Текст книги "Сода-солнце (Фантастическая трилогия)"
Автор книги: Михаил Анчаров
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
18. РАЗВЕ ЭТО СОБЕСЕДНИК?
У меня такое ощущение, что я кому-то подрядился рассказать историю и даже увлекся, а потом вдруг потерял интерес и весь порох вышел. Надо заканчивать, а не хочется. Наверное, потому, что опять весна, а весна – это время, когда хочется уклониться от обязанностей. Весна – время, когда желания раздваиваются. Хочешь думать о будущем, а взгляд обращается в прошлое. Мы всегда переносим несбывшееся туда, где нас нет. Поэтому прошлое кажется лучше настоящего, а будущее – желанней. И мы то забегаем вперед, то пятимся назад, стараясь углядеть веселое лицо счастья. Воспоминания, воспоминания, щемящая, опасная сладость. Как будто сам себя списываешь в тираж.
Я все помню. Я помню наш последний разговор с Сода-солнцем, и я помню истинную причину, из-за которой его изгнали. Она проста, эта причина. Я его предал. Никто этого не знает, даже он. Я единственный знаю. Потому что я единственный мог защитить его в самый тяжелый для него момент и не сделал этого. Никто не может меня обвинить. С любой точки зрения я поступил правильно. С любой точки зрения, кроме моей. Потому что он преподал нам хороший урок, этот клоун, которого меньше всего интересовала наука. Как, впрочем, и всякая другая деятельность, если она сама, эта деятельность, не могла дать ответа: а зачем она нужна для человечества? В том нашем последнем разговоре, в котором были поставлены все точки над «и», а потому стало ясно, что наши пути расходятся навсегда, я мог бы все исправить, если бы но жалкая попытка сохранить свое жалкое достоинство, как будто бы достоинство ученого не в том, чтобы доброжелательно рассмотреть новую идею, если она опрокидывает твою собственную.
Уже после истории со злосчастной скульптурой и черепом, когда опять все спуталось и никто не знал, как с ним быть, я солнечным утром проходил по коридору и услышал его голос, гулко звучавший за полуоткрытой дверью. Я вошел. Он меня не заметил – стоял спиной. Солнце било в открытые окна. Седые от зноя верхушки лип застыли, как на молитве.
Он был очень возбужден, и речь его походила на бормотанье. Однако, когда я вслушался, меня поразило, что он говорил четко, будто читал по написанному. Речь, как я понял, шла о логике. Он иногда сам задавал себе вопросы и сам же на них отвечал. Потом я увидел мечущийся по потолку солнечный зайчик, присмотрелся и понял, что он говорит в микрофон. Мягко вращались магнитофонные диски.
– А как вы снимаете противоречие между логикой и внезапными открытиями? – спросил он сам себя.
И тут же стал отвечать:
– Логика – это мышление в пределах открытого. Это мышление задним числом. Это установление связей между известными фактами. Поэтому при столкновении с качественно неизвестным ей делать нечего. Вот самый безупречный логически пример. И самый неверный. Когда Коперник сказал, что Земля вращается вокруг Солнца, ему ответили: «Чушь. Если бы она мчалась в пространстве, то ветром бы облака относило в противоположную сторону». Логика безупречна. Чтобы ее опровергнуть, потребовалось открыть закон притяжения и доказать, что облака мчатся с Землей, как единая система, то есть предмет. Поэтому логические умозаключения годятся только для событий одного порядка. Для событий качественно новых логика не годится. Фактически вся логика сводится к утверждению, что «если это было, следовательно, это будет». Так давайте же применим этот главный закон к внезапным открытиям, и попытаемся найти их собственную логику, и не будем стараться навязать известное неизвестному, чтобы отрицать неисследованное. Факты говорят – внезапные открытия бывают. Заметьте – бывают, а не один раз были. Следовательно, они должны быть и впредь. Факты говорят – кпд их огромен. Логика говорит – следовательно, он и будет огромен. Так давайте же исследовать, чтобы найти способ использовать, а потом установим новую логику, чтобы предсказывать невероятное.
Зайчики метались по потолку. Сода-солнце заклинал человека поверить в свое величие.
Солнечный день за окном. Гипноз радости. В носу щекотало, будто выпил шипучего. Этот напиток назывался «Сода-солнце».
Я вдруг подумал, что все это похоже на прощальную речь. Или, вернее, на интервью. Он интервьюировал сам себя, и тот, кто задавал вопросы, был не глупее того, кто отвечал. Только вопросы можно было предугадать, а ответы нет.
– Как вы себе представляете такого рода мышление? – спросил он сам себя. – Это что же – знание априори или наитие свыше?
– Механизм я себе представляю так, – ответил он. Мышление внезапностями, эвристическое – от слова «эврика», что это такое? Это следствие тоски. Тоска – это несформулированная цель. Но ведь несформулированная цель – это просто очень сложная потребность, к которой сразу и слов не подберешь. Но она есть. А ежели она есть, следовательно, она возникает по каким-то законам, которые ее вызвали. Но ведь наш мозг – это не только орган, который осознает законы, он еще и соответствует этим законам, построен по этим законам, вызван к жизни этими законами, создан этими законами. Когда наша потребность превышает какой-то порог, эти законы, вызвавшие глубинную потребность, сами отпечатываются в мозгу, как на фотопластинке, и тогда мы говорим – внезапное открытие. Я счастлив, что у Эйнштейна я нашел такое признание: «Открытие не является делом логического мышления, даже если конечный продукт связан с логической формой».
Я был доволен, не смейтесь, даже почти счастлив. Я видел его серьезным, и об идеях его стоило подумать. Явно.
Я шевельнулся. Скрипнула паркетина. Он быстро обернулся.
– А… – сказал он спокойно. – Сейчас кончу.
– Добрый день, – сказал я и кашлянул.
– Если отбросить всякую клоунаду, чем вы интересуетесь на самом деле? – спросил он в микрофон. – Без дураков, понимаете?
– Я занимаюсь соотношением творческого акта и обычного мышления, – ответил он.
Он посмотрел в белесое от солнца небо и сказал:
– У Шекспира есть выражение: понять – значит простить. Но не кажется ли вам, что понять – значит упростить?
Он помолчал:
– …И не только в том смысле упростить, что к абсолютной истине можно только стремиться, а еще и в том смысле, что тот, кто упрощает проблему, должен быть сложнее самой проблемы. Иначе он упростить-то упростит, но ничего не поймет, кроме своей фальшивой схемы. А потому, чтобы человеку понять самого себя, ему надо как-то стать сложней собственного мозга, вот ведь какая штука. А как это сделать, вы мне не подскажете? Мы вот наблюдаем поведение друг друга и свое и стараемся понять. Но ведь в наблюдении участвует наш мозг, а он упрощает все, что понимает. Ведь понять – значит простить, так мы договорились.
Мне показалось, что он ждет ответа от магнитофона. Даже жутковато стало.
– Но вот приходит акт творчества… – сказал он медленно. – …И его не уследить… И результаты его всегда неожиданны… Не означает ли это, что в этот момент наш мозг на мгновение становится сложней обычного?
У меня шевельнулась догадка, от которой я сразу задохся. Но потом понял – чепуха.
– Не означает ли это, что в момент творчества наш мозг и физиологически и энергетически сложнее нашего обычного мозга?… – сказал он. – Как вы считаете?
И выключил магнитофон.
19. – ВЕРИТЕ? – СПРОСИЛ ОН
– Все. Пока, – сказал он и вытер лоб. – Потом надо будет еще сказать об Уоллесе, чтобы перейти к главному. А то все забывается.
– При чем тут Уоллес? – спросил я.
При чем тут Уоллес? Старая, тяжелая для науки история. Соратник Дарвина, который самостоятельно пришел к теории эволюции, а потом самостоятельно от нее отказался потому, что не смог ответить, откуда, с точки зрения эволюции, у человека человеческий мозг. В науке не любят вспоминать эту историю.
Он сказал:
– Если более сложный организм происходит от менее сложного, если приспособление к среде происходит за счет случайных изменений в организме, если случайные изменения могут дать только минимальное преимущество новому виду, если случайные изменения должны соответствовать новым условиям, чтобы вид сохранился, то для образования человеческого мозга не было у человека ни времени, ни условий, ни предшественников, ни, что самое главное, нужд. Откуда этот феномен, единственный в природе – мозг, не порожденный реальными нуждами эволюции?
В науке не любят вспоминать эту историю потому, что и сейчас точного ответа на этот вопрос наука не знает.
– Ну вот, все ясно, – сказал я. – Признаете вмешательство сверхъестественных сил. Как Уоллес. Приятно поговорить с культурным человеком.
– Нет, – сказал он. – Не признаю. Я верю в эволюцию. Только вот Уоллес изучал самые отсталые племена – почти пещерных людей – и написал: «Оказалось, что умственные способности их намного превышают необходимость… то есть нехитрые способы добывания пищи… а их мозг мало чем уступает мозгу рядового члена наших научных обществ… Таким образом, природой создан инструмент, намного превосходящий нужды своего обладателя».
Насчет членов научных обществ – это предназначалось мне.
– Зря вы стали ворошить эту историю с Уоллесом, угрюмо сказал я. – Успеха вы здесь не добьетесь. Только закроете себе путь в науку. На этом деле ломали себе шею люди не чета вам.
– Ученые, – сказал он.
– А зачем вам, собственно, понадобился Уоллес? – спросил я и тут же догадался. – Ага, понятно. Залетевшее откуда-то человечество, забывшее свою родословную. Значит, эволюция, только не земная, а где-то на другой планете. Стоит встать на эту точку зрения, и объясняются факты, доселе необъяснимые. А отсюда соблазнительная мысль – не является ли человек существом, прочно забывшим, на что он годен. А творчество – это внезапные воспоминания.
– Нет, – сказал он. – Я в фантастику не верю.
Помолчали.
– Тогда так, – сказал я, – либо вы против теории эволюции, либо вам кажется…
– …Да, кажется, – сказал он. – Кажется, я нашел ответ на этот вопрос – откуда у человека мозг.
– Каков же этот ответ?
И тут он мне рассказал. Хотите верьте, хотите нет, но это была самая странная идея из всех, какие мне когда-либо приходилось слышать.
Идея сводилась к следующему.
Если мы верим в эволюцию, то мы должны верить, что и сами ей подвержены. Тут две трудности. Первая – в каком направлении идет эволюция, если нам для приспособления к среде надо менять только орудия и отношения, а не свою биологию. Вторая – можем ли мы, будучи частицами потока, понять, куда движется река. Но дело в том, что мы – частицы, обладающие самосознанием, и мы заметили – развитие в природе движется то плавно, то скачками. Скачки бывают двух родов. Первый – когда происходит мутация – случайное, но закрепленное и необратимое изменение – тогда мы говорим о новом виде; и второй, качественный, в пределах одного вида, связанный с циклами его развития, типа: зерно – стебель – зерно. Оба эти вида связаны друг с другом. Мутация, происшедшая, скажем, от удара частицы, происходит у той особи, которая была подготовлена к этому, то есть в ней накопились качества, которым для кристаллизации в новый вид нужен лишь толчок. Мало того. Должны накопиться и внешние условия, при которых обнаруживается, что существо, уродливое для прежних условий, для новых подходит как нельзя лучше и есть существо перспективное. Родился новый вид, гармоничный к новым условиям. Но новый вид – это новое нарушение биологического баланса в природе. Поэтому он вступает в борьбу межвидовую и внутривидовую. Межвидовая сохраняет вид в целом, внутривидовая шлифует качества вида. Но шлифовка качеств – это специализация породы. Она гармонична к данным условиям и не подходит к другим. Порода консервативна потому, что специализирована. Пусти болонку в лес – она погибнет. Скачок другого рода – это качественное цикличное изменение вида. Сеем зерно – оно дает стебель. Потом из стебля опять родится зерно. Оно порождено первым, но через стебель и потому отличается от первого. Чтобы из стебля получилось зерно, надо, чтобы в стебле были заложены качества, которые могли реализоваться в зерно. Если их нет, зерна не будет. Кроме того, нужна способность стебля к развитию, то есть способность приспособления к среде. Поэтому рост – это постоянное приспособление ко все время изменяющимся в известных пределах условиям. Поэтому так сложен рост и часто мучителен. Теперь возьмем человека. От всех животных видов он отличается прежде всего мозгом. Именно в этом проявилась мутация, сделавшая его особым видом. Вероятно, у той особи, у которой изменение мозга стало наследственным, было больше всего внутренних предпосылок стать человеком и так сложились внешние условия, что она не погибла, то есть условия были благоприятными для разворачивающихся возможностей нового мутанта. Произошла встреча внешних и внутренних возможностей. И это был период, когда невероятная сообразительность человека сделала его царем природы. Поэтому можно предположить, что золотой век действительно существовал. Счастливый исторический момент, когда закладывалось зерно общества. Но так было до той поры, пока нехитрые потребности не превышали возможностей. Как только начали исчерпываться естественные возможности проще, когда пищи стало не хватать для всех, – началась эволюция общества от родового строя до государства. Это был рост мучительный, как рост стебля в дурную погоду, потому что индивиды вступали в самые различные общественные комбинации, чтобы спасти себя и своих близких. Потому что жила память о золотом веке, который постепенно переносился в будущее, а с отчаяния даже – в загробный мир. Но обнаружилась странная вещь. Оказалось, что мозг человека, помимо сообразительности, то есть способности к абстрактному мышлению и логике, обладает еще одним странным качеством. При каких-то неизученных и неуследимых условиях он способен к акту творчества, о механизме которого я уже высказывал догадку: это непосредственное осознание законов и их возможных комбинаций для создания ценностей, не имеющих прецедентов в природе. Я не знаю, нужна ли для этого мутация вида или достаточно внутривидового изменения, чтобы произошел скачок, равный осознанию человеком своей способности мыслить отвлеченно. Я знаю только одно. Что если сейчас бывают моменты творчества и это самые счастливые для человека моменты, когда он на мгновение вступает в гармонию с собой, с миром и с законами, им управляющими, то только нехватка какого-то последнего условия мешает ему жить в этой гармонии все время. Но если есть предпосылками, то, значит, есть надежда на реализацию, а значит, опять возможен золотой век, где человечество будет в состоянии охватить сущность необходимых для него явлений. Мы идем к этому. Массовидность творчества говорит об этом. Нужен какой-то последний толчок. Наука должна найти его. Поэзия должна создавать предпосылки для счастливой встречи с ним. Мы сейчас люди стебля, но уже завязывается зерно.
Верите? – спросил он. – Нас ожидает скачок в мышлении. Человек будет понимать сущность явлений без анализа. Простым созерцанием. Законы будут отпечатываться в мозгу, как на фотопластинке. Верите?
20. – СТОП, – СКАЗАЛ Я
– Как я могу в это поверить, подумайте сами?… – сказал я. – Я ученый. Это красивая гипотеза, не больше. Фантастика. Можно даже логику построить. Но ведь вы же сами утверждаете, что логика – это связь между известными фактами, а разве этот факт известен?
Говорю, а самому тошно. Потому что я в это поверил сразу.
Безоговорочно. Гипноз, наверно. А может быть, потому, что именно эта догадка мелькнула у меня самого как единственно возможное объяснение акта творчества.
– Значит, не верите, – сказал он и облегченно вздохнул.
И засмеялся.
– Не могу больше, – сказал он.
– Вот и отлично. Вот и отлично, дорогой мой.
– Хотите, расскажу еще несколько баек?
– Стоп, – сказал я. – Довольно.
– Это все пустяки, дорогой учитель. Клоунада. Я все наврал в старинном духе. Фантастика.
– Врете. Вот теперь вы врете.
– Какая разница, – сказал он, и лицо у него стало светлое и отрешенное. – Смех и слезы, дорогой учитель. Нет ничего на свете, дорогой учитель, над чем нельзя было бы посмеяться. И легче всего над слезами. Даже над трагедией Шекспира можно. Может быть, смех – это единственное, что нас отличает от животного. Смеется только человек.
– Ну, подумайте, что вы говорите, – сказал я. – С вами всегда влипаешь и нелепые дискуссии. Вы же прекрасно знаете, что есть вещи, над которыми не посмеешься. Тот же «Гамлет», например. Иначе я не знаю, что такое смешно.
Это была моя ошибка – которая по счету?
– Ерунда. Вы знаете, что такое смешно, – сказал он спокойно. – Вот, например, идет трагедия «Гамлет». Принц Гамлет читает монолог «Быть или не быть». И тут у него падают штаны… И дальше он читает монолог, придерживая штаны… А они падают и падают… А еще смешней, если они падают, когда принц проклинает свою мать, а за стенкой лежит труп Полония. А штаны все падают… падают…
– Перестаньте…
– А еще смешней, если штаны падают во время поединка с Лаэртом…
Я уже давно смеялся каким-то дрожащим козлиным смехом – я представлял себе дуэль без штанов, а в горле у меня закипали слезы. Оказывается, над Гамлетом (над Гамлетом!) можно было смеяться. Я перестал блеять и посмотрел на него. У него широкий рот был искривлен в улыбку, а по щеке бежал ручеек. Мне казалось, что я гляжусь в зеркало.
– Вы чудовище… – сказал я.
– Я человек, – сказал он. – А вы посмеялись над предположением, может быть самым важным в истории человечества.
А что, если это всерьез? После этого я пошел к директору и все уладил. Три с половиной часа разговора – ему решили простить и на этот раз. Пусть только уедет в экспедицию. Экспедиция должна быть чрезвычайно интересной. После этого он подошел ко мне и сказал, что не едет.
– Я совершенно серьезно, – сказал он. – Я не еду с вами в экспедицию.
Я почувствовал усталость и отвращение. Этого было достаточно даже для меня.
– …Ну что ж, – сказал я. – Вы подписали свое увольнение.
– Да-да, я знаю, – сказал он. – Мне пора уже уходить. Я и так чересчур задержался в археологии.
Мне уже все как-то было все равно – не знаю, можно ли так сказать. Я вдруг как-то сразу понял – это же смешно, ему же действительно в науке делать нечего. То, что я смутно чувствовал, подтвердилось. Я почувствовал облегчение. У облегчения был хинный привкус.
– Могли бы хоть раньше сказать. Сколько я хлопотал за вас. Думаете, приятно?
– Я тогда еще не знал, что ухожу.
– Что же изменилось?
– Мне скучно ехать с вами. Я понял, что вы найдете при раскопках.
– Понятно. Творческий акт. Догадались, не заглядывая под землю. Так что мы, обыкновенные люди, там найдем?
– Нет уж, – сказал он. – Поезжайте и найдите. С вами поедет мое письмо. Когда найдете, вскройте. А то опять не поверите. Итак… мы прощаемся с вами…
Он опять засмеялся.
– Стоп, – сказал я. – Стоп.
Ну что ж, оставалось только поехать и доказать ему и самим себе, что мы и есть венец творения, и что по-другому мыслить пока что не предвидится, и что он не мог угадать, что мы там найдем среди старых костей. И этим покончить с бредовыми идеями, которых за последнее время расплодилось что-то чересчур много вокруг меня, тихого человека.
21. ДА, НО ФИГУРА ШЕВЕЛЬНУЛАСЬ
И вот теперь только пустыня и мы с Биденко. Мы остались на сутки. У нас были предположения. Личные. Мы хотели их проверить.
В день отъезда ветер упал, и можно было с толком провести погрузку. Грузились хотя и без спешки, но внутренне торопливо. Как только прекратился ветер, все азартное напряжение последних дней показалось каким-то романтическим и почти сентиментальным. Все испытывали чувство неловкости и потому уезжали с облегчением, как будто старались что-то забыть. Лагерь кипел, как муравейник. Спокойная проза, заменившая пьяную лирику последних дней, ощущалась как глоток свежего пасмурного утра после прокуренной ночи. Дымились костры, свертывали палатки. Подошел Паша Биденко и тронул меня за локоть.
– Владимир Андреевич, – сказал он. – Я нашел ад.
– Вот как? – сказал я. – А Вельзевула?
– Нет, Вельзевула я не нашел, – ответил Биденко. – Хотите, покажу?
Ад так ад. Никакой мистики. Человек нашел простой реалистический ад. Мы еще и не то находили в этой экспедиции. Мы нашли в заброшенной штольне еще одного индрикатерия и человеческие скелеты рядышком. Даже без анализа было понятно – возраст у покойников был одинаковый. Одногодки, так сказать. Видимо, поссорились и повредили друг друга насмерть. Мы разучились удивляться. Мы только старались но думать о том, как все это будет выглядеть потом и в каком мы окажемся положении, когда ученый мир произнесет спокойное слово «блеф». А теперь Биденко нашел ад. Почему бы ему по найти ада?
Мы спустились в шахту. За месяцы работы она нам стала знакома, как истопнику котельная. Внизу заканчивались работы. Последние группы подтягивались к выходу. Мы уходили все дальше и дальше, пока не достигли хорошо известного нам тупика, которым заканчивался этот рудник.
А ведь все-таки он нашел ад, этот Биденко. Тупика-то ведь не было, а был оптический эффект. С того места, откуда мы обычно смотрели, казалось, что это действительно тупик. А другого места, откуда смотреть, не было вовсе. Потому что под ногами был колодец, уходящий невесть куда. Поэтому дальше никто не ходил, хотя и была дорожка у самой стены. Оказалось, если пройти дальше по этой дорожке, становится виден аккуратно вырезанный в породе сводчатый проход, в который мы и проследовали с Биденко. А он ведь все-таки нашел ад, этот флегматик. Я давно замечал, что истину труднее всего заметить, если она под носом.
Была даже река забвения – Стикс. Не было только перевозчика мертвых Харона и воды в реке. Зато было высохшее русло огромной реки да еще груды человеческих скелетов на дне. Видимо, Харон сбрасывал их прямо в воду. А может быть, это были скелеты тех, кто пытался бежать из этого ада и тонул в Стиксе. Еще бы не река забвения, когда из всех трещин высохшего русла поднимались серные испарения! Видимо, эти минеральные воды тысячи лет назад многих излечили от жизни.
Мы перебрались через русло и поняли, что тут-то и начинались настоящие рудники, все остальное было только преддверием ада. Я даже поискал, нет ли надписи: «Оставь надежду всяк сюда входящий», – но надпись почему-то не сохранилась.
– А ведь индрикатериев-то они держали для охраны, сказал Биденко.
– Кто они?
– Не знаю. Дьяволы, наверно.
Странный и фантастический мир открывался взгляду. Видимо, здесь добывали золото, и, самое фантастическое, им был известен амальгамный способ. Запах серы поднимался от горячих источников, сочился в трещины и оседал каплями на гладких стенах, промытых и отшлифованных сквозняками тысячелетий. Вонючая жара, отблески света. Странные тени дико метались на вспыхивающих кристаллах. При каждом движении возникали и пропадали рогатые морды. Но это все тени, тени, скачущие по изломам переходов. Выпрями и отгладь все неровности и изгибы, и останется только одна тень, мирная, ручная, вызванная ручным фонарем и описанная школьными, совсем ручными законами, и пропадут дьяволы. Может быть, все дело в этом? Спутанный невнятный мир, и вот появляются дьяволы и пляшут в переходах. Но приходит наука, разглаживает морщины вселенной и освещает дорогу вперед ровным светом карманного фонаря. Но это одна сторона. А представьте себе науку в виде ста, тысячи, миллионов карманных фонарей, освещающих огромный тоннель, уходящий в бесконечность. Но разве это наука? Это только один ее признак мужество. Какой яркий скучный свет, какое выровненное пространство, в котором можно жить, но не хочется. Наука настороженная, наука, основанная на опасении, – какая невеселая наука. Тысячи лет назад хмурый ученый придумал ограду против дикого зверя «лошади». А веселый ученый приручил зверя и вскочил в седло. Он знал – нет неполезной природы, есть только неоседланная.
Мы обходили черные колодцы, пробирались по тоннелям и штрекам и входили в залы, про которые можно было бы сказать, что здесь не ступала нога человека, если бы они не были выдолблены человеком тысячи лет назад. Какие люди их вырыли, чье невероятное неведомое благосостояние держалось на их адском труде? Было понятно, как возникла легенда о кругах ада. Для этого не нужна была фантазия, нужны были натурные зарисовки…
– Да… – сказал Паша Биденко. – Не знаю, кто был прототипом дьявола, но что касается ада, то лучшего места не подберешь.
– …Подождите, Паша, – сказал я.
– Я хочу сказать, ад мы уже отыскали. Теперь найти бы дьявола – и можно писать отчет об экспедиции.
– Да тише вы… – резко сказал я. – Помолчите.
– А что?
– Вон… глядите…
Мы как раз миновали черный колодец и стояли у поворота чрезвычайно ровного и гладкого тоннеля.
– Что это, Владимир Андреевич? – шепотом спросил Паша.
– Понятия не имею, – шепотом ответил я.
Далеко впереди была видна какая-то фигура. И это не было тенью.
– Скульптура… – нерешительно сказал Паша.
– Нет… – ответил я. – Она двигалась.
– Проверим, – сказал Паша и направил туда свет фонаря.
Фигура резко дернулась.
Я схватил Пашу за руку и оттащил назад. Паша поскользнулся и крякнул. Издалека донеслось что-то похожее на довольный смешок.
– Ну… что будем делать? – спросил Биденко, тяжело дыша.
– Пошли обратно, – сказал я. – Надо все обдумать.
Стараясь не очень спешить, мы пустились в обратный путь.
Оборачиваться не хотелось. Иногда нам казалось, что за нами кто-то бежит, легко, словно на цыпочках, иногда слышался топот многих ног.
– Чепуха, – сказал Паша, покосившись на меня. – Обычное эхо.
Многократное отражение. И хохот – это тоже эхо.
– Знаю, – сказал я. – А все-таки противно.
Потом мы, наконец, услышали голоса и добрались до первых групп, которые заканчивали работу. Слышался деловитый стук молотков, вспыхивали последние «блицы» жадных фотографов, группа отдыхающих занудно тянула что-то из туристического фольклора. Все было обычно и потому мило сердцу. Не верилось ни в ад, ни в дьяволов. Даже ископаемые чудища, которых мы уже вывезли на три вагона, казались изготовленными артелью наглядных пособий. Девочки и мальчики, мрачные дипломники и томные кандидаты наук, занимались самой мирной на свете наукой: собирали и хранили остатки уже неопасного прошлого, чтобы помочь людям не забывать своих ошибок, за которые они всегда расплачивались одной ценой – кровью.
А наверху, в лагере, пахло бензином и тушенкой, тяжело разворачивались грузовики и пищали транзисторы. Самая мирная, самая дорогая для меня картина – веселое человеческое кочевье, занятое поисками истины. Никакой дьявольщиной здесь не пахло.
Да, по фигура в том дальнем подземелье шевельнулась.
Раздались выстрелы. Кто-то салютовал стартовым пистолетом, раздались крики «ура», и это было единственное спортивное мероприятие за всю экспедицию – такие были условия. Потом последние машины укатили, высыпали звезды. И остались мы с Биденко.
Да, но фигура в дальнем подземелье шевельнулась.