Текст книги "Чешский студент"
Автор книги: Михаил Левитин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
– Ты рад, ты рад? – спрашивала она.– Я нарочно без предупреждения, ты рад?
Что ей ответить?
– Я рад тебя видеть, мама.
– Какой же ты стал большой! А толстый! Тебя перекормили! Я обязательно поговорю с мадам Дорой. Нет, ты не рад мне. Почему ты меня не целуешь?
Смешная, он поцеловал ее.
– Я рад, мама. Ты надолго?
– Ах, столько событий, все так внезапно и чудесно, знаешь? Мадам
Дора написала, что надо поговорить, и я примчалась. Ты рад?
Больше ему не хотелось отвечать, он не знал, чему она призывает радоваться, ему начинало казаться, что ее руки обнимают не его, она ждала событий, а ему не хотелось никаких событий, никаких виражей, кроме ее приезда.
– Ты хорошо учишься? Ты говоришь по-французски? Какой невозможный язык, я учила его целый год ради тебя – и все напрасно! Я оказалась совсем бездарной к языкам, но это не важно…
“А что важно, мама?” – хотелось спросить, однако он молчал, понимая, что сейчас она не ответит, слишком возбуждена.
А потом в комнату вошла мадам Дора.
Мама попыталась говорить с ней по-французски, но потом рассмеялась, махнула рукой, и он в привычной роли посредника между мамой и кем-то еще сел рядом с ней на диван и начал переводить.
Вначале им было неудобно разговаривать при нем, труднее даже, чем подбирать слова, но потом разговор принял настолько серьезный оборот, что женщины стали забывать, что их слова звучат дважды – сначала сами по себе, затем повторенные им.
– Почему нельзя иначе? – спрашивала мама.– Неужели это требуется по закону? Мне бы не хотелось…
– Есть еще варианты,– говорила мадам Дора.– Отправить его в менее строгие государства, например, в Голландию, у меня там сестра, но неизвестно, примет ли она мальчика, а если примет, как отнесется.
– Нет, нет! – возражала мама.– Пусть уж он остается у вас, он привык к вам, и потом, мне кажется, ему здесь хорошо… Тебе хорошо? – обратилась она к сыну.
– Да,– ответил мальчик.
– Так вот,– продолжала мадам Дора.– Необходимо усыновление.
Прежде всего необходимо, чтобы он мог продолжить учебу дальше при поступлении в университет.
– Но это так еще не скоро!
– Мадам ошибается,– сказала мадам Дора.– Это очень скоро, на расстоянии все кажется менее заметным. И потом, если мадам хочет, чтобы сын стал настоящим французом, ему надо раствориться здесь, во Франции, в этой очень определенной жизни, в этой очень бюрократической стране.
– Я не знаю,– сказала мама.– Я не могу решиться, я не совсем готова. А ты сам как думаешь? – обратилась она к мальчику.– Ты понимаешь, что речь идет о передаче родительских прав мадам Доре?
– Только формально,– уточнила мадам Дора.– Никто не может заставить тебя отказаться от родителей.
– А что скажет отец? – спросила мама.– Вы писали ему об этом?
– Да, о чем-то таком мы говорили, но, кажется, он был отвлечен и не совсем понял.
– Ах, когда дело касается его, он все понимает! Просто ему выгодно переложить всю ответственность на мои плечи. Сам-то ты что думаешь, сам? – теребила она мальчика.
Ему хотелось сказать, что он давно ни о чем таком не думает, все и без него складывается удачно, но только пожал плечами.
– Хорошо,– неожиданно согласилась мама без всякой связи с предыдущим.– Я так несчастна, остается только рассчитывать на вашу порядочность, ведь с этим, как вы его называете – усыновлением, я не потеряю моего мальчика?
– Он ваш сын,– сказала мадам Дора.
– Ты будешь любить меня? Ты всегда будешь любить меня, правда? – заплакала мама.– Ты никогда не обвинишь, что я отдала тебя в чужие руки?
– Надеюсь, руки не совсем чужие,– спокойно сказала мадам Дора. И потом – вы делаете это для его же блага.
– А фамилия, ему ведь придется поменять фамилию?
– На время,– сказала мадам Дора.– Потом он может ее вернуть.
– А наплевать! – сказала мама.– В конце концов это всего лишь фамилия твоего отца. Но он довольно известный человек в Европе, неожиданно встрепенулась она.– Фамилия может пригодиться.
– Фамилию вернем,– сказала мадам Дора.– Это проблема будущего.
– Да ты сам-то как думаешь? – снова заплакала мама.– Под чужой фамилией, в чужой стране…
– Мне все равно,– неожиданно сурово сказал мальчик и, почувствовав изумление женщин, добавил: – Я устал переводить.
Мадам Дора ушла, мама смотрела на него испуганно, возможно, ждала упреков, оскорблений, но ему не в чем было ее упрекнуть, он спросил только:
– Как твои дела, мама?
– Я выхожу замуж,– сказала она.– Он еле отпустил меня к тебе.
Если бы ты знал, как я счастлива!
Мальчик с трудом перевел дыхание.
– Замуж? А как же папа?
– Разве я не писала тебе? Мы давно развелись, я первой подала на развод.
Она так подчеркнула это слово “первой”, что мальчику внезапно все стало безразлично. Дальше он слушал ее, как урок.
– Я беременна,– сказала она.– Скоро у тебя будет маленький братик. Ты рад?
– А жить вы будете…
Он хотел спросить – “у нас”, но успел понять бессмысленность вопроса.
– Нет, мы будем жить за городом, на его даче, квартиру я продала, отец отказался от своей доли, я ему предлагала, там чудный воздух для ребенка, сосновый лес, ты сам приедешь и увидишь… Боже мой, как ты похож на моего отца,– добавила она.
– На дедушку?
– Он очень отговаривал меня от замужества, я была его любимой дочкой. Зачем я тебе об этом говорю? Так вот, ты взрослый, не думай плохо, все, что я делаю, я делаю для тебя.
– Я знаю, мама.
Во время обеда мадам Дора вела себя еще радушней, чем обычно, о чем-то шепталась с мамой, и оказалось, что шепот мама воспринимает и даже способна ответить, после две женщины выпили немного, и нагруженную подарками маму официант, сын мадам Доры, пошел проводить к автобусу.
И только на минутку, когда задержались в вестибюле одни, мама повернулась резко к нему и попросила: “Скажи отцу, что я сопротивлялась, хорошо?”
– Хорошо, мама,– ответил мальчик…
А по вечерам в ресторане дрались. Он никогда не присутствовал при драке, дело ночное, а жить мадам Дора поместила его на втором этаже в другом конце гостиницы, но брат-официант по секрету сообщил, что вчера была драка, и даже свел в подвал под рестораном, чтобы с гордостью продемонстрировать снесенные туда разломанные стулья.
За всю свою жизнь не наблюдал мальчик ни одной драки, да еще стульями, жизнь берегла его от резких впечатлений, он часто задумывался: что было бы, задерись с ним на улице человек?
Вряд ли он сумел бы ответить, оттолкнуть, даже увещевать не стал бы, предоставив событиям развиваться самостоятельно. Все равно сердце подсказывало ему, что и в том, возможном, поединке победа останется за ним.
Он вспомнил, как еще в той жизни шел с другом вечером после кино, как выскочили из темноты мальчишки, такие же, как они, но во главе с верзилой постарше, и как верзила по наводке юркого малыша, осветившего их лица ручным фонариком, ударил друга снизу вверх кастетом и собирался ударить самого мальчика, как юркий закричал: “Это он! Тикайте!” И удрали, оставив одних – друга с перебитым носом и мальчика, от которого почему-то следовало
“тикать”. Это событие отвлекло их даже от боли, и всю дорогу они смеялись, вспоминая, как неожиданно и глупо им повезло. Они перебирали возможные версии, ни одна не годилась. Значит, просто в мальчике было что-то значительное, с ним не стоило связываться? Этот случай он вспоминал часто.
На самом же деле причиной было недоразумение, но какое-то счастливое недоразумение, возможное только с ним. После много в жизни было тому подтверждений. Его обходила беда, его обходили драки. Он даже и рад был нарваться, но почему-то оставался неприкосновенным для любой боли.
Он не играл в войну, игрушечного пистолета у него никогда не было, его нельзя было причислить ни к белым, ни к красным, его оставляли про запас, а сами уходили в дальние походы, из которых не всегда возвращаются.
Это длилось недолго, как и вся его прошлая жизнь, но за их игрой наблюдали девочки двора, и от этого становилось стыдно.
Тогда он забирался на дворовую лестницу, уходящую в небо, на самую верхнюю ступеньку, и начинал орать, чтобы на него обратили наконец внимание и дали роль, достойную его мужества.
Ему было очень страшно, и оттого он орал все сильней и размахивал сорванной с себя рубахой. Все толпились внизу, самые смелые пытались лезть за ним, но все заканчивалось, когда во дворе появлялся папа.
Мальчик начинал спускаться, виновато крутя задом, а папа ждал необыкновенно для себя терпеливо…
Он заметил, что в ресторан мадам Доры в очень позднее время приходят странные люди городка, в основном мужчины, и они не только пьют вино, не только курят, но, не приглашая женщин, танцуют друг с другом как-то жалобно.
Женщин, может быть, и не стоило приглашать, слишком те были некрасивы, однако нельзя было не заметить красавицу ямайку, сидящую за столиком у входа в углу, невозможно. Она работала посудомойкой у мадам Доры, после смены ей некуда было деться, дома никто не ждал, но почему-то ни один из мужчин не замечал ее красоты и необыкновенно уютного расположения ко всему на свете.
Она знала, что ему нравится, и как-то кокетливо смущалась.
Наверное, она ужасно боялась мадам Доры, что, впрочем, не мешало ей, оглянувшись, быстро растрепать его роскошные волосы, уходу за которыми он посвящал немало времени.
Она взбивала волосы и убегала на кухню.
Будь он повзрослей и побогаче, конечно бы, женился на этой смуглой жаркой маленькой девушке и уехал бы с ней на Ямайку или другой, еще более экзотический остров. Однако вскоре он догадался, что она бы не захотела, считая свою работу посудомойки у мадам Доры величайшим благом, потому что хотела жить только во Франции, пусть даже брошенная отвратительным негром-мужем, одна с маленьким ребенком, но только во Франции, вернее, в их городке, прикрытая горами от всего остального мира.
Муж мадам Доры играл на аккордеоне, мужчины шептались, танцуя, пока какая-то непонятная причина не заставляла яростью искажаться их лица, и поднимался крик, и пускались в ход стулья, и возникала мадам Дора, способная укротить самых неукротимых.
Бой посуды и стульев мадам Дора превращала в цифры, вписывала в маленький блокнотик, висящий на груди, чтобы потом ткнуть им в глаза ни в чем не виноватому сыну-официанту и обвинить всех, что они хотят ее разорения. Крики мадам Доры разносились по всей гостинице, но при виде мальчика она замолкала.
Даже непосвященному становилось ясно, что это любовь, оставалось только гадать о причинах.
Что он вообще знал про мадам Дору и хотел ли знать, когда все вокруг было так удобно для него устроено? Знать нужно ровно столько, чтобы не разрушить внезапно созданную гармонию. Что он вообще мог знать о людях вокруг?
Они ему нравились, все приветливы с ним, однако в глубине души часто видел мальчик какой-то занесенный топор над головой, возмездие за то, что занял чужое место.
Да, они были приветливы, но, казалось, двигались огромной каменной колонной вместе с городом и горами в одном им известном направлении. На мушкетеров ни один из них не был похож, скорее они походили на горы и вовсе не были такими веселыми, как их изображают в книжках. Но они были вечны и совершенно в нем не нуждались, нужен он был только мадам Доре, и этим она отличалась от них.
Муж ее по-прежнему почти не разговаривал с ним, играл с посетителями в карты, демонстрировал коллекцию, пил вино, и только однажды, наверное, в смертельной тоске зазвал мальчика в комнату и стал играть, вернее, сочинять при нем, если то, что звучало, можно было назвать сочинительством.
В этом заросшем желтоватой щетиной человеке, в его маленьком аккордеоне марки “Вольтмейстер” жила такая тоска, что нельзя было представить причины, вызвавшие ее. Возможно, и невероятной тоска казалась потому, что была беспричинной или человек догадывался, что в его жизни больше ничего не случится.
Он посадил мальчика на табурет рядом с собой и сиплым умоляющим голосом, почти напирая своей тоской, стал импровизировать и петь, не было спасения от этого голоса – то ли мальчика пугали, то ли оказывали доверие, он не мог понять и, наверное, умер бы, не дослушав, но вбежала мадам Дора и велела мужу немедленно прекратить этот, как она выразилась, ослиный рев.
Ей не стоило так говорить, потому что рот поющего сразу стал маленьким и унылым, запал куда-то, он постарел на много лет и произнес им вслед: “Старая жидовка”.
Мальчику показалось, что мадам Дора бросится на него, но она еще сильнее сжала плечо мальчика и, лучезарно улыбаясь, вышла вместе с ним, тряхнув космами недокрашенных волос.
Единственное, в чем он был уверен,– здесь его не станут втягивать в семейные отношения.
Отец сдержал слово, они поехали в Прагу. Пусть не в Вену – в
Прагу, где у отца были дела, главное, поехали!
Перед самым отъездом мадам Дора несколько раз зазывала мальчика к себе, что-то пыталась сказать, возможно, попросить, но, так ничего и не сказав, отпускала. Никогда еще не вела себя она так беспокойно.
В Праге отец бывал часто и каждый раз терял голову в этом городе, а почему – объяснить не мог. Показалось отцу еще в детстве, что есть в мире веселый город и город этот называется
Прага. Все коллекционировали что-то, мода была такая, и он стал собирать книги о Праге, вообще все чешское, и проник в его книги бравый солдат Швейк и населил весь город собой.
Эту книгу отец просил принести даже в больницу, когда врачи уже не надеялись его спасти, и книга, как говорил отец, его вытащила.
Так что мальчик был обязан Швейку жизнью отца, но прочитать книгу не успел. Да и мама не одобряла интереса к такой литературе.
– Солдатский юмор,– говорила она.– Нехорошо пахнет. Вот вы в ваших компаниях и разбирайтесь, а перед ребенком постыдился бы.
Но отец не стыдился, любой прогулкой пользовался, чтобы рассказать что-то из швейковских историй, а теперь, когда рядом не было мамы, когда оказались свободны, взял с собой в Прагу.
– Мне всегда хорошо здесь, живешь-живешь, все хорошо, а потом вдруг попадаешь туда, где тебе действительно хорошо. Почему? Я так люблю этот город, что точно чувствую, насколько глубоко проникает солнце в его землю.
Но мальчик то ли объективности ради, то ли из ревности к городу, а может быть, просто потому, что всегда боялся попасть полностью под обаяние отца, упрямился. Он искал изъяны и находил.
Для самоподдержки напоминал он себе, что чехи те же русские, то есть славяне, а славяне ему, приехавшему из настоящей Европы, должны казаться теперь существами темными, отсталыми. Под восторги отца мальчик надувался спесью и презирал, презирал…
Если бы отец не заслушивался самого себя, он бы страшно обиделся, ему и в голову не приходило, что Прага не станет их общей радостью.
Но мальчику совсем не хотелось радоваться.
“Слишком много солнца,– решил он.– И счастья. Все вокруг притворяются, что им здесь хорошо. Отец – тоже”.
Ему не нравилось так много ходить – он уставал, не нравились трамваи – он находил их допотопными, не нравилась гостиница – хуже, чем “Белянеж”, все не нравилось. И только однажды ему стало любопытно.
Юноша, немного старше его, шел из театра, в котором работал отец, вниз по площади, неся за плечами виолончель в чехле. Он не мог объяснить, почему его взгляд как зачарованный следил за этим юношей все время, пока тот шел. И после, когда он начал скрываться в одной из маленьких ветвистых улочек, грозя навсегда исчезнуть, мальчик побежал вслед, но, боясь разминуться с отцом, вернулся.
Игла чешского солнца прикасалась к бритой голове юноши, и голова становилась марсианским пейзажем, способным привидеться только во сне, пульсирующим каждой жилкой, каждой черной точечкой возрождающихся волос. Лицо и плащ, слегка мятые поутру, как и подобает представителю юной богемы славного города Праги.
– Тебе понравился Франтишек? – возник за спиной отец.– Он славный. Он самый юный в оркестре и самый одаренный. Кажется, даже не закончил пока консерваторию. Хочешь познакомлю?
– Не хочу,– ответил мальчик.
Отец продолжал, не обращая на отказ никакого внимания:
– Интересно, куда он идет? Наверное, у него свидание. Ты можешь представить, какая девушка должна быть у такого парня? Я не могу. Наверное, самая славная. А может быть, он идет никуда? Ты умеешь идти никуда? Я – нет. А он идет именно никуда, и в душе у него музыка Моцарта или просто какая-то легкомысленная чепуха.
Жаль, что ты не хочешь познакомиться с ним.
И отец крикнул куда-то вдаль так, что мальчику стало стыдно:
– Здоровья тебе, Франтишек, богатства, славы!
Вечером мальчик забрался в театре высоко-высоко, на самый верхний ярус. Он дождался, когда погаснут люстры и останется в темноте только подсветка для играющих увертюру музыкантов, чтобы разглядеть бритую голову Франтишека – марсианский пейзаж, но так и не разглядел.
Виолончель была, даже две, на них играли прелестные девушки.
Может быть, это к одной из них спешил на свидание Франтишек, а потом по ее просьбе разрешил сегодня сыграть вместо себя увертюру Россини?
Он слишком много позволял, этот недоучившийся пражанин, неужели все для того, чтобы скоротать вечерок вместе с друзьями, выпить пива и съесть колбаску в том самом трактире “У чаши”, где всегда сиживал любимый герой отца – бравый солдат Швейк?
– Тебя не перекормила случайно мадам Дора? – спросил отец. Смотри, горе перекормленным!
Мальчик обиделся. С ним никто так не обращался, тем более отец, разве он виноват, что все сложилось неправильно и теперь приходится объяснять в гостинице, почему у них разные фамилии?
– Я опоздал родиться,– сказал отец.– Был бы я какой-нибудь бесшабашный корсар в семнадцатом веке, пересылал бы награбленное на кораблях золото куда-нибудь в Европу, ну хотя бы сюда, в
Прагу, где мой сын постигал бы в университете великую науку, предположим, медицину или географию, вот на это самое золото, и я знал бы, что рискую жизнью не напрасно, а чтобы мой сын стал самым великим ученым на земле.
– Не надо ради меня рисковать,– сказал мальчик.– Я и так стану великим.
– Не сомневаюсь,– сказал отец.
А потом наступили минуты прощания, мальчик боялся этих минут, отец прощался навсегда, будто с ним, именно с ним, отцом, непременно должно случиться что-то нехорошее. Мальчик терялся, пытаясь найти какие-то успокаивающие слова. Слова-то находились, но такие жизнерадостные, фальшивые, что коробили самого мальчика, а отца почему-то успокаивали.
Может быть, при расставании немножко фальши никогда не мешает?
После Праги он твердо решил не встречаться больше с родителями, он оставлял их прошлому.
Мадам Дора расстроилась, услышав его решение.
– Надеюсь, что ты передумаешь,– сказала она.– Когда-то на кладбище после войны я искала могилу отца под проливным дождем, никого не было, я одна пробиралась по лужам между оградами в легоньких лодочках, летом, почти плыла, хотелось плакать, и вдруг сказала себе: “Папа был бы очень недоволен, узнав, что у меня промокли ноги”. И тут дождь прекратился, весь сразу, и под пение птиц я подошла к могиле.
Мальчик так и не понял, зачем ему рассказали эту байку, зато узнал, что у мадам Доры было прошлое.
И все же, несмотря на жуткую обиду, возникшую там, в Праге, на бритого самонадеянного Франтишека, на отца с его пустыми разговорами, решил мальчик заняться музыкой, и обязательно на виолончели, чем абсолютно потряс мадам Дору.
Радости не было предела, его немедленно перевели в ту школу, где разрешалось учиться параллельно в подготовительных классах консерватории.
Там, в прошлой жизни, небольшая практика у него была.
“Ваш мальчик как струна”,– сказал педагог маме после прослушивания в музыкальной школе. Но это не убедило маму купить домой пианино – слишком мало места. Так что заниматься он ходил к сумасшедшей портнихе во дворе. Она любила музицировать, и он разучивал гаммы в чужой комнате среди ватных торсов, не в силах заставить себя отвлечься от вида пола, покрытого булавками, как хвоей.
Но это была хоть какая-то подготовка, теперь он решил все наверстать, все вспомнить и доказать отцу, что не один Франтишек на свете.
За учение приходилось платить, но тут даже сам аккордеонист согласился с мадам Дорой, что если человек хочет учиться музыке, то денег на это не жалко.
Родителям он просил не сообщать о внезапном своем решении, заранее предвкушая радость застать их врасплох, рядом, на специально заказанных им местах в концерте, а виолончель поет, преодолевая прошлое, возвращая все счастье, на которое они были способны когда-то. Он был всесилен, владел смычком, как судьбой, а жизнь послушно бороздками укладывалась за ним, как на полотне, он всегда мог полюбоваться ею.
Пожалуй, ни во что в жизни он не вкладывал столько стараний, боясь потерять лишь ему одному видимую цель. Он торопил результат. Ему хотелось сразу, виолончель не давалась. Она стонала, как человек, их стоны чередовались. Он завоевывал ее нетерпеливо, как его соотечественники, неосновательно, чтобы потом, когда исполнится, снести на чердак и забыть.
Он приходил в ярость от неповиновения, буквально рычал, ему хотелось ее сжечь. Не раз готовился он развести костер в саду и, скрестив на груди руки, без содрогания следить за последними корчами виолончели.
И чем больше он ненавидел ее, тем больше она сопротивлялась.
Он-то думал, что хоть здесь с этим неодушевленным предметом сумеет договориться, но она сопротивлялась, как живая.
Содрогалась от их борьбы гостиница “Белянеж”, мадам Дора начинала бояться, что разбегутся постояльцы, но молчала, с тайным уважением относясь к его борьбе.
И только однажды, когда совсем, ну совсем недоставало терпения, возник в его памяти бритоголовый конкурент Франтишек и начал насвистывать, мальчик подхватил это легкомысленное насвистывание, виолончель недоверчиво прислушалась – с чего это он, уж не забыл ли, что хотел укротить ее? Или укрощать ему надоело?
Но тут, не давая ей опомниться, мальчик застиг виолончель врасплох и повторил задание. У него получилось. Конечно, он сразу же забыл о Франтишеке, и никто, конечно, не напомнил ему, но с этого дня между инструментом и мальчиком возникло согласие.
Он был мужчиной, когда учился на виолончели, только объяснить это было некому.
И осуществилось бы задуманное, не переведи его мадам Дора в последние классы в Париж и не встреть он Абигель.
Она была на пять лет старше, училась в Парижском университете банковскому делу, заводная, веселая американка, женщина на пружинке, более деловых людей он не встречал. Она первой поцеловала его и сказала, что он будет ее мужем, она всегда хотела русского в мужья и вот встретила. Ей все было ясно и про себя, и про него, и про жизнь. Своей деловитостью она способна была оттолкнуть окружающих, но он-то знал, какая она чудесная и какая у этой девушки душа. Сущность ее была весома и ощутима, как слиток золота, можно подержать в руке. Он-то знал, что она во всем права, и решил довериться Абигель.
Конечно, она бывала циничной, как все раноудачливые, но мальчика старалась щадить. Скептически отнесясь к его занятиям виолончелью, по размышлении сказала, что в Америке музыкой можно заработать, а в том, что они вскоре переедут в Америку, не сомневалась.
Сомневалась только в его способностях и усидчивости, несмотря на то что “у тебя самая замечательная в мире задница”.
Сама Абигель решила посвятить жизнь финансам, не финансам даже, а отцу, покончившему жизнь самоубийством два года назад в
Бостоне, чтоб не прослыть банкротом и не оставить на улице семью.
Добрые компаньоны, говорила Абигель, обобрали отца, и теперь она училась старательней и лучше всех, чтобы отомстить за него.
Она была очень красивой, мальчик любовался ею. Правда, до того тонка, что казалось – еще немного, и переломится в талии, но только казалось, кости и характер Абигель были сделаны из пуленепробиваемого материала. И потом она была защищена точными цифрами, считала повсюду, к числам относилась, как к заклинаниям, не успевали они увидеть здание, человека или вещь,
Абигель тут же устанавливала единственно верную им цену.
В Бостоне у нее был дядюшка, владеющий финансово-маклерской конторой, он обещал ей работу, когда вернется.
– Ты будешь моим помощником,– говорила она мальчику.– Тебе совсем ничего не придется делать, все сделаю я, но ты будешь представительствовать, ты неотразим, и дела наши пойдут как нельзя лучше… Мы им покажем,– добавляла она, мрачнея.
Можно было не переспрашивать – кому и, уж точно, не завидовать.
Любит ли он Абигель – мальчик не знал, Илонка была желанней, вообще женщины нравились ему, но в уверенность Абигель он был влюблен несомненно. Ей не нравились сильные мужчины, они мешали жить, к зависимым относилась с обожанием. Надо было только согласиться зависеть, и ты попадал в страну такой щедрости и бескорыстия, что хотелось остаться в ней до конца света.
Кроме учебы, она устроилась работать в брокерской конторе, часто брала мальчика с собой на биржу, где ему поначалу было скучно, а потом он отдался захватывающему ритму чужих эмоций и снова привычно поплыл по течению.
Квартиру они сняли на набережной Бурбонов, в самом центре, и это стало очередной удачей Абигель. Квартира принадлежала штабу какой-то турецкой мафии, почувствовавшей себя в небезопасности и срочно продавшей квартиру в два раза ниже ее стоимости.
Как вышла на эту шайку Абигель, остается загадкой, но долго еще подозрительные люди, вернее, переодетые полицейские, под разными предлогами пытались проникнуть в квартиру и – можно не сомневаться – знали их биографии с Абигель до мельчайших подробностей.
Абигель считала мальчика своим талисманом и хотела жить с ним вечно. Единственным препятствием к их браку было то, что Аби была замужем… там, в Америке.
Но и это ее не смущало.
– Будет слишком доставать – разведусь,– решила она.
Ей не хотелось ни о чем думать, пока они вместе. Что она в нем нашла, мальчик не понимал, но, обнимая его, она сходила с ума.
– Скорее, скорее! – торопила, раздевая.– Я хочу еще раз посмотреть на твое тело.
В постели она все делала сама. Перед мальчиком мелькало то рассерженное, то ласковое ее лицо, он только успевал поворачиваться.
– Ленишься, барбос? – спрашивала она между ласками.– Ну ленись, ленись.
Обстоятельства снова выбрали его, и гибкая воля мальчика им подчинилась. Она ему нравилась, она действовала так, что все становилось естественно и непреложно. Как и должно было быть.
Он не знал, любит ли ее, но от Абигель хорошо пахло, у нее были ухоженное, очень ловкое тело, короткие нежные белые волосы, и о том, что она знала, мальчик только догадывался.
У нее был мощный женский ум, какой принято называть мужским, но это ошибка, ни один из знакомых ему мужчин не мыслил так перспективно и цепко, как Абигель. Наверное, какие-то мужчины повлияли на нее, но к тому времени, как они встретились, влияние этих неизвестных для него мужчин она успела переварить и выплюнуть. Было ли их много – он тоже не знал. Абигель умела учиться… Ей нужна была Европа, чтобы выпутаться из американского провинциализма, как она говорила.
– В Америке слишком уютно,– повторяла она,– слишком.
И теперь готовилась обрушиться на Америку всей силой знаний, приобретенных в Париже.
Расчетливая, она ничего не жалела, если понимала, на что тратит.
Даже праздной позволяла себе быть, когда праздность влекла за собой шлейф не изведанных ею ранее удовольствий.
Она так страстно любила его, что он боялся не выдержать, и мысленно всегда призывал на помощь отца, когда занимался с
Абигель любовью, отец так часто говорил о любви, таким грешником казался, кого же еще?
Так что отец и днем и ночью всегда находился рядом с ними.
А потом и сам, как всегда бегом, проездом, явился. Он хотел передать мальчику деньги, познакомиться с Абигель.
Мальчик никогда не видел Аби такой растерянной, она не знала, как вести себя с такими, как отец, художественные люди были ей недоступны, она вывела их за черту своих размышлений, в цифры они не укладывались и потому пугали.
Отец же в тот вечер был грустен и предупредителен. С той минуты, как вошел в дом, на Абигель он взглянул только один раз. Она тоже старалась не встречаться с ним взглядом.
И вообще вечер получился тихий – под музыку и полосы света с проплывавших по Сене мимо дома прогулочных кораблей. В его жизни что-то менялось, но он не вникал, что именно, и потому оставался спокойным.
Он видел, что отец удручен, когда пошел провожать, но сам ни о чем не расспрашивал. Отец мог сказать что-то сгоряча и спугнуть счастье.
– Все как-то не по-людски у нас,– сказал отец.– Я только сегодня понял, до чего ты еще ребенок, как нуждаешься в доме.
– А ты, папа?
– Я? Только в тебе. Люди делятся на “благодаря” и “вопреки”.
Благодаря одним – ты жив, вопреки другим – ты жив. Я привык спать в самолетах, поездах, на чужих простынях, я должен чувствовать, что меня несет куда-то, мама называла меня жильцом, и это правда. Я остановлюсь только вместе с миром.
В этот раз прощание было не таким пугающим, отец просунул руку в темноту, быстро погладил лицо сына и ушел не прощаясь.
Он ушел, а мальчик стоял на мосту Понт-Мари и думал о его словах, слишком страстных, чтобы быть правдой. Мальчик не знал – благодарить ли Бога, что он такой страстности не унаследовал, но, кажется, впервые в этот вечер понял маму.
Когда он вернулся, Аби сказала: “Какой рваный человек твой отец.
У него в глазах что-то нехорошее. Может быть, смерть? У тебя совсем другие глаза”.
Сойдясь с Абигель, мальчик почти забыл о мадам Доре, о маленьком городке в горах, о гостинице “Белянеж”, чужое сменилось чужим, и вновь это было замечательное чужое. Полученное вскоре известие поразило его.
Муж-аккордеонист зарезал мадам Дору. Да, вот так просто, под вечер, снял со стены кинжал, оттянул ее голову за волосы немного назад и полоснул.
В случившемся мальчик сразу же обвинил себя, история с его усыновлением, конечно же, явилась последней каплей терпения аккордеониста, он и до того был почти забыт мадам Дорой, а в любви нуждался, наверное, не меньше мальчика, какие-то печальные обстоятельства прибили его к мадам Доре, она пожалела аккордеониста, а испанцы, да и вообще настоящие мужчины, не нуждаются в жалости, рано или поздно они мстят за нее.
Приехав на похороны, мальчик понял, что его уже успели забыть в городке. Вместе с мадам Дорой смыло прошлое. Не было их жизней, их радостей. Ничего. Все исчезает вместе со смертью из памяти живых, из его памяти тоже, люди торопятся смести прошлое. Зачем помнить мертвого, когда и живого не каждый день вспоминаешь?
Эта горькая мысль глубоко запала в него.
Но оказалось, что мадам Дора не забыла мальчика, это стало ясно, когда по завещанию достались ему три миллиона франков и тетрадка с ее записями.