355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Гаспаров » Собрание сочинений в шести томах. Т. 2: Рим / После Рима » Текст книги (страница 11)
Собрание сочинений в шести томах. Т. 2: Рим / После Рима
  • Текст добавлен: 16 июля 2021, 18:04

Текст книги "Собрание сочинений в шести томах. Т. 2: Рим / После Рима"


Автор книги: Михаил Гаспаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)

Отталкивание новой литературы от литературы классицизма не ограничивалось художественной практикой, а распространялось и на теорию. Отталкиваясь от эстетики классицизма с ее всепроникающей гармонией и разумностью, новый век создал новую эстетику – эстетику стихийной силы и вдохновенного порыва. Центральным понятием классической эстетики было понятие прекрасного, центральным понятием новой – понятие возвышенного. Прекрасное достижимо с помощью искусства и упражнения, к возвышенному возносит лишь божественное вдохновение, близкое к исступлению. Прекрасное убеждает разумностью целого, возвышенное увлекает наглядностью величия отдельных моментов. Прекрасное (в понимании школьной теории) достигается разработкой исключительно внешней, словесной стороны предмета – отбором слов, расположением и фигурами; возвышенное требует прежде всего высокости мыслей и напряженности чувств. Подражание древним классикам не теряет своей важности, но для теоретиков прекрасного оно сводится к усвоению их формальных приемов, для теоретиков возвышенного – к вдохновляющему вчувствованию в их духовный мир.

Таковы основные черты новой эстетики, как они обрисовываются в полемике I века н. э. – полемике, по преимуществу ограниченной рамками риторики, и притом риторики греческой, где тирания классицизма (аттицизма) была особенно ощутима. Памятником этой полемики остался небольшой греческий трактат «О возвышенном», написанный в 40‐е годы н. э. неизвестным автором (так называемый Псевдо-Лонгин: раньше трактат считался произведением Лонгина, ритора II века н. э.) и направленный против одноименного сочинения (несохранившегося) Цецилия Калактинского, излагавшего взгляд на возвышенное с точки зрения августовского классицизма. Теоретические рассуждения перемежаются в книге с критическими оценками, и характерно, что среди образцов аттицизма автор выделяет наравне с Демосфеном и Платона, а как образец высокости мыслей неожиданно приводит слова из Библии: «Да будет свет! – И стал свет». Это еще раз подчеркивает родство эстетики возвышенного с общим усилением идеалистических и религиозных элементов в духовной жизни I века н. э.

2. ОТ КЛАССИЦИЗМА К «НОВОМУ СТИЛЮ»

Первым большим писателем, отразившим в своем творчестве черты новой литературной эпохи, был Публий Овидий Назон (43 год до н. э. – 17 год н. э.). Выходец из италийского среднего сословия, он получил риторическое образование, в юношеские годы славился как декламатор, но рано ощутил себя поэтом: «Что я ни начинал писать прозою, выходили стихи», – признавался он. В его творчестве различаются три периода. Первый – около 20–1 годов до н. э.: молодость, участие в кружке Мессалы, сборник любовных элегий (пять книг, потом сокращенные автором до трех), сборник любовных посланий («Героини») и три дидактические поэмы – «Средства для лица» (сохранился отрывок), «Наука любви» (три книги) и «Лекарство от любви» (одна книга); к этому же периоду принадлежит несохранившаяся трагедия «Медея», пользовавшаяся в древности громкой славой. Второй период – около 1–8 годов н. э.: пора зрелости, работа над монументальными поэмами «Метаморфозы» (15 книг) и «Фасты» (6 книг из задуманных 12). В 8 году н. э. знаменитый поэт неожиданно попал в опалу и был сослан по приказу Августа на поселение в Томы на Черном море (наст. Констанца); причина ссылки неизвестна; по-видимому, это было средством отвлечь общественное мнение от громкого скандала, происшедшего в то время в императорской семье. Последующие годы составляют третий и последний период творчества Овидия: «Скорбные элегии» (пять книг), «Послания с Понта» (четыре книги), стихотворная инвектива «Ибис» и дидактическая поэма «О рыбной ловле» (отрывок).

Обычно творчество Овидия рассматривается в рамках «века Августа». Это не совсем точно. В плане мировоззрения Овидий сближается с «веком Августа» общим духом приятия действительности. «Я поздравляю себя с тем, что родился лишь теперь», – пишет он в «Науке любви» (III, 121–122); прославлению славной древности Рима посвящает он «Фасты». Однако сам факт ссылки Овидия (предлогом которой, наряду с загадочным «проступком», считалась также и «безнравственность» ранних произведений Овидия) показывает, что приятие это было не таким, какого желал император: оно оставалось внешним, поверхностным и не могло преодолеть того разрыва между волей императора и чаяниями общества, который в это время стал очевиден: глубину разрыва Овидию пришлось почувствовать на себе. В плане литературном Овидий близок веку Августа тем, что он еще не затронут поэтикой «нового стиля» – не отступает от поэтического языка «золотого века», не ищет краткости и мгновенного эффекта, а скорее, напротив, пространен и словообилен. Однако это не уничтожает риторической основы всего творчества Овидия: он не синтезирует, а расчленяет картину мира, заботится не о создании гармонического целого, а об исчерпывающей разработке частностей, выступает не открывателем нового, а комбинатором уже открытого. Он соперничает уже не с греческими, а с римскими классиками, и как Вергилий был рад вставить к месту в свои стихи дословно переведенную строку Гомера или Феокрита, так Овидий щедро вставляет в свои произведения стихи, полустишия и отдельные обороты Вергилия, Катулла, элегиков и других поэтов-предшественников. Задача создания латинского поэтического языка и стиха перед ним уже не стоит, он получил эти средства готовыми из рук предшественников; он экспериментирует не над словом, а над образами и мотивами, стараясь извлечь максимум художественного эффекта из уже использованного в литературе материала. Это и сближает его с духом новой литературной эпохи.

В ранних произведениях Овидия этот контраст между традиционностью мотивов и новаторством их разработки выступает особенно подчеркнуто. В «Любовных элегиях» Овидий использует те же мотивы, что и Тибулл, и Проперций; но у тех степень развития отдельных мотивов была подчинена характеристике центральных образов героя и героини, у Овидия же каждый мотив развивается самоценно, в полную меру риторических возможностей, и заостряется до такого предела, что становится самопародией.

И у Тибулла, и у Проперция были стихи-монологи перед запертой дверью возлюбленной, но у тех дверь была поводом, а любовь – темой, у Овидия же дверь и привратник сами становятся темой; и когда все вариации этой темы исчерпаны, поэт с патетическими восклицаниями удаляется прочь, вместо того чтобы коченеть на пороге до зари, как полагалось элегическому любовнику. Гипербола оборачивается иронией. Понятно, что непосредственная лирическая искренность исчезает из этих стихов: сам образ героини поэта Коринны настолько неопределен, что уже для современников не связывался ни с какой реальной женщиной. Это значило, что инерция мощного толчка, данного элегии Катуллом, уже иссякла и субъективная элегия вновь становится объективной. В «Героинях» Овидий опять пишет о любви, но уже не от своего лица – это сборник посланий от лица мифологических героинь к отсутствующим героям (Пенелопа – Одиссею, Ариадна – Тесею и т. д.); и здесь Овидий не был открывателем, подобное послание было среди элегий Проперция. Но Овидий с мастерством ритора сумел развить до предела все лирические мотивы такого сюжета и в 15 посланиях 15 раз дать их различные комбинации, ни разу не повторившись. В «Науке любви» и «Лекарстве от любви» Овидий вновь пишет о любви и вновь не о своей: это дидактическая поэма о любви вообще, вершина овидиевской иронии (самый план поэмы копирует план учебника риторики: нахождение – разработка – усвоение: как найти, как завоевать, как удержать женщину), а вместе с тем вершина овидиевского бытового «реализма» (условный фон элегии окончательно уступает здесь место жизненному фону современного Рима) и вершина овидиевской эротики (описания радостей любви, достаточно яркие уже в элегиях, достигают здесь полной откровенности). И в этом жанре до Овидия существовали дидактические поэмы о пустяках, вроде игры в мяч или волчок, существовали изложения науки любви в греческой прозе, но сделать из этого блестящую картину римской светской жизни и блестящее издевательство над литературными канонами мог лишь Овидий.

В зрелых произведениях Овидия ирония исчезает и даже появляется пафос, но основной прием остается тот же – с помощью риторической техники поэт превращает малые жанры эллинистической поэзии в большие. Так возникают «Фасты» и «Метаморфозы». Жанр этиологической элегии был разработан Каллимахом и перенесен на римскую почву Проперцием, но только Овидий в «Фастах» доходит до дерзкой мысли посвятить по элегии каждому из бесчисленных римских праздников и расположить их в календарной последовательности, переложив таким образом в стихи самую сухую материю – римский календарь.

Жанр поэм о превращениях мифических героев в животных, растения и т. д. также не раз использовался александрийскими поэтами и их римскими переводчиками, но только Овидий в «Метаморфозах» сводит к этому знаменателю едва ли не все ходячие мифы, создав, таким образом, подлинную мифологическую энциклопедию в стихах. В 15 книгах «Метаморфоз» использовано свыше 200 мифов о превращениях; все они тщательно связаны друг с другом то общностью персонажей, то генеалогией, то местом, то временем действия; важнейшие эпизоды идут в условной последовательности мифологической хронологии – от сотворения мира через поколения Кадма, Персея, Геракла, Троянской войны, Энея, Ромула вплоть до превращения Юлия Цезаря в божество; второстепенные мифы вставляются в них то по ассоциации, то как рассказ персонажа или описание изображения; Медея в полете из Иолка в Коринф минует в 40 стихах 15 мест, и с каждым связан какой-нибудь миф о превращении (VII, 350–390).

Как и в «Энеиде», в «Метаморфозах» эпизоды разработаны в технике эллинистических эпиллиев; но там эпизоды сочленены по классическому принципу гармонии и соподчиненности, здесь – по эллинистическому принципу «пестроты»: чередующиеся сцены намеренно разнообразны и по содержанию, и по настроению, и даже по жанровым признакам; в ткань эпического повествования вплетаются и монологи, напоминающие то элегию, то гимн, то любовную песню, и диалоги, напоминающие трагедию (спор Аякса с Одиссеем в книге XII), и письма, напоминающие послания героинь, и отрывки, последовательно выдержанные в тонах идиллии. Как и в «Энеиде», мифологические персонажи осовременены, но если в «Энеиде» современность выступала в самых духовных и возвышенных своих проявлениях, то в «Метаморфозах» – в самых бытовых и будничных: его боги и герои живут и действуют точь-в-точь как те читатели, для которых Овидий писал «Науку любви»; даже самые патетические места мифа Овидий умеет сравнением или метафорой привести к современному фону (так, воины Кадма вырастают из земли, как фигуры на театральном занавесе, выдвигаемом по римскому обычаю из-под сцены). И весь этот легкомысленный калейдоскоп заключен в неожиданно глубокомысленную философскую оправу: начинается поэма величественным превращением хаоса в Космос под действием божественной воли, заканчивается изложением учения пифагорейцев о вечной изменчивости материи и вечной неизменности перевоплощающейся души. Тем самым мифологический эпос Овидия приобретает новое осмысление, тоже в высшей степени характерное для эпохи усиливающихся религиозно-философских исканий.

«Метаморфозы» – самое значительное из произведений Овидия и одно из самых значительных произведений всей латинской литературы. Старческие стихи, написанные в ссылке, – «Скорбные элегии» и «Послания с Понта» – обнаруживают заметный упадок поэтической изобретательности. Здесь Овидий опять изощряется в бесконечных вариациях одной-единственной темы – скорби изгнанника, но преодолеть однообразие материала ему уже плохо удается, и он начинает оскудевать и повторяться. Однако и на склоне лет риторский интерес к пересказу привычных тем в новой форме у него не ослабевает: с его слов мы знаем, что он выучил язык гетов, обитателей страны его изгнания, и составил на гетском языке панегирик Августу – факт беспримерный в греко-римской литературе с ее обычным высокомерием ко всему «варварскому».

Для потомства, несмотря на разницу поколений, Овидий остался третьим членом великого поэтического триумвирата своего времени: Вергилий, Гораций, Овидий. Его место в этом триумвирате было своеобразно. Он воспринимался как учитель жизни, но не замкнутой, уединенной жизни самосовершенствующегося Горация, а открытой, свободной жизни в обществе. Основой такого поведения была человечность: Овидий больше, чем какой-либо иной античный автор, имеет право называться писателем-гуманистом по преимуществу. К этому общему знаменателю легко сводились все его произведения: и «Наука любви», в которой любовь не мучительна и не бездумна, а естественна и радостна, и «Метаморфозы», в которых образец любви, пронизывающей, объединяющей и животворящей весь мир, показывали сами боги, и скорбные элегии, где поэт жаловался на недоброту и бесчеловечность окружающего варварства. Это тоже был важнейший аспект античного наследия, не пропавший даром для Европы. Каждая эпоха училась у Овидия человечности на свой лад: для Средних веков он был наставником практики куртуазного вежества и теории мирового сродства, для Возрождения и классицизма – образчиком галантного поведения и рассказчиком занимательных историй, романтизм третировал его за кажущееся легкомыслие, а XX век открыл его вновь как неожиданного предтечу психологизма будущих эпох.

В одном из «Посланий с Понта» Овидий перечисляет больше десятка друзей-поэтов, своих младших современников; по этому и по другим упоминаниям мы можем составить представление о массовой эпигонской поэзии начала I века. Темы их поэм – или отдаленная мифология, или злободневная история, между собой они не смыкаются, разрыв между развлекательной и тенденциозной литературой становится все отчетливей. Такова же и проза первой половины I века: памятником официальной тенденциозности осталась краткая «Римская история» Веллея Патеркула, восхваляющая императора Тиберия (30 год), памятником развлекательной литературы – «История Александра Македонского» Квинта Курция (40‐е годы?), во многом предвещающая романический тон позднеантичных повестей об Александре. Оба произведения написаны приподнятым риторическим стилем.

Особняком стоит в этом поколении творчество Федра (ок. 15 года до н. э. – ок. 60 года н. э.). Это запоздалый продолжатель «золотого века» соперничества римской литературы с греческой: он перелагает в латинские стихи греческие басни Эзопа и сочиняет новые по их образцу, чтобы и в этом еще не тронутом римлянами жанре мог «Лаций с Грецией соперничать». Как и легендарный Эзоп, Федр был рабом, а потом вольноотпущенником, и в нем живо древнее представление о басенной форме как о маскировке слишком смелых мыслей: «Угнетенность рабская, не смевшая сказать всего, что хочется, все чувства изливала в этих басенках, где были ей защитой смех и вымысел» (III, пролог, 34–37). Он чужд риторической моде и ценит в басне не изложение, а мораль. Поэтому в «высокой литературе» его басни успеха не имели и остались достоянием полуобразованного читателя.

3. ПЕРИОД ГОСПОДСТВА «НОВОГО СТИЛЯ»

После этой полосы затишья в середине I века в литературе наступает новая волна подъема, связанная с предельным обострением борьбы между императором и сенатом при Нероне (54–86 годы н. э.); идейной опорой оппозиции был стоицизм, художественным оружием – «новый стиль». Виднейшим литературным деятелем, совместившим в своем творчестве оппозиционность, стоицизм и «новый стиль», был философ Л. Анней Сенека (ок. 4 года до н. э. – 65 год н. э.).

Жизнь Сенеки была бурной. В нем постоянно боролись стремление к политической деятельности, характерное для ритора, и стремление к уходу от общественной жизни, характерное (по общему представлению античности) для философа.

Родом из Испании, он был сыном видного ритора и историка Сенеки Старшего, рано начал политическую карьеру, за причастность к какой-то дворцовой интриге попал в ссылку и провел восемь лет на безлюдной Корсике, потом был возвращен ко двору и назначен воспитателем наследника престола, будущего императора Нерона; с приходом Нерона к власти Сенека становится первым человеком в государстве, но через несколько лет, бессильный бороться с деспотическими наклонностями воспитанника, уходит от дел, живет в своих поместьях и, наконец, по приказу императора кончает жизнь самоубийством. Противоречив был и его образ жизни: современники и потомки неустанно попрекали его тем, что он проповедовал бедность, а был богачом, критиковали и его образ мыслей: в сочинениях разных лет попеременно выступает на первый план проповедь то политической активности, то политической пассивности. Постоянным оставался только художественный стиль Сенеки, которым он и стяжал громкую славу: «Он один был в руках молодежи», – свидетельствует Квинтилиан (X, 1, 125).

Прозаические сочинения Сенеки включают 12 книг небольших философских трактатов (так называемые «диалоги»: «О провидении», «О гневе», «О спокойствии духа» и др.), три больших трактата («О милосердии», «О благодеяниях», «Естественно-исторические вопросы») и большой сборник писем на моральные темы к молодому другу – философу Луцилию. Все они (за исключением, может быть, лишь «Естественно-исторических вопросов») по построению имитируют диатрибу – устную проповедь-спор, где новые и новые задаваемые вопросы заставляют философа все время по-новому, с разных сторон подходить к одному и тому же центральному тезису. Поэтому композиции в собственном смысле слова здесь нет, все начала и концы выглядят обрубленными, аргументация держится не на связности, а на соположении доводов, автор старается убедить читателя не логическим развертыванием единой мысли, подводящей к самой середине проблемы, а короткими и частыми наскоками со всех сторон: логическую доказательность заменяет эмоциональный эффект. По существу, это не развитие тезиса, а лишь повторение его снова и снова в разных формулировках, работа не философа, а ритора: именно в этом умении бесконечно повторять одно и то же положение в неистощимо новых и неожиданных формах и заключается виртуозное словесное мастерство Сенеки.

Тон диатрибы, проповеди-спора, определяет синтаксические особенности «нового стиля» Сенеки: он пишет короткими фразами, все время сам себе задавая вопросы, сам себя перебивая вечным «Так что же?». Его короткие логические удары не требуют учета и взвешивания всех сопутствующих обстоятельств, поэтому он не пользуется сложной системой цицероновских периодов, а пишет сжатыми, однообразно построенными, словно нагоняющими и подтверждающими друг друга предложениями. Там, где Сенеке случается пересказывать мысль Цицерона своими словами, эта разница особенно ярка. Так, Цицерон писал: «Даже в гладиаторских боях, где речь идет о положении и судьбе людей самого низкого происхождения, мы обычно относимся с отвращением к тем, кто дрожит, молит и заклинает о пощаде, но стараемся сохранить жизнь тем, кто храбр, мужествен и смело идет на смерть: мы скорее жалеем тех, кто не ищет нашего сострадания, чем тех, кто его добивается» («За Милона», 92). Сенека передает это так: «Даже из гладиаторов, говорит Цицерон, мы презираем тех, кто любой ценою ищет жизни, и одобряем тех, кто сам ее презирает» («О спокойствии духа», II, 4). Вереницы таких коротких, отрывистых фраз связываются между собой градациями, антитезами, повторами слов. «Песок без извести», – метко определил эту дробную рассыпчатость речи ненавидевший Сенеку император Калигула. Враги Сенеки упрекали его в том, что он использует слишком дешевые приемы в слишком безвкусном обилии; он отвечал, что ему как философу безразличны слова сами по себе и важны лишь как средство произвести нужное впечатление на душу слушателя, а для этой цели его приемы хороши. Точно так же не боится быть вульгарным Сенека и в языке: он широко пользуется разговорными словами и оборотами, создает неологизмы, а в торжественных местах прибегает к поэтической лексике. Так из свободного словаря и нестрогого синтаксиса складывается тот язык, который принято называть «серебряной латынью», а из логики коротких ударов и эмоционального эффекта – тот стиль, который в Риме называли «новым красноречием».

Кроме философской прозы, из сочинений Сенеки сохранилось девять трагедий: «Безумный Геркулес», «Троянки», «Медея», «Федра», «Эдип», «Агамемнон», «Фиест», «Геркулес на Эте», «Финикиянки». Это, а также сохранившаяся вместе с ними претекста «Октавия» (неизвестного автора) – единственные римские трагедии, дошедшие до нас целиком. Обращение философа к такому поэтическому жанру удивительно лишь на первый взгляд. Трагедия как форма изложения и популярной демонстрации философских положений использовалась еще философами IV–III веков до н. э. До нас их трагедии не дошли даже в отрывках, но именно к их традиции примыкает Сенека. В его трагедиях мы находим все темы, какие разрабатывались и в его прозаических трактатах, и письмах: власть рока, гибельность страсти, пагуба тирании, безотрадность мира, величие мудреца, уход от общества, смерть и самоубийство. Эти темы развертываются преимущественно в песнях хора и в монологах действующих лиц. Отсюда вытекают два важных следствия. Во-первых, драмы Сенеки не динамичны, а статичны, главным в них является не действие, а словесная ткань; во-вторых, драмы Сенеки предназначены для чтения, а не для представления, что подтверждается и формальными признаками: убийства и самоубийства представляются происходящими на сцене, а не за сценой, движения персонажей подробно описываются присутствующими, что излишне для зрителей и важно для читателей, и т. п. Тем не менее стилизация правильной драматической формы строго выдержана: пять актов, не больше трех актеров на сцене и пр.

Дальнейшим следствием статического, декламационного характера драм Сенеки является их риторичность. Как в развертывании философского трактата, так и в развертывании драматургического действия писатель подменяет логическое развитие эмоциональным нарастанием, цельность общего впечатления – эффектом каждого отдельного момента. Все действие происходит в атмосфере напряженного пафоса: трагическое настроение сгущено до такой степени, что катастрофа ощущается не как горе, а как облегчение. У Софокла Эдип выступает в начале трагедии спокойным и царственным, а в конце – уничтоженным и подавленным; у Сенеки в начале трагедии Эдип томится и мучится страхом неизвестного, ожидая подстерегающего удара судьбы, а в конце, казнив себя слепотой за негаданные преступления, гордо уходит из города, унося с собою кару богов, как стоический мудрец, который наконец сошелся в открытую с судьбой и вышел победителем. У Софокла раскрытие истины совершается исподволь, с роковой последовательностью, не там, где ищет его герой, а там, откуда он его не ожидает; у Сенеки истина раскрывается сразу, в подавляюще эффектных сценах гадания Тиресия с волхвованием над могилой и заклинанием духа убитого, и после этого объяснение фактов преступления выглядит уже не откровением, а лишь подтверждением. Сходными приемами Сенека достигает нарастающего патетического напряжения и в других трагедиях. Его Медея, Федра, Клитемнестра не постепенно, а с первых же строк выступают обуянные неистовством и готовые на любые преступления; сцены колдовства и явления призраков вставляются в каждом возможном случае; убийство детей Медеи, самоубийство Иокасты, безумие Геркулеса происходят не за сценой, а на сцене; душевные и телесные страдания героев описываются во всех патологических подробностях: «свисающие с глаз кровавые он клочья обрывает», – говорится о самоослеплении Эдипа; «у них, живых, я резал члены, жилы, я видел, как на вертеле их печень трепещет, и палил ее огнем», – говорит Атрей об убийстве детей Фиеста.

Стиль речи в трагедиях также сходен со стилем прозаических произведений Сенеки: короткие фразы, связанные параллелизмами, анафорами, созвучиями, аффектированный лаконизм, тщательно отделанные сентенции («Не в нашей воле жизнь, но в нашей – смерть»; «В ком нет надежд, отчаянья в том нет»; «Кто может все, тот хочет невозможного» и пр.). Однако язык трагедий более единообразен и строг, в нем мало вульгаризмов и много архаизмов, напоминающих о традиции Пакувия и Акция. Особенного эффекта достигают приемы Сенеки в отрывистых репликах диалогов – например, между Медеей и кормилицей (стк. 168–172).

 
– Страшись царя.
     – Отец мой был царем.
– У них мечи!
     – Хотя б у всей земли!
– Умрешь!
     – Хочу.
          – Беги!
               – Бежать – позор.
– Медея!
     – Буду ею!
          – Ты ведь мать!
– Но кто отец?
     – Спасись!
          – Сперва отмщу.
 

Успех трагедии Сенеки у современных читателей виден из того, что вскоре после падения Нерона была сочинена трагедия-претекста о его зверствах, которая целиком выдержана в стиле Сенеки и в которой в качестве положительного героя-проповедника выступает сам Сенека; это уже упоминавшаяся «Октавия», единственный сохранившийся образец трагедии на римские темы.

Образ Сенеки сохранил свое величие в веках, хотя отношение к нему обычно было двойственным: он импонировал как мыслитель и нередко смущал как писатель. В нем чувствовался мятущийся дух, обращающий свою порывистую и страстную проповедь добродетели не в последнюю очередь к себе самому; его биография давала картину жизни, полной борьбы между соблазнами вельможества и требовательной прямотой философии; а доблестная смерть от собственной руки была символом конечного торжества добродетели, превозмогающей власть. Для моралистов всех времен Сенека неизменно оставался героем, почитаемым наравне с Сократом. Писательский стиль Сенеки, вызывающе-небрежный, воинствующе-дерзкий, неправильный и мощный, был точным отражением его нравственного облика; он не соответствовал представлениям о величавой гармонии античной классики и не раз вызывал осуждения, но он овладевал душами и заставлял себе подражать вольно или невольно от «Исповеди» Августина до драм Шекспира и прозы эпохи барокко. Не будет преувеличением сказать, что европейская драма даже в пору самого глубокого преклонения перед аттической классикой продолжала воспринимать ее поэтику через увеличительное стекло пафоса Сенеки.

Как проза Сенеки была реакцией на классическую прозу Цицерона, а драма Сенеки, по-видимому, на классическую драму Вария, так реакцией на классический эпос Вергилия был эпос Лукана.

Марк Анней Лукан (39–65 годы н. э.) был родным племянником Сенеки. Талантливый и тщеславный, он получил блестящее риторическое и философское образование, его первые стихотворные опыты вызывали общий восторг; молодой император Нерон, сверстник поэта и сам поэт-дилетант, сделал Лукана своим ближайшим другом. Но потом, отчасти из‐за поэтического соперничества, отчасти из‐за ухудшившихся отношений между Нероном и сенатом, они рассорились; Лукан принял участие в заговоре против Нерона, был схвачен, униженно вымолил себе право на самоубийство и умер, декламируя собственные стихи. Его поэма «Гражданская война» о войне Цезаря и Помпея (обычно называемая «Фарсалия») осталась незаконченной – сохранилось неполных 10 песен из задуманных, по-видимому, 12.

Поэзия Лукана, как и проза Сенеки, характерна сочетанием оппозиционного настроения, стоического мировоззрения и риторического «нового стиля».

Оппозиционность Лукана сказывается прежде всего в самом выборе темы. После того как стало ясным, что возрождение республики и республиканских добродетелей при Августе было мнимым, общественная мысль все чаще возвращается к эпохе гражданских войн: теперь они представляются как начало последней катастрофы, от которой Риму уже не суждено оправиться. Так воспринимает свою тему и Лукан, причем трагизм этого восприятия нарастает от первых книг поэмы к последним: в начале он еще возлагает надежды на спасителя-Нерона и расточает ему гиперболические похвалы, в конце уже прямо восклицает: «Нас одолели мечи, чтоб в рабстве мы век пребывали!» и взывает: «Дай же и сил для борьбы, коль дала господина, Фортуна!» (VII, 641, 646. Перевод Л. Остроумова).

Вергилий воспевал возвышение Рима – Лукан скорбит о его крушении: и тот и другой видят в этом волю рока; но вергилиевский герой чувствовал свой долг в том, чтобы подчиниться воле рока, лукановский герой – в том, чтобы противостать воле рока и несломленным пасть в борьбе. Таким героем для Лукана был Катон Младший, последний поборник республиканского дела; его образ в поэме возвышается над образами и Помпея, и Цезаря, его самоубийством, по-видимому, должна была заканчиваться поэма. Автор не довольствуется образным выражением своего оппозиционного пессимизма: авторский голос сопровождает все действие поэмы, от начала до конца, то в риторических обращениях к Цезарю или к Катону, то в патетических отступлениях и восклицаниях, откуда и взяты две строки, цитированные выше. Все это местами придает поэме Лукана вид прямой стихотворной публицистики.

Стоическое мировоззрение Лукана находит выражение прежде всего в отношении автора к мифологии. Весь традиционный мифологический арсенал исторической поэмы, сцены на Олимпе и вмешательство богов в людские дела, как у Энния и у Вергилия, Лукан отвергает; ортодоксальный стоик, он признает в мире лишь одну действующую силу – мировой закон, выступающий то как рок, то как фортуна. Мифологическое визионерство Вергилия он опровергает сухими историческими фактами: он использует несохранившиеся книги истории Тита Ливия, и его поэма, при должной осторожности, может даже служить историческим источником. Это было решительным разрывом с традицией и вызывало бурные споры среди современников. Памятником этих споров осталась сцена в «Сатирах» Петрония, где бродячий поэт Евмолп обрабатывает тот же лукановский сюжет о гражданской войне со всей мифологической напыщенностью. Не только в структурных, но и в орнаментальных частях поэмы Лукан избегает мифологических отступлений и вместо них предлагает читателю естественно-научные, полные эффектной учености: в описании Ливийской пустыни он перечисляет 17 видов ядовитых змей (IX, 700–733), а в описаниях действий Цезаря в Египте немалое место занимает ученый спор об истоках Нила (X, 172–261). Лишь изредка он вставляет в рассказ изложение мифа (Геркулес и Антей, IV, 581–660), и то больше ради соперничества с Вергилием, который вставил в «Энеиду» рассказ о Геркулесе и Каке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю