеченным. В стороне остаются парк и базарная площадь, где вскоре расстреляют деда с бабкой, тетку с сестрой. Он еще не знает об этом, и вообще темно в парке.
Он прикасается к стенам, перебегая, а стены холодные, как покойники, и когда они успели остыть, весь день стояло страшное пекло.
Лицо Иржи, его собственное лицо, как утверждала мадам Дора, их общее лицо, может напугать сейчас любого: неровная щетина, как подтеки грязи.
Но им наплевать, они ищут маму в темноте, она в опасности, и стены домов, из которых уже увели родственников, сами становятся родственниками и скрипят, скрипят, подталкивая: “Ищи, ищи…”
“…Я помню еще прабабушку Дисю – дедушкину маму. Ей было около ста лет. Я была у нее старшая правнучка. Она хотела дожить до моего замужества, так как было такое поверье, что, если дожить до замужества правнучки, сразу попадаешь в рай. От старости в бабушкиных волосах завелись огромные белые вши, я всегда вычесывала их и совсем не брезговала…”
Мальчик дочитывал дневник в поезде, идущем в Париж, и на этом месте его сморило. С трудом он нашел в себе силы спрятать дневник в чемоданчик и застегнуть замок.
Ехал он в неспальном вагоне и потому уснул в скрюченной, неудобной позе. Ему приснился автобус, внезапно перешедший на автоматическое управление, крепкий, среднего роста водитель шепчется с подозрительными небритыми личностями, автобус подбрасывает на ухабах, пассажиры стонут, а водитель, не оборачиваясь к ним, объясняет: “Ну, много выпил, не имею права?
Хорошо едем, нам пока везет”.
Маленькая симпатичная девочка ходит между рядами, развлекает всех. Это их будущая с Абигель дочь. В автобусе и Аби, и отец, и мать. Они смотрят в окно.
А когда автобус сворачивает в тихую аллею, водитель подводит к нему полуживого отца. “Ну не повезло”,– говорит.
Отец падает, мальчик подхватывает его, будущая дочь мальчика отворачивается, чтобы не знать о страданиях, мальчик просит
Абигель увести ее. Сам остается и под отцовское признание в любви проводит по его губам кусочками тут же тающего снега. Отец говорит о любви, говорит как всегда страстно, будто наяву, а снег уже вокруг них начинает таять, все грязное, коричневое.
Шофер бросает мальчику последний желтоватый комок. Мальчик кладет отца прямо на землю, и тот, завернувшись в какую-то тонкую тряпку, засыпает. Мальчик идет искать врача.
Чем ближе, чем неотвратимей становилась Америка, тем меньше он хотел туда ехать. После пятидневки и жизни в “Белянеже” это становилось по счету уже третьей его эмиграцией. Будь его воля, а у него была воля, он бы не поехал, но жалость к Абигель преодолела все остальное.
И потом он привязался к ней, даже полюбил или мог бы полюбить, какая разница, он терпеть не мог, не хотел вникать в значение слова, родители тоже любили друг друга…
Оказалось, что мама с новым мужем и дочкой собралась в Америку и потому решение одобряла.
“Боюсь старости. Так хочется пожить рядом с тобой. Я ведь очень-очень тебя люблю. Твоя маленькая сестра хорошая, но совсем на тебя не похожа. Никогда не отказывается от своих капризов, очень своевольная. Ты же был по-настоящему терпеливый ребенок, твое влияние на нее необходимо. Тебе она понравится. Она удивилась, что у нее есть старший брат, возникший без ее участия, и очень заинтересовалась. Поезжай. Я приеду следом. Не знакома с Абигель, но думаю, она из тех женщин, без которых ты пропадешь”.
Мальчик не писал ей, что в Америке у Аби есть муж и как-то трудно, не успев приехать, рушить чужую жизнь. Не писал, потому что был уверен – Аби справится. Но она и не думала справляться.
Она познакомила его с мужем так просто, будто это было принято в их доме – привозить из Европы любовников и селить на первом этаже.
– Надеюсь, вы друг другу понравитесь,– сказала Аби.
Сказала так легко, будто ее заданием было доставить мальчика в
Америку – и только. Дальше пусть сам выпутывается.
И это не казалось ей жестоким, она решила их проблему по-своему, как ей удобно.
Муж Аби – симпатичный, смешливый, немножко расслабленный человек, что не мешало ему, вероятно, в работе становиться тигром. Вне работы он, обладатель такой женщины, разглядывал людей не без удовольствия, как что-то маленькое, забавное, не способное ничем его обидеть, ничего изменить в его жизни.
Для Аби он делал исключение, ее он рассматривал с особым пристрастием, как своенравную, самостоятельную, но все же принадлежащую ему кобылку. Опыт долгих разлук не разъединил, а сблизил их.
Мальчику не хотелось вникать в эту ситуацию, но привычка считаться с чужой жизнью победила.
А пока Абигель двигалась по дому, решительно все меняя на своем пути, муж не сводил с нее глаз, покряхтывая от удовольствия, и однажды, мальчик мог поклясться в этом, заговорщически подмигнул мальчику, кивая на Абигель.
Мальчик отвел глаза и взглянул на сад.
Всю жизнь его окружали сады, и во Франции, и здесь, и в том коротком пражском путешествии, только в России он не мог припомнить ни одного, кусты какие-то помнил, пыльные, городские, недоразвитые, но вот деревья?
Нет, одно было, с красными листьями, кажется, яблоня. Он увидел его после долгой болезни, сидя на скамейке у дома. Оно возникло почти что в тумане только что пережитой болезни, а когда мальчик на минуту отвлекся и снова взглянул, красного дерева уже не было, его подменили зеленым. Значит, там были и другие? Заболел он осенью или весной? Когда цветут яблони?
Он не мог ответить. Так что жизнь в России привык представлять безлиственной, во всем же остальном мире, куда бы он ни попал, его встречали сады.
Вертушка, легкомысленно кружась в центре лужайки, постреливала струйками по головкам цветов. Небо над садом являлось продолжением уже давно известного ему неба, но, как всякое продолжение, гораздо-гораздо интересней, оно обещало развязку.
– Так вы музыкант? – спросил муж, доброжелательно глядя на него.
– Какой там музыкант!
– А,– понимающе ответил муж.
Больше им говорить стало не о чем, но тут пришла Аби.
– Он у нас богатый наследник,– сказала она.– Тетку его во
Франции зарезали. Ты не рассказывал?
– Неужели зарезали? – заинтересовался муж и снова повернулся к мальчику.
– Да, убили. Но она мне совсем не тетка.
– А ты расскажи, расскажи. Тебе интересно, Роби?
– Обожаю истории про убийства,– ответил муж.
И снова подумал мальчик, что не стоило так легкомысленно соглашаться приезжать, но что делать, что делать?
Под каким-то предлогом он ушел в дом, послонялся по своей новой, похожей на маленький спортивный зал, комнате, взглянул в окно и увидел, как Аби о чем-то оживленно рассказывает мужу, указывая в сторону дома, а тот слушает с любопытством, не забывая при этом поглаживать ее руку.
И все-таки, если не пытаться понять, какую ты играешь роль в этом мире, Америка вызывала к себе расположение. Такой удобный расхристанный драндулет, на котором мчишься по жизни. Он предназначался всем, были бы деньги.
– Смотри! – кричала Аби, когда они мчались по шоссе совсем не в драндулете, а в спортивном “альфа-ромео”.– Подними голову! Ведь это ты? Почему ты скрыл, что бывал в Америке раньше?
Над ними непостижимо высоко на фоне солнца улыбался с рекламного щита мальчик со всем радушием, на которое способно детское сердце. В поднятой руке он демонстрировал миру банку с колой. И в этом мальчике он сразу узнал себя.
– Хитрец! – хохотала Аби.– Да ты звезда Америки! Ты будешь платить мне проценты с баснословных своих барышей. Смотри!
И снова мальчик с лучшей в мире пастой в руке возникал в небе.
Он оказался похож на всех американских мальчиков сразу, на всех этих маленьких белозубых счастливцев.
– Господи, до чего ты красивый! – говорила Абигель.– И как я тебя люблю. Ты создан для Америки, я не ошиблась, обними меня.
И они занялись любовью прямо в машине, а ночью он спал на первом этаже с крепко зажмуренными глазами, как в детстве, тогда он боялся услышать, как стонет мама во сне, теперь боялся стонов
Абигель, он слишком хорошо знал их причину. Когда же все-таки казалось, что слышит, набрасывал подушку на голову и так лежал, задыхаясь, ища ответа: что делает здесь, почему не бежит из этого дома, этого сада, не мчится в аэропорт, чтобы улететь все равно куда, все равно к кому?
Она решила отдать его в Гарвардский университет, но это грозило переездом в общежитие, а ей было спокойно, когда он перед глазами.
– Я думаю, ты и сейчас сумеешь немного заработать,– сказала она.– Вот только чем?
Дело нашлось. Она устроила его в отдел верхней одежды крупного бостонского магазина и обожала после работы забирать мальчика под завистливые взгляды смазливых молоденьких продавщиц.
– Ты всем отвечай, что я твоя мама,– смеялась Абигель, целуя его в губы, пока на них смотрели.
– Америка, мать их,– говорила она, стремительно выкатывая на шоссе,– пуритане, мать их…
А ночью все повторялось: они с мужем наверху, он у себя с подушкой на голове.
У Абигель оказалось много подруг, все почему-то постоянно были беременны, а те, кто пока еще нет, постоянно говорили о возможности забеременеть. Будто дети были единственной целью их существования, а вся Америка – огромным Диснейлендом, в котором должны быть счастливы дети.
Почему-то сама мысль о гигантском нашествии детей пугала мальчика. Он жалел их, жалел Америку. Она становилась прорвой, из которой лезут и лезут дети – куда, зачем? Или эти женщины знают, как сделать детей счастливыми?
Все было наивно, и за эту наивность боролись как за единственную правду. Но все было и слишком просто, чтобы оказаться правдой.
Мир следовало, по их мнению, лишить противоречий, примирить непримиримое, вернее, навязать всем свой опыт наивности, и тогда только останется, что следить за детьми и полным озеленением.
Может быть, он и любит Абигель потому, что она не может родить?
Но Абигель тоже была Америкой, обида за судьбу отца сначала мучила ее, но, заработав много денег, она уже была готова простить эту обиду.
Но иногда и она жаловалась.
– Чертовски скучно,– говорила она.– Почему мы здесь сидим? Уже сейчас на мои деньги я могу купить остров. Хочешь, я куплю для тебя остров?
Но ему ничего не хотелось при мысли, что это станет островом для троих.
Он стал особенно бояться ее потерять, теперь он нуждался в зависимости, как больной, он привык к зависимости, чья-то жизнь должна была стать залогом его пребывания в мире, иначе он не понимал – что делает здесь? Зачем вообще это все?
В какой-то момент Абигель забеспокоилась сама: не заигралась ли, ведь он был живым, но, догадываясь о ее волнениях, он вел себя так, что она успокаивалась. Это не стоило ему больших усилий. А потом наступили месяцы очень большой ее занятости, начались поблажки, она перестала контролировать мальчика, он мог свободно разобраться в мире.
Теперь, получив автомобильные права, он с удовольствием разъезжал по Бостону, а затем и по ближайшим штатам -
Пенсильвания, Нью-Йорк.
Ему нравилось жить как бы самостоятельно, но все же действуя в каких-то не им намеченных направлениях. Все-таки в душе он был законник. Мадам Дора всегда мечтала для него о карьере юриста.
Но чьи законы он должен был блюсти, какой страны и разве верность законам не предполагает страстности или хотя бы пристрастия? Нет уж, тогда самое надежное для него – торговля сорочками в отделе верхней одежды, а помочь застегнуть верхнюю пуговичку на чужой шее – единственное занятие.
Он полюбил объезжать Филадельфию под легким накрапывающим дождем и останавливаться на площади перед университетом, чтобы купить у негра, сидящего прямо на земле, корзиночку с клубникой. Он пожирал эту клубнику жадно, ему казалось, что его кормит мама или мадам Дора.
Однажды, когда он вот так стоял и ел клубнику, ему помахала рукой пуэрториканка и, что-то сказав, скрылась в здании университета. Он хотел пойти за ней и угостить клубникой, но не знал: догонит ли?
Еще долго он помнил об этой девушке, это окрыляло его, жаль было только, что она для него никто и нельзя ей довериться, как он доверился Абигель.
Он хотел рассказать о пуэрториканке Абигель, но что-то мешало ему, все это – чепуха, незачем обременять занятых людей своей никчемной личной жизнью.
Собственных друзей у него по-прежнему не было, но в компании
Абигель он прижился, хотя многие относились к нему как-то покровительственно.
– То, о чем пишет Достоевский,– правда? – с полунасмешкой спросил молодой банкир, друг Абигель, он со всеми разговаривал, подразнивая превосходством. Наверное, так ему легче было жить.
– Я не читал Достоевского,– ответил мальчик.
– Но вы же русский?
– Русский.
– Странно. Даже я читал. Вам что, не попадалось “Преступление и наказание”?
– Попадалось. Но я не хотел читать.
– Почему?! Это страшно интересно.
Мальчик только пожал плечами.
Ему вообще не нравилось говорить о России, как и о Франции, впрочем, у него не было воспоминаний, он излечился от них навсегда.
Одним из достоинств Америки было какое-то общее невежество, этот тип – исключение, обычно здесь не докучали друг другу сложными вопросами.
Здесь можно было жить, прислушиваясь, как в тебе зреет что-то, но что именно – ты никогда не поймешь, а поняв, все равно ни во что стоящее не употребишь. Иногда по просьбе Абигель он завозил по утрам какие-то бумаги в конторы или банки, а если был свободен от работы – частным лицам прямо домой. Его узнавали и приветствовали. Он и не заметил, как стал чем-то вроде ее личного секретаря, виолончель забросил давно, почему-то неудобным казалось мучить инструмент при ее муже. Он не знал цены этим бумагам, получал квитанцию и уезжал. Он был свободен от постижения клубящейся вокруг жизни, и это единственная свобода, которой он добивался.
Но однажды на очередной вечеринке, пытаясь выйти в сад, он замешкался между дверями, и дама навеселе, одна из подруг
Абигель, схватила его и не выпустила, пока не сдался.
– Ну смелей, смелей,– говорила она.– Ты такой красивый мальчик!
Признайся, у тебя шашни с Абигель, ты страдаешь, признайся.
Чтобы не отвечать, он взял ее здесь, между дверями, как в ловушке, взял неожиданно для себя зло, как большой зверь мелкого, не задумываясь, что силуэты их просматриваются с двух сторон – холла и сада.
После этой истории он стал иначе воспринимать загадочные взгляды ее подруг; они были не прочь, если он окажет им разные незначительные услуги. Мало того, возможно, это было даже своего рода гостеприимство, не с молчаливого ли благословения самой
Абигель?
Они настигали мальчика где могли – в ванной, за домом, в саду, в его собственной комнате, они, эти будущие матери, были одержимы изменой, а он оказался вполне одаренным пособником.
Нет, конечно же, Абигель ничего не знала, он понимал это по ее растерянным глазам, когда возвращался в гостиную растерзанный, впопыхах застегивая запонку.
В конце концов это она сама лишила культ близости всякого ореола, и если он вещь, то почему должен принадлежать только одному человеку?
Какое-то новое, несвойственное ранее состояние, какая-то лихость разливалась теперь по всему телу, захватывая дух.
Наступил день, когда мама приехала в Штаты. Она приехала, как всегда, шумно, выбрав для жизни Калифорнию. Америка так уж
Америка. Приехала с дочерью и мужем – известным баскетбольным тренером там, в России.
Абигель хотела ехать с ним, он отказался.
– Ты не знаешь мою маму,– сказал он.– Она идеалистка. Будет много вопросов. Что мы ответим на них?
Отъехав, он вспомнил лицо Абигель при прощании, такое растерянное и милое, он никогда еще с ней так не расправлялся, не оставлял так уверенно одну. Ему захотелось вернуться, успокоить, ничего страшного не случилось, он готов вечно жить на первом этаже. Но поленился, удовлетворясь благими намерениями, и поехал дальше.
Ехал к маме взрослый, слегка подпорченный жизнью субъект, ехал через всю Америку, не зная, открыто ли его сердце для свидания и где оно, это сердце, вообще находится?
И так бы он ехал и ехал, размышляя ни о чем, если бы на горизонте быстрой приближающейся точкой не возникла бритая голова – марсианский пейзаж, высокий юноша в очках, и не проголосовал.
Надо было промчаться мимо, мальчик приготовился нажать на газ, но малодушие превозмогло, он остановился.
– Студент? – спросил мальчик.
– Да,– ответил тот, устраивая рядом с собой на заднем сиденье рюкзачок.
– А виолончель где? – спросил мальчик, когда проехали еще километр.
– Контрабас? – переспросил студент.– Откуда вы знаете? Я оставил его у родственников в Чикаго. А разве мы…
– Чех? – продолжал мальчик, с трудом сдерживая ликование, что все-таки сумел озадачить бритоголового.
Студент продолжал смотреть на него.
– И вы счастливы? – спросил мальчик.– Правда, вы счастливы?
– Что, видно? – засмеялся студент.– Такая идиотская физиономия, ничего скрыть нельзя, вы угадали – я всегда беспричинно счастлив, и так будет продолжаться вечно.
– А как вы это делаете? – спросил мальчик, остановив машину.
И тогда юноша запел. Пел он, вероятно, хуже, чем играл на виолончели, почти фальцетом:
“Шел я через речку и нашел колечко, обронила панночка, видно, невзначай. Если подарил ей то колечко милый, в девичье сердечко западет печаль. Потерять подарок жаль…”
– Это старинная, чешская, вы знаете, вы, наверное, бывали в Праге?
– Не был, мой отец любит Прагу, он рассказывал.
– Приезжайте,– заволновался юноша.– У нас спокойно. Там самые красивые девушки на свете и самые добрые святые на Карловом мосту, там ничего не изменится, когда бы вы ни приехали, никто не позволит ничему измениться. Я запишу вам адрес…
– Не трудитесь,– сказал мальчик строго.– Никуда я не поеду, я был в Праге, и город мне не понравился.
Проехали еще немного, а потом студент сказал:
– Знаете что. Остановите машину.
– Зачем? Я могу довести вас.
– Остановите, мне здесь не нравится, у человека каникулы, человек в Америке летом и никому – слышите, никому – не позволит портить себе настроение.– А потом, уже выбираясь из машины, засмеялся.– И волшебника из себя корчить не надо. То, что вы из
России, у вас на лбу написано.
Мама встретила мальчика так, будто они встречались несколько раз на дню, да и как иначе могла она встретить, это ведь была мама, его любимая мама.
– Видишь? – спросила она, как только он вошел.– Какое убожество!
Ты помнишь нашу прежнюю квартирку? Ну так вот, даже она по сравнению с этой – дворец! Если бы не ты, ни за что бы сюда не приехала,– заявила она, абсолютно веря каждому своему слову.– Я так хотела видеть тебя. Погоди, тебе надо познакомиться с сестрой… Это твой брат,– сказала она, заталкивая в комнату долговязую рыжую девочку.– Ну, поцелуйтесь, поцелуйтесь, ведь вы родные, кроме друг друга, у вас скоро никого не останется.
И она обняла их обоих.
Перед ним стояла чужая девочка, разве что с его глазами, перед ней – чисто одетый с залакированными волосами юноша, никого ей не напоминавший. Мать плакала, дети молчали, и она поняла, что у нее снова ничего не вышло.
И тогда ей сразу захотелось все выяснить и она выпроводила девочку.
– Что, до сих пор не можешь мне простить отца? – спросила она.
– О чем ты, мама?
– А то, что он, негодяй, искалечил наши с тобой жизни, это ты понимаешь? Если бы не он, разве я оставила бы тебя француженке?
Продала бы все и отправилась с этим болваном в Америку, будь она проклята, да?
– Успокойся, успокойся.
– Твой отец погибнет без меня,– сказала она.– Не знаю, каким чудом он жив до сих пор… Ну, ладно, хватит о нем, всегда он мешает нашей встрече. Мальчик мой бедный!
И она обняла сына.
После встречи с мамой он решил не возвращаться к Абигель. Жизнь ему предстояла необыкновенно долгая, он хотел попробовать прожить ее в одиночестве. Он внезапно понял, что сам никому не должен и ему никто. А если так, то зачем обременять собой посторонних?
Абигель пыталась найти его, не нашла, и место на первом этаже некоторое время оставалось вакантным.
А вскоре привезла из Боливии смуглого крепыша Педро, тот понравился мужу, и оба взяли в привычку, попивая в саду вино, подтрунивать над вечно чем-то озабоченной Абигель. Она не обращала на них внимания.
Года через два подруга ее, странно хихикая и конфузясь, пригласила Аби к себе и предложила посмотреть одну из тех кассет, что любят смотреть школьницы и домохозяйки тесной компанией, когда мужчин и маленьких детей нет дома.
Абигель давно изжила интерес к такому времяпрепровождению и уже приготовилась раздражиться, как на экране возник прелестный юноша, почти мальчик. Он стоял спиной, перед ним на коленях ерзала и суетилась женщина. Юноша стоял, закинув вверх лицо, будто это происходило не с ним.
Затем кадр сменился другим, теперь женщина, торжествуя, сидела на нем, а он лежал все с тем же отсутствующим видом. Женщины сменяли одна другую, они сползали с него неохотно, он позволял делать с собой все, именно позволял, внутри его невозмутимого тела клокотал источник неиссякаемой мужской силы, и эта сила когда-то принадлежала ей. Неужели так же отрешенно смотрел он, когда она неистовствовала в постели? Какой стыд!
А женщины все ползли и ползли, пока она не догадалась, что именно это равнодушие и непринадлежность заставляют их, отбросив всякую стыдливость, рвать его тело, пытаясь заглянуть в глаза, понять, что он там чувствует. Она бы выколола эти глаза! Но он лежал, крепко зажмурившись, послушно выполняя все ласки, которым она его научила. Он обслуживал их старательно, как слепой кобель.
Абигель сидела в кресле под изучающим взглядом подруги и скрежетала зубами, а там, на экране, портовые девки лакомились ее жизнью.
Тогда она выключила телевизор, развернула кресло и рассмеялась.
Касем Мохаммед Ибрагим уже в Сирии, работая на телевидении, издал книжку своих стихов и неожиданно получил открытку из
Сиднея от своего читателя. На открытке было написано, что стихи не понравились, о родителях, пусть даже любимых, надо писать резко, хотя, возможно, стихи теплые, потому что автору посчастливилось пережить своих родителей.
О себе сообщалось только, что жив, хотя и чудом, попал где-то в
Таиланде в автомобильную аварию, врачи собрали по кусочкам и сшили. Теперь он не совсем похож на себя самого, но все-таки жив, только голова болит постоянно.
Ах ты, Боже мой, ветра степные, мальчики, найденные в капусте, вся эта буза-бузовина, беспросветные пустяки.
Я повстречал его еще раз в квартале тридцати обетов в святом городе
Иерусалиме.
До концерта оставалось часа четыре, я любил эти улицы, когда приезжал, любил потолкаться среди своих. А сегодня желал этого особенно, в программе концерта было много еврейской музыки.
С непокрытой головой, сопровождаемый укоризненными взглядами, я забирался в глубь квартала, мне было весело и приятно видеть так много евреев сразу. Я не переставал удивляться, как удается им на тесных этих улицах создать столько трудноразрешимых ситуаций и – главное – так намусорить!
Вот нищий пристает к нищим. Он просит у них милостыню – что они подадут ему? Вот двое, на кривых курьих ногах по вине узких до колен гетр, скачут друг на друга, у одного из портфеля под мышкой сыплются бумаги – что они не поделили? Вот женщина трясет с балкона второго этажа одеяло на голову другой, которая чистит рыбу,– кто станет эту рыбу есть?
И, наконец, синагога, в ней – служба, я не могу войти туда с непокрытой головой, даже платка у меня нет.
– Не одолжите ли газетки? – спрашиваю у еврея, выскочившего оттуда на минуту, чтобы сплюнуть, но он, обдав меня презрением, возвращается. Счастливец!
И когда уже, совершенно смущенный, я стою, как чужой, посреди еврейского двора и озираюсь, рядом со мной оказывается молодой хасид, очень красивый. Он чем-то напомнил мне моего дядю, который умер тридцатилетним тихо и беспричинно среди бела дня. И потому весь дальнейший разговор я стараюсь быть предупредителен к нему.