355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Анчаров » Стройность » Текст книги (страница 1)
Стройность
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 03:52

Текст книги "Стройность"


Автор книги: Михаил Анчаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)

Михаил Анчаров
Стройность

Повесть

А все оказалось прозаическим до ужаса.

Дело происходило на кухне, на старой квартире еще, помнится, вечером – потому что горел свет.

Почему-то теперь мне кажется, что свет у нас на кухне был тусклый. Хотя все было как раз наоборот. Свет на кухне был самый яркий, потому что там не было абажура, или там плафона, на лампочке. Но квартиру и кухню я потом опишу, если успею. Сначала главное…

Эта тетка, как я понял, очень жаловалась на какого-то человека, который не то самодеятельность вел, не то что-то научное. Причем жаловалась не на его действия, до которых ей не было никакого дела, но тем не менее это ей мешало.

А я слушал ее и довольно равнодушно поддакивал: «Да… да… конечно…» А самому было практически все равно. И только возникали в ее рассказе какие-то подробности чьей-то жизни, и именно они были любопытны, а все остальное не любопытно. Но не в этом дело.

Дело в том, что из ее бурчания и негодования возникал облик какого-то довольно странного человека, а я от странностей в то время уже устал. Вот они где у меня были, эти странности! И мое поддакивание, довольно равнодушное, впрочем, держалось именно на этом обстоятельстве. Но потом она сказала:

– Или вот, к примеру, такое… Он, например, говорит, что не сказка украшает жизнь, а жизнь украшает сказку… Не понимаете?

– Нет, – говорю. – Не понимаю.

– Он утверждает, что в основе всего лежит сказка. А жизнь либо украшает эту сказку, либо загаживает… Представляете?.. Это же чистейший идеализм.

– Почему? – тупо спросил я.

Мне в то время было совершенно наплевать – идеализм сказка или, может быть, даже материализм. Важно было, что сказка это сказка… А потом подрастаешь и видишь, что все не так; и тогда трезвеешь. Как все.

Но что-то во мне начало неудержимо зудеть. И я говорю:

– А знаете… я с ним согласен…

– То есть как?..

– Знаете, – говорю, – это самая оригинальная мысль, которую я слышал в своей жизни.

Она разинула рот, как будто хотела сказать букву «А», и смотрела на меня.

– Подчеркиваю, – говорю. – Это самая оригинальная мысль, которую я слышал в своей жизни.

Я угадал. Она действительно хотела сказать «А». Она сказала:

– А я вас считала за…

– Неважно за кого вы меня считали… Еще раз подчеркиваю – это самая оригинальная мысль, которую я слышал в своей жизни… И мне только жаль…

И молчу.

Потому что вдруг понял, что во мне зудело и зудело неудержимо.

– Чего жаль? – спрашивает она.

– Мне только жаль, – говорю, – что эта мысль пришла в голову не мне.

Но говорю это спокойно, потому что зудение прекратилось, и я понял, что освободился, и что после длинной рыночной цепочки дури и приключений эта мысль была высказана мне устами тупицы, отрезвевшей, как и все остальные люди, от своего детства… от своего детства… от своего детства, когда еще знают, что жизнь эту сказку либо украшает, либо эту же сказку портит, но нет еще сомнения, что сказка в основе всего.

Понимаете?.. Что с нее все и начинается. Это – не метафора. И это не имеет никакого отношения к идеализму и к его отличию от материализма, потому что сказки рассказывают тем, и чаще всего рассказывают те, которые об этом и слыхом не слыхали – об этой разнице. Потому что сказки это то, что рассказывают, рассказывают, рассказывают, рассказывают и обкатывают чей-то личный опыт, пока не получается то, что мы называем «сказка». Сказка – чей-то личный опыт.

Что-то в этом смысле я пытался втолковать этой тетке, но она смотрела на меня расширенными глазами. И, видимо, думала что я «того». А я не «того». Просто так, свирепо-обыденно я услыхал эту невероятно простую мысль. Самую оригинальную из тех, с какими мне пришлось столкнуться в жизни…

Но тут я проснулся и почувствовал себя счастливым до одурения. Как вы полагаете, почему? Да потому что соображаю: если это все мне приснилось, то эта самая оригинальная мысль принадлежит мне, и больше никому.

Я, конечно, как и все, слышал и видел, как жизнь сказку портит, но я еще ни от кого не слышал, чтобы жизнь сказку украшала.

Вот в чем оригинальность этой мысли: «Сказка в основе всего» – это не фантастика в основе, не мечта в основе всего, а чей-то личный опыт, только редкий, но запомнившийся и обкатавшийся в сказку, в которую никто из взрослых уже не верит и считает либо сознательным враньем, либо желанной мечтой.

А сказка не вранье и не мечта: она первая ласточка, которая, конечно, погоды не делает, но она – признак будущей погоды.

А уж когда погода приходит – она действительно может эту сказку изгадить, а может и украсить.

Опять получился какой-то переносный смысл, какая-то метафора, мать ее! Какого черта! Я имею в виду прямое сообщение, голую информацию. Вот она:

– В основе самых мощных последствий лежит сказка о чьем-то забытом личном уникальном опыте, который вдруг вспоминают, когда и у всех подперло.

Во дворе-колодце подъезды были как раз друг против друга. А в центре асфальтированного квадрата была песочница для детей. Все симметрично. Но песочница она летом, а сейчас падал первый снег. А общим выходом из двора служила бетонная арка этажа эдак на три. И как раз, когда из правого подъезда вышла на белый снег и зажмурилась красивая женщина в котиковой шубе и белых сапогах на меху, из подъезда напротив стали выходить и останавливаться люди, поджидая кого-то. Потом медленно вышли двое мужчин и вынесли крышку гроба. Потом пошли еще какие-то люди и, наконец, из подъезда показался сам гроб: белый, с белыми кружевами и белым нутром, где лежала белая подушка.

У противоположного подъезда женщина в котиковой шубке, которая увидала, что выносят крышку от гроба, расставила ноги пошире, распахнула котиковую шубку и уперлась руками в бока. Глаза ее стали щелочками.

Потом к ней из подъезда вышел Ефим Палихмахтер, посмотрел на противоположный подъезд, где выносили части гроба, посмотрел на свою спутницу. Под распахнувшейся шубкой виднелась только кружевная комбинация. И как раз, когда он ей только хотел сказать: «Прикройся», из противоположного подъезда вынесли пустой гроб, а она так и стояла руки в боки.

Потом из противоположного подъезда вышел мужчина, видимо, покойник, посмотрел через двор на женщину, стоявшую в тиковой шубке, распахнутой так, чтобы видна была комбинация, послал ей воздушный поцелуй, помахал рукой, потрепал гроб на плечах, как лошадь. И вся процессия двинулась в сторону арки.

У арки покойник взгромоздился в гроб, улегся поудобней, скрестил руки на груди и закрыл глаза. И вся процессия двинулась со двора.

– Скотина… – сказала женщина и опустила руки.

Шубка прикрыла ее комбинацию. Снег падал, ложился на подоконники…

Процессия с покойником гулко шла к арке, нестройно семеня ногами, пока не услышала звуки оркестра. Люди подтянулись и пошли в ногу. Оркестр играл известную мелодию «Ай лав пери он де санди» и т. д.

Зябко кутаясь в котиковую шубку, женщина со спутником пошли со двора, выждав, когда утихли звуки оркестра.

Какое прекрасное желтое слово – степь! Откуда я знаю, что чувствуют степняки, когда лежат, идут, бегут или скачут по степи на лошади. Откуда я знаю? Откуда я знаю, что чувствуют москвичи, которых занесло в эшелоне, постукивающем колесами на высокой насыпи? Но я могу сказать, что чувствовал я, когда я видел эту степь, и что я чувствую теперь, через полсотни лет, через полвека, с тех пор как я ее видел…

Пятьдесят лет – срок жизни для одного человека немалый. И я, не упорствуя, без нажима, совершенно свободно, выхватывая из памяти что попало и при каких угодно обстоятельствах, когда я вспоминаю эту степь, и даже не саму степь, а слово «степь» – желтое просторное слово, я тогда испытываю то, чего я не испытываю при воспоминании о всяких там горах, лесах, полянах, садах, городах…

Степь… Степь… Откуда ты во мне? Когда я всю жизнь прожил среди искусственного камня домов, тротуаров и асфальтов?

Мне было тогда восемнадцать лет. Потому что это был 41-й год… И я в первый и последний раз за всю последующую жизнь увидел степь.

Я не буду больше писать про степь. Я про нее ничего не знаю, но я буду думать о ней все время.

Мне очень жалко Рейгана, того самого, американского президента. Подумайте сами: по профессии он киноактер, именно актер, а не артист. Актер – это который действует, Рейган и действовал: скакал на конях, прыгал, кого-то бил, и все это – фотографии роли, а потом показали в кино, но он понял, что тут он пороха не выдумает, что он такой, как все, и занялся политикой. Политикой он занимался долго и с переменным успехом, но потом стал губернатором, а потом даже президентом… И почему же мне его жалко? А потому что это – единственный президент, которого я знаю на круглом земном шаре, публично перед всеми трясущийся от страха. И люди, которые читают газеты, слушают радио, смотрят телевизор, заняты только одним – не показывать вида, что они это замечают.

Когда он еще только собирался в президенты, его спросили, управится ли он? А он сказал, что привык играть разные роли. Сыграет и эту. Но дело в том, что роль президента, да еще главнокомандующего, сыграть нельзя. То есть, конечно, в кино можно – там сценарий заранее известен. А в жизни это фикция, нуль.

Чтобы в жизни он об этом не забывал и ненароком не вообразил себя приспособленным к президентству, те, которые решили, что для президента годится и киноактер, ему об этом напомнили: кто-то кому-то приказал, кто-то кому-то дал денег, а может и еще что придумали, но только в Рейгана выстрелили. А чтобы он не подумал, что в него выстрелил кто-нибудь из голодных или вообще какой-нибудь неимущий, обуреваемый какой-нибудь идеей усовершенствовать мир, выбрали для этого дела миллионерского сынка. Ну, может быть, он был какой-нибудь нервный и плохо стрелял, но Рейган в одном госпитале выжил, а в другом госпитале стали лечить этого стрелявшего.

И никто ни в чем не виноват. Но Рейган-то понял. Он же человек. И семьянин. И понял он, что его согласны держать в президен-тах, если он не станет зарываться.

Изображай вашингтонского ковбоя сколько хочешь, как в вестерне, но при попытке к бегству, как в хорошем эсэсовском фильме, запомни: шаг влево, шаг вправо – стреляю без предупреждения.

Какое-то время спустя у него в заднем проходе нашли раковую опухоль, и Рейган понял, что он у них окончательно в руках: либо свободно развивающийся рак в заднице, либо возьмут и вырежут что-нибудь не то. И он подписал программу звездных войн, которая расшвыривает по Соединенным Штатам и даже такие упоительные заказы.

С Рейганом ясно. Оставим его. Спустимся вниз, по мраморной лестнице, пропустим все приспособления, которые позволяют американским людям увернуться от смерти. Они достаточно описаны в художественной литературе и прочей литературе, в кинофильмах и диафильмах, и американцы о них сами знают. И посмотрим: кто же и где находится на противоположном от президента конце этой мраморной лестницы процветания.

Нет-нет, вы опять ошиблись: это не человек нищий на вентиляционной решетке, это человек в камере. И из всех людей, умудрившихся сознательно или бессознательно нарушить какие-то там законы и сидящих по камерам, это один человек. Его зовут Пелтиер. То есть на другом конце мраморной лестницы – от президента вниз, вниз, вниз, в никуда, в никуда, в никуда – расположился индеец. Вот об этом и подумаем, если еще осталось время на это занятие.

Все это время я постоянно буду вспоминать и думать про степь. Это отдельно от всех. Потому что от этого слова у меня лично начинается то, что стоит называть работой. А вы в это время, и я с вами, думайте о том, что звезды требуют и ждут гениев, звезды ждут людей. И что это с точки зрения космоса одно и то же.

Мы лежали с ней официально голые, потому что только что расписались. А надо вам сказать, что расписывались тогда мало, потому что шла война. Была осень 41-го года. Я сходил к начальнику своей части, полковнику, и отдал ему рапорт о том, что хочу жениться. Он молча прочел, отдал комиссару, тоже полковнику, полковому комиссару, и они стали смотреть на меня. Они смотрели на меня, на молодого идиота, и, видимо, старались подобрать слова. Слов я не помню. И слава богу! Потому что, если бы я запомнил то, что они мне сказали, я бы не решился это записать. Не отговорив меня, они выдали мне разрешение на брак с гражданкой такой-то…

Гражданка только что кончила ту же школу, что и я. И с этого момента мы могли с ней официально расписаться, спать вместе официально и размножаться… зачем-то.

И вот, проделав все формальности, которые мне теперь вовсе не кажутся трогательными, мы официально разделись догола в пустой квартире, которая вся ушла в бомбоубежище, потому что тревогу уже объявили. Мы вместе легли в постель и должны были бы испытать необыкновенно приятное ощущение, которое тут же кончилось, не начавшись, когда она сказала: «Война только еще начинается, и тебя могут убить. И как же я тогда выйду замуж? Если я не буду невинной! Поэтому давай ничего делать не будем». Вы мне, конечно, не поверите, но тогда мне ее слова показались справедливыми. И я, вместо того, чтобы погнать ее к чертовой матери, сразу же, не раздумывая, всю войну после этого хранил ей физическую верность.

…Что-то взорвалось, кого-то убили… Пейзаж, что ли, подпустить…

Поэтому, когда через несколько лет меня все же не убили, и я вернулся со второй войны, мне сказали, что я огрубел. Огорченный этим обстоятельством, я с другой женщиной решил довести это дело до конца. И довел его с другой женщиной с большим успехом.

– Знаешь, почему я не боялась и действовала так смело? – спросила она меня. – Потому что я беременна, и мне пару месяцев ничего не страшно.

С тех пор, когда я читаю стихи, посвященные женщине, и, извините, стихи, написанные женщинами, я, извините, не верю ни одному слову. Не верится как-то…

Но вот несколько лет назад в журнале «Наука и жизнь» я прочел следующее сообщение, коротенькое и выразительное: в какой-то стране, кажется, в Индии, девочка укусила кобру. Кобра сдохла. Вот это девочка! В это я поверил сразу. Степь… Степь… По-моему, трогательно, вам не кажется?

Певцы раскрывали дипломированные пасти, и в них хотелось закинуть шайбу. В огромных залах зверствовала культура. Остальное доделывала аэробика.

Колумб дрыгнул ножкой и встал с койки. Мужчина в бочке прокричал: «Земля!!!» Бочка висела на фок-мачте, очень высоко. И потому крик был похож на кошачий. Так Колумб открыл Америку, хотя был уверен в том, что открыл Индию. Это было в 1492 году. Как сейчас помню. Про Колумба ходили неясные слухи, что он еврей.

Тоню в больницу привезли поддатую.

– Закусить нету? – спрашивает.

Приехала. Парик нахлобучила, зеленая косынка, юбка незнамо откуда, и в тапочках. Она продавщица в продуктовом отделе, любовник – в овощном, муж – грузчик. Все пьющие. Она пошла к любовнику требовать долг.

– Раньше, – рассказывает, – терпеливый был: я ему коробки на голову надевала. А тут – драться. – Подрались. Он ей дал. Она упала в кусты, сломала ногу. Теперь вот лежит в больнице. Муж навещает. Приходит, упрекает: «У тебя любовник татарин».

Она извиняется.

А раз пришел пьяный и говорит:

– Ничего, я себе тоже нашел. Нужна ты мне.

– Ах, нашел? А ну вали отсюда!

Он вышел в коридор. Раньше бы она за ним: «Геночка, Геночка…», а тут не зовет. Что ты скажешь? А он ей две селедки привез. Вошел обратно. Селедки головами слиплись. За головы взял, разделил и говорит:

– Одну тебе, другую – мне, одну тебе, другую – мне. Селедку брать будешь?

Раздел имущества.

У нее работа такая: три дня работает, три дня гуляет. Поехали в Ленинград. Билеты туда и обратно. Яиц наварили, вина взяли – все путем. А в купе – два парня, лет по тридцать восемь. Муж Тоню спрашивает:

– Где спать будешь?

– На нижней, – говорит.

Ну, выпили все. Ну а ночью он потом слез и по морде ей.

– Ты что? – она понять не может.

А ему почудилось, что он дома, а она с ними блудйт. Она из купе выскочила, он ее в коридоре бить. Ну, парни вступились.

– А-а! Вы заступаться!.. – и еще…

А он маленький, верткий, еле уняли. В Бологом должны высадить… Напугались. Залезли вдвоем на верхнюю полку.

Притворились, что спят. В Бологом пришла милиция: «Где они?» – «Спят…» – «Ладно, в Ленинграде заберем». Но не забрали. Они в туалете отсиделись.

В Ленинграде себя в зеркале не узнала. Все лицо – где синяк, где фингал… Ну, пошли в музей. Народу – тьма. Она у дежурной бабки спрашивает: «Где Петр Первый?» Ходила, ходила, не нашла.

– Я хочу Петра Первого повидать!

Та объяснила. Снова пошла. А там народу… Она растолкала всех. Ее лицо видели – дорогу уступали. Поглядела на Петра Первого. Сидит.

И поехали в Москву.

В Москве таксисты не сажают. От Ленинградского вокзала до Дмитровского шоссе десятку требуют. Она в министерство звонит: «На такси не берут. Большие деньги требуют». Не поверите, через пять минут машина «линейный контроль» подъехала. «Кто? Кого таксисты не берут?» – «Нас…»

Ну, контролеры на ее лицо поглядели – ясно, почему не берут. Однако усадили. Домой приехали, ее родная мать не узнает. Говорит:

– Тоня? Это ты?..

Отвечает:

– Я…

– А откуда ты?..

– Из Ленинграда… Из музея…

Что музей? Ах, музей?.. Что ж, вообразим себе музей, не гордые.

Ряды вельмож, ожидающих послов и выхода Моро и герцога Джан Галеацо.

Вельможи разговаривают негромко:

 
Послушайте, синьор Пиколомини,
Я человек здесь новый. Расскажите,
В чем странность этой свадьбы. Не пойму:
Супруга не стара, ведь ей шестнадцать,
Что хороша, мы это видим сами,
А что умна – об этом говорят…
И Лодовико – кавалер отменный.
Так в чем причина странных отношений?
И почему же оба новобрачных
Так холодно относятся друг к другу,
Как будто бы супруга – перестарок,
А Лодовико Моро – не боец…
 
 
Причина в том, что Лодовико Моро
Любовнице, Чечили Галерани
Недавно подарил поместье,
В котором упомянутая Галерани
В день свадьбы Лодовико с Беатриче
Сумела разродиться сыном,
О чем немедля всех оповестила.
А сына своего от Лодовико
Назвала Цезарем. Не больше и не меньше.
Все видят в этом яростный намек
На некую судьбу сего младенца…
 

Это было примерно в том же году, когда Колумб открыл Америку.

Когда я сравниваю эти два случая: нынешний, про Тоню, и музейный – про Галерани, то разница между ними только в одном: в мануфактуре, которая на них надета, а сами два случая – грязь, отходы, шелупонь, чешуя.

«Вздор», «чепуха», «дрянь» – позади всех этих слов обрезки от плотницкой работы. «Вздор» – это по-старому «стружка», «чепуха» это щепа, «дрянь» это дранка. Так что когда говорят – «щепуха», «дрань», это не ошибка, а старое произношение. Но что же у них общего: у вздора, чепухи и дряни? Все они – отходы.

Раньше можно было пренебрегать отходами.

Потом от них стало некуда деваться, и их стали жечь: и стружку, и щепки, и дрань…

Потом стало ясно, что отходы это доходы. Диккенс даже роман написал про состояние, нажитое на мусорных кучах.

А теперь вообще стало ясно, что мусор это вторсырье. Сырье, правда, но все-таки «втор». Кстати, а почему «втор»?

Этот «втор» от обычного сырья отличается только одним – ко «втору» надо приложить смекалку; а сырье это грабеж того, что природа скопила. А больше ничем не отличается.

Неживое сырье худо-бедно накопила природа живая, и человек его грабит, а над «втором» надо еще головой повертеть…

Вернадский говорил – ничто живое не может жить в среде своих отходов. Своих! Но чужие отходы это и есть плодородная земля, почва, которая родит плоды.

То есть вся наша родимая, а вернее, родящая земля – это и есть «вторсырье». И потому уже пора говорить не «сырье», не отходы, и не вторсырье, а просто вещества. Неживые вещества, которые в своих целях используют живые существа – когда-то безмозглые амебы, а теперь используем их мы, умники, которые свое неумение жить вместе называют духовной жизнью.

И сегодня патриотизм, защита родной земли – это защита всей Земли в целом, планеты. Такая наступила наша энерговооруженность.

Неужели никто не замечает, что началась коммунистическая революция?!

Это когда хорошо всем, но по-разному. По-разному, но всем, поскольку все – разные, которые свое неумение жить вместе называют духовной жизнью.

…Когда я демобилизовался, то первое, что я сделал, это освободился от нижнего белья. Белье бывает разное. То же самое было написано в брошюре о вшивости, которую нам раздавали. Было написано: «Воши бывают разные».

Я не знаю, бывают ли они разные, но их было много.

Когда я написал в своей первой повести «Золотой дождь» об этом, то редактор «вшей» мне выкинула.

– Почему? – спросил я.

Она сказала:

– Вши были только в империалистическую войну, а в эту войну – только у немцев, – и посмотрела на меня умными глазами.

Я конечно знал, что это не так. Когда зимой эшелон останавливался в снежном поле, то солдаты выскакивали наружу, расстилали нижние рубашки на рельсах и прокатывали бутылками. Стоял треск. Да и на каждой тыловой станции были вошебойки, куда мы сдавали обмундирование, и там его жарили раскаленным паром и возвращали форму обратно со скрюченными брезентовыми ремнями. Но я понял, что не важно, какая была война в жизни – в литературе война должна быть элегантной. Повесть была дороже. Еще редактор мне сказала, что она насчитала в повести тринадцать раз слово «задница». Я спросил:

– Как же быть?

Она сказала:

– Не знаю.

– Ну, а как написать, что он съехал с лестницы на заднице? – глупо спросил я. – Написать, что он съехал на ягодицах? Или, может быть, даже на попке?

– Не знаю… – сказала редактор.

Тогда я два дня думал. А придумав, пришел с решением. Я сказал:

– Давайте слово «задница» заменим словом «шея». Но она поступила проще. Она выкинула все эпизоды, где я вынужден был употреблять это слово…

Поэтому, когда я демобилизовался, я первым делом высвободился от казенного солдатского белья. У меня с ним были связаны плохие воспоминания. Я не знаю, какое оно сейчас. Повторяю, – оно бывает разное. Но тогда оно было такое: белая полотняная рубаха с завязочками у горла и кальсоны с завязочками на щиколотках. Прекрасное белье. Ни одной пуговицы. Когда моя последняя и, как я надеюсь, окончательная жена лежала в больнице, то ей одна женщина, преподаватель в университете, рассказала, что наиболее модные девчонки покупают в Военторге кальсоны с тесемочками, на место ширинки пришивают молнию, красят кальсоны в нужный им цвет и носят. Получаются роскошные женские штаны системы «бананы». Самые модные в этом сезоне.

Женщины – великие люди. Они начинают бороться за мир.

Правила языка придумывают безграмотные люди. А докторские диссертации за оформление этих правил получают отдельные посторонние ловкачи.

Горький в статье о Есенине приводит две его строфы, но не такие, какие может петь с эстрады дама средних лет в кокошнике, а такие, которые никто, кроме Есенина, написать не смог бы. Вот они.

Первая:

 
«Хорошо бы, на стог улыбаясь,
Мордой месяца сено жевать».
 

И вторая:

 
«Изба – старуха челюстью порога
Жует пахучий мякиш тишины».
 

Я берусь на каждую из этих строк написать по диссертации, которые будут ничем не хуже остальных. Но беда в том, что она будет и ничем не лучше. А тайна воздействия этих строк так и останется тайной. Ну и оставим ее там же, где ей и быть надлежит.

А правда, наверное, хорошо бы, на стог улыбаясь, мордой месяца сено жевать. Но – увы – это невозможно.

Степь… Степь…

А почему это невозможно? А потому, что Америку не только открыли, но и истребили индейцев, у которых развитие шло совсем другим путем. То есть вместе с индейцами истребили и другой путь развития. И произошла страшная подмена. И теперь мы ждем, на сколько еще лет – на 20 или 30 – осталось воды и воздуха в биосфере, когда мы без всяких атомных войн можем однажды не проснуться.

Я об этом говорю, потому что нахожусь под впечатлением от одной экологической лекции, которую я слушал на одном Докучаевском семинаре. Выступал ученый человек и рассказал всё: как есть и что будет.

Я в медицине не понимаю ничего, остолоп. А уж в народной медицине «хета», как говорят японцы, бездарь.

Когда мы на «виллисе» наехали на мину, никого не убило, но нас подняло и рвануло об землю, об битое стекло. Так… порезы, кое-какие… Но после этого я четыре дня не говорил. Потом стал говорить, но голова болела дико, хотя, по-моему, я головой не приложился. А потом замечаю: голова разламывается от любого шума. Танк по улице проедет, а меня скручивает. Какие тогда были лекарства? Ну анальгин, ну пирамидон… Я и сейчас не знаю какие. Не проходит, мать его!

Тогда мне наш переводчик сказал: «Сходи к китайскому доктору: они по-другому лечат». Город уже функционировал. На базарах, в харчевнях ели своих уток, крашенных оранжевой краской, варили вермишель. Как делают тесто – я не знаю, но эту вермишель делали тут же, на глазах. Вермишель у нас делают, по-моему, машиной – продавливают через дырочки, а лапшу делают при помощи ножа. Раскатывают лист из теста, нарезают с края. А там не так. Лихо! На столе у него насыпана мука, он возьмет кусок теста и начинает растягивать, середина провисает, и он начинает ее вращать, а сам разводит руки в разные стороны. И получается колбаса из теста толщиной с руку. Тогда он ее по муке прокатит, вдвое сложит, за два конца возьмется и снова начинает разводить руки и вращать серединой, как веревкой. Середина провисает. Но уже две колбасины потоньше растягиваются. Потом опять прокатит по муке, чтоб не склеивались, и сложит опять вдвое и вращает. И уже четыре сосисины растягиваются. А потом то же самое, и тоже вращает в воздухе. Но уже 8, 16, 32, 64 и не помню сколько раз он их складывает, прокатывает в муке и снова растягивает и вращает. Только муку подсыпает. Но в результате он вращает пучок вермишели. Вермишелинка к вермишелинке, и каждая самостоятельно в свое время прокатанная по муке. Потом кладет на стол, обрубает с двух сторон концы теста, за которые держался. Вермишель готова. И – в котел.

Я ел. Вкусно.

Ну, привел меня переводчик в китайскую аптеку. Темно и, по-моему, грязно. На потолке сушеные стебли висят и какая-то здоро-венная сушеная ящерица или крокодил, что вряд ли. Ну сказал, голова болит все время, переводчик кое-как перевел, а доктор меня за руки держал, за запястья, и все смотрел на меня сквозь здоровенные очки. Потом покивал и дал мне картонную коробку величиной с коробку из-под торта. Сказал, что надо вскипятить два литра воды в кастрюле, а содержимое коробки туда бросить. И сказал, сколько времени в кипятке держать. Потом остудить и пить по рюмке три раза в день. Рюмка – грамм 50. Он сказал: «Будет горько, но пройдет». 15 лет он гарантирует, дальше – не знает.

Так все и вышло. Вскипятил воду в кастрюле и стал смотреть, что же я туда сыпать буду. Солдаты хохотали. Картонная коробка была поделена полосками картона на квадратики, и в каждом квадратике что-то лежало, завернутое в папиросную бумагу. А когда я стал разворачивать, то оказалось: либо травка, либо какие-то крылышки жуков, какая-то сушеная саранча или кузне-чики, по-моему, был даже хвостик от ящерицы. Солдаты хохочут… Думаю: «Была – не была…» Высыпал все в кастрюлю, прокипятил как велели. Даже не помню, процеживал ли?

– Хороший супчик! – говорили солдаты.

Я отмалчивался. И зажмурив глаза, выпил рюмку, грамм 50. Противно… но слишком голова болела. В день три раза, два литра. Грамм по 150 в сутки. Думаю: «Не умру – можно вытерпеть. Заем чем-нибудь». Недели две пил. Боль в голове прошла начисто. Первый раз заболела голова только через 20 лет, и то, когда пьяный упал в ванной в Москве. Жители квартиры опять хохотали.

И вот тогда я впервые понял, что доктор – для того, чтобы лечить.

После того, как у Колумба сперли Америку, прогресс стал еще прогрессивнее.

Вообще-то Америку сперли не только у Христофора Колумба, который Америку открыл, и не только у индейцев, которых вскоре стали резать железными ножами, поскольку у индейцев железа не было, но сперли и у Паоло Тосканелли. Был такой доктор во Флоренции. О нем настолько прочно забыли, что я и имени его не нашел в энциклопедии Брокгауза и Ефрона. Может, в других где есть. Так вот, этот доктор догадался и вычислил, что, кроме нашего материка, за океаном, на западе, должен быть еще один материк (который там и оказался). И его открыл Христофор Колумб, когда прочел письмо Тосканелли об этом. Паоло Тосканелли выпестовал еще двух учеников. Одного звали Леонардо да Винчи, а другого звали Америго Веспуччи.

А имени Тосканелли в энциклопедии не оказалось. Но, может быть, я плохо искал, и в других энциклопедиях есть.

Но все-таки как же бедный Колумб? Как ухитрились спереть материк у человека, который его открыл? Нет, конечно, имя его кое-где сохранилось: государство Колумбия, например, или округ в США, и даже Колумбийский университет.

А проделали это так… После того, как на новый материк стали наведываться корабли из Европы, на одном из них туда смотался Америго Веспуччи (куда-то в район Бразилии) и хорошо описал путешествие в письме к кому-то. А так как в Европе уже была пресса, то письмо издали. Оно всем понравилось. И стали этот материк – новенький, с иголочки – называть не Колумбией, а Америкой. И прогрессивная пресса сделала еще один шаг в области массовой дезинформации.

Ну, дальше все просто. В Америку хлынула европейская уголовщина, которая стала оттуда вывозить золото, а индейцев резать железом. Поскольку, повторяю, у индейцев железа не было. У них вообще почти ничего не было. Поскольку не было железа – не было железных мечей, а только из вулканического стекла обсидиана, а это, сами понимаете… Не было у них лат, шлемов, щитов, аркебуз, не было даже пушек; они даже пороха не выдумали. Мало того – у них не было даже колеса. Колесо им не нужно было потому, что у них не было даже лошадей, тягловой силы Европы. И, стало быть, у них не было диска.

Что же у них было? Если у них ничего не было. У них, по крайней мере, было три непрогрессивных государства: ацтеков, майя и инков, где несмотря на то, что в ихних непрогрессивных церквях сохранились человеческие жертвы, храмы у них были не хуже, чем в Европе, и к городам вели дороги не хуже римских, которые и теперь вызывают зависть у «всемирных» автомобилистов. И почти две тысячи лет не требуют ремонта.

Самое главное, что в отличие от прогрессивной, нищенской Европы, там все были непрогрессивно сыты. Хотя всем известно, что без науки и техники сытым не будешь. Чем же они питались, эти несчастные, что им всего хватало? Мясом они питались почти таким же, как в Европе, поскольку у них был скот, но сельскохозяйственная продукция у них была только такая, которая не требует ни науки, ни техники и технологии, ни тягловой силы, ни колеса, ни плуга. Если теперь в Европе землю пашут чуть ли не бульдозером, то из всех орудий производства у них была только заостренная палка, которой можно проткнуть землю, почву и посадить туда зернышко. То есть прогресс у индейцев отсутствовал, но зато у них был маис, помидоры и картошка, которые как раз бульдозеров и не требуют. А требуют именно заостренной палки, поскольку все эти культуры фактически огородные. Поскольку маис, а иначе – кукуруза, вырастает выше всадника на лошади, а початок дает зерна во много раз больше, чем колос самой прогрессивной пшеницы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю