Текст книги "Самшитовый лес"
Автор книги: Михаил Анчаров
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Глава 16
ИЗ ШАХТЫ НАРУЖУ
– Братцы, – сказал Виктор, – когда к нам в Ереван приезжал сценарист из Москвы, меня пригласили консультантом на киностудию по технике… И я присутствовал на худсоветах. Знаете, за что больше всего ругали автора? За то, что у него отрицательный герой получался неживым и стандартным.
– Уймись, – сказал Гонка.
Сапожников только плюнул.
Но Виктор не унялся.
– Чего только не делали на киностудии, чтобы его оживить! И личную жизнь ему придумывали, и сложные мотивы его сволочизма, и характерные словечки, делали его не грубияном, а ласковым человеком, а все получался стандарт… И никто не догадался, что они и в жизни такие… Вот, скажем, как описать Блинова, если он не живой?..
– Очень даже живой, – сказал Генка.
– Не живой, – сказал Сапожников. – Он оживленный.
И все было неточно. У них слов не хватало, но все понимали, что к чему. Просто когда Блинов ушел, они остались в гостинице, оплеванные его лаской, а за окном была ночь, которая должна продлиться еще полгода. Ну, это уж чересчур? Надо было как можно быстрей закончить свои дела и сматывать удочки. Но именно это и стояло под ударом.
– Если мы все так здорово понимаем, – сказал Виктор, – почему же мы тогда будем делать то, что он велит?
– Потому что Блинов прекрасно знает наше положение, – сказал Сапожников. – Мы все равно будем работать. Мы же не можем плюнуть и вернуться ни с чем. Стало быть, мы будем работать всю ночь.
Это был тот случай, когда все стало ясно с первого разговора, но ничего не могло изменить.
В нем, Блинове, было что-то детское. И голос его, слегка вибрирующий, казался почти сентиментальным. И все в нем было бы симпатичным, если бы от него не исходило тягостное ощущение бездарности. Ему надо было объяснять самые простые вещи, и он их выслушивал с восхищением. Но радости это восхищение не доставляло. Потому что все время видно было, как работают в нем какие-то быстрые механизмы, и стучат молоточки, и морзянка тук-тук отстукивает на ленте разговора – ну хорошо… ты прав… и я восхищаюсь тобой… а что это мне даст?
И он даже не скрывал этого. Зачем? Все равно все работали как чумовые независимо от его качеств, потому что по самым разным причинам все были заинтересованы в этом проклятом конвейере больше, чем сам Блинов. Сам он был увлечен только великим стимулом той уходящей вдаль эпохи – материальным фактором. И не обязательно деньгами. Как раз с деньгами он не спешил и мог подождать, пока упрочится его положение. А тогда уж деньги сами примагнитятся. И на быстрой его физиономии было написано: "Зачем тебя только мама родила, если ты ничего не можешь мне дать?" Плохи были дела троих приезжих. Они поняли, что судьба столкнула их с законченной сознательной дрянью.
Блинов сделал простую вещь. Он выслушал их благодарность за телеграмму, а потом, гладя им руки и обнимая за плечи, заглядывая в глаза, снова внимательно наклоняясь вперед и записывая все их предложения в импортную книжечку на "молнии", дал им понять, чтобы они не слишком старались перед приездом приемочной комиссии и что вообще-то лучше бы им не приезжать, но если уж так вышло, то давайте жить мирно, а для него этот разговор мучительный, и они еще не знают условий Севера. А потом он ушел, обещая непременно встретиться и посидеть за бутылкой вина, как люди, и поговорить по душам. Как люди.
Они ничего не поняли сначала, потому что в ушах у них стоял гул от их собственных речей, полных энтузиазма и клятв положить жизнь, если понадобится, за этот конвейер и за хорошего человека Блинова.
А потом, когда поняли, какими идиотами они выглядели в его глазах, стали плеваться. Что это с ними? Не мальчики уже и всякое видали, а вот сели на голый крючок без приманки. Не поняли, что главное для Блинова было произвести в Москве впечатление руководителя, рвущегося в бой за новые технические высоты, главное было отчитаться в своем энтузиазме, чтобы в министерстве нужным людям и академику Филидорову было от этого приятно, и это ему, Блинову, многое могло дать.
Когда они приехали в эту гостиницу, к ним стали входить гости, хорошие люди, инженеры, и техники, и рабочие, и мастера – все, кто делал этот конвейер и был заинтересован в приезде трех москвичей, мастеров спасателей из главной аварийной электрической конторы, – душа отдыхала, глядя на них, и каждый вытаскивал из карманов полушубка по две бутылки, как будто гранаты.
Ну, познакомились, подняли тосты – с приездом, потом за знакомство, потом за конвейер, тьфу, тьфу, тьфу, пора бы ему уже и работать.
– Да… кстати, – сказал Сапожников. – Уладим одно дело.
И вытащил ящики – "Телевизор "Темп-3" и прочее.
– Ну, мужики, говорят, вам витамины нужны. Генка подсказал. Вот вас десять человек. Здесь двадцать килограммов помидоров и двести штук яиц… – сказал Сапожников.
Веселье прекратилось.
Все стали деловитые и разочарованные.
Ну что ж. Жизнь есть жизнь.
– Помидоры сорок копеек килограмм. Яйца по рубль тридцать, диетические. За битые яйца и мятые помидоры не отвечаю. Все, – сказал Сапожников. – Цена магазинная.
Генка смотрел на него напряженно. Лица прояснились. А что особенного? Все боятся разочарования.
– А провоз? – сипло спросил механик Толстых.
– Ну-ну… Мы не нищие, – сказал Виктор. – Не обижай.
– Что касается сигарет, – сказал Сапожников, – это уже перед отъездом. Что останется – отдадим.
– Дай закурить, – сказал механик Толстых.
Потом еще посидели, договорились о деталях, потом открылась дверь, и парень спросил:
– Есть здесь кто с Игарки?
А когда узнал, что нет, вошел и сказал:
– Ну все равно.
А потом все попрощались и разошлись.
– Ты что? – спросил Виктор у Генки. – Действительно хотел заработать на помидорах и яйцах? Я только теперь понял.
– Не хотел я… – хмуро сказал Генка. – Все так делают. Здесь так принято.
– Твое счастье, что я не догадался об этом в Москве, – сказал Виктор. – Сапожников догадался.
– Я опытный, – сказал Сапожников.
На самом деле он догадался, только когда помидоры раздавал и увидел глаза Генки. А пора уже быть опытным.
После этого все разошлись по своим номерам готовиться в город. Потому что Блинов встретил их прекрасно, обо всем позаботился и добыл каждому по одиночному номеру.
Сапожников гостиниц не любил.
То есть он любил приезжать в гостиницу. Особенно если это было утром, а номер заказан и никаких хлопот. Тогда он поднимался по лестнице или в лифте, брал у дежурной ключ, разглядывал в коридоре неразборчивые подписи на картинах, изготовленных при помощи разноцветных масляных красок, входил в номер, вешал в шкаф одежду, ставил чемодан, отдергивал занавеску, разглядывал улицу, еще незнакомую, и понимал, что лучше этого номера он в жизни не видел. Потому что в нем есть все для хорошей жизни – стол с ящиками, кровать, лампа на столе, кресло, иногда телефон. Запереться, положить на стол бумагу, подумать о жизни или накупить журналов, улечься на кровать, пепельницу на пол – и так жить. Правда, надо еще и есть иногда и, говорят, работать тоже надо, и причем каждый день, – и Сапожников откладывал встречу с номером до вечера, но весь первый день его грела мысль об этом номере, который дожидается его веселый и прибранный.
Но потом он возвращался вечером в гостиницу, полную запахов еды, разговоров, коридорных прохожих и музыки из репродукторов, входил в номер и понимал, что его сюда заперли.
Как Сапожников лежал на кровати, отвернувшись к стене, разве может он это забыть?
– Идите вы все… – сказал Сапожников.
Все у него дрожало внутри.
Лампа освещала его затылок, и тень от носа на стене наискосок перерубала пятно масляной краски, так похожее на лицо Нефертити, опухшее от недоедания.
Все у него дрожало внутри, и уже через несколько секунд он не мог понять, воображает ли он себе кое– какие вещи или это ему снится. Лопнула перегородка между сном и воображением – и уже воображение плясало бесконтрольно, а сон подчинялся хотениям.
А еще из жизни шла чужая воля и оклики, и тогда действительность, воображение и сон толклись на одном пятачке, переплетаясь и пиная друг друга, возились в жуткой тесноте, и возникали руки, ноги, лица, детали толстых и худых предметов, и уже нельзя было определить, к какому ведомству они относятся – дню, сну или фантазии.
А где был он сам в этой пляске деталей? А ведь вся эта каша кипела и металась у него в мозгу, который все старался понять себя самого и вывести на простую дорогу его сопротивляющееся смерти тело.
Тут Сапожников открыл глаза и увидел, что на пачке с сигаретами, которые оставили гости, было написано "Прима". "Латынь, – подумал Сапожников. – Почему у сигарет латинское название?" Перевернул пачку, как рыбу, и на белом ее брюшке прочел название "Дукат". Послышался звон золотых монет и невнятный крики дуэлянтов. Фантастические сигареты. Он закурил фантастическую сигарету и не почувствовал дыма.
Сигарета все время гасла. Он погасил лампу и заснул. А потом проснулся и вышел в коридор.
Глава 17
ТИХИЕ ЧУДЕСА
Упала бомба. Взорвалась. Осколки вверх пошли. А когда взрывается мина, от нее осколки по земле стелются.
Бобров сказал:
– Поэтому когда ранение в ягодицу – это человек не спиной повернулся, это он голову успел зарыть, а тут ему бугор и срезало. Значит, человек был не трус, а, наоборот, смелый. Атаковал. Его в бою в чистом поле ранило.
Бобров Сапожникова к себе взял, потому что любил образованных, а Сапожников и на мотоциклетке ездил, и на лошади катался, и мины вслепую собирал и разбирал, и бокс умел – его Маяковский боксу учил.
– Не Маяковский, Богаев. Он и Маяковского учил, – поправлял Сапожников. – Тренер Богаев.
– А ты помолчи, – говорил Бобров, – когда старшие по званию рассказывают. Маяковский – лучший поэт нашей эпохи, так?
– Так.
– Ну вот, а ты споришь. Не люблю я этого, не люблю.
И еще Сапожников читал книгу "Гаргантюа и Пантагрюэль" и мог рассказывать. Бобров это любил. И еще Сапожников был неплохим сапером. Так всю войну и провел сапером в группе Боброва. "Рамона, – пела пластинка. – Я вижу блеск твоих очей…" Ну конечно, у Сапожникова опять появились завиральные идеи, и он их не скрывал. А в палате лежал военный инженер второго ранга с челюстным ранением, и потому лица его Сапожников толком не видел, от голоса только бульканье. Но тот, однако, сапожниковские байки слушал, особенно насчет надувного моста для тихих ночных переправ – его бы привозили свернутым в рулон, а потом он разворачивался бы на тот берег, как игрушка "тещин язык". Инженера второго ранга быстро увезли, а потом, в конце месяца, когда Сапожникову выписываться, из Москвы бумага пришла, и Сапожников поехал.
Его в Москве расспросили и сказали:
– Малореально. Но попробуем. Хотите в конструкторское бюро?
– После войны хочу, – сказал Сапожников.
– А в отпуск хотите? – спросили у него. – Дней на пять?
– Очень, – сказал Сапожников.
Ему дали на десять.
В их квартире теперь никто не жил. Комендант с пустым рукавом дал ему ключи от комнаты. Сапожников посидел один в холодной полутьме, потом пригляделся и увидел записку, которая была прижата стаканом, как будто мама на минутку к соседям вышла, а не идет страшная война и города дыбом. Сапожников взял записку, а под ней чистый квадрат без пыли. Два года лежит записка, и никто ее с места не сдвигал. Маме всегда удавались такие странные чудеса, теплые и мирные, не совпадающие с громкими обстоятельствами. Сапожников прочел:
"Мальчик мой, я знаю, что ты останешься жив. Мама. Если вернешься раньше меня – у Нюры для тебя письмо".
Сапожников поцеловал записку, спрятал в карман на груди, запер комнату, а из соседней вышел комендант.
– Я из вашей комнаты клещи взял, – сказал он. – Мне позарез.
– Конечно, – сказал Сапожников.
– Мама твоя квартплату присылает. Комнату сохраним, – сказал комендант.
Сапожников покивал и пошел к Дунаевым.
Сапожников как уткнулся носом в теплое Нюрино плечо, так и стоял не двигаясь, а она держала его одной рукой за шею, а другой вытирала слезы со щек – у себя и у него.
– Это как же ты? – говорила она. – Как же ты, а?
– А ничего, – говорил Сапожников, – ничего…
И была ему Нюра теперь как весь Калязин, а значит, и вся родина.
Потом чай пили с сахарином, и Сапожников показал Нюре записку от матери.
– Значит, будешь живой, мама знает, – сказала Нюра. – Сейчас принесу.
И принесла пакет, склеенный из газеты. И в том пакете толстая тетрадь и письмо от учителя к сапожниковской матери.
– Его в бомбежку убило, – сказала Нюра. – в октябре.
Учитель просил передать пакет Сапожникову, когда он вернется с войны. Все одно к одному. И этот верил, что Сапожников вернется, и в конструкторском бюро сказали: возвращайтесь к нам.
– Я Лиду видела, библиотекаршу, – сказала Нюра. – На торфе познакомились. Помнишь ее? Она тебя хвалила, что ты у нее все книжки прочел. И маму твою знает, они вместе петь ходили к учительнице.
– А-а… – сказал Сапожников. – Трубы, мачты, за кормою пенится вода…
Он читал письмо и перелистывал толстую тетрадь, где учитель записал все свои разговоры с Сапожниковым о том о сем, о велосипедном насосе, о притяжении и отталкивании и что свет – это сотрясение материи, неизвестной пока.
"Передайте ему тетрадь, если останется жив, – писал учитель. – Я считаю, он не должен бросать думать обо всем этом. Никто не знает, кому дано сказать для жизни главное слово, но каждый должен пытаться его выговорить. Пусть пытается".
– Она говорила, что ты был хороший мальчик, но дефективный, – сказала Нюра.
– Кто говорил?
– Лида, библиотекарша. Она и сейчас в хоре поет. На фабрике. Ты уже с женщиной был?
– Как был?
– В постели был с женщиной?
– Сколько раз, – сказал Сапожников. – А что?
– Ну, значит, не был, – сказала Нюра. – Мне завтра в ночную, а ты приходи сюда. Я Лиде скажу, придет тебя покормит.
– Нюра, а Нюра?.. Обалдела? – спросил Сапожников.
– Ну что? – сказала Нюра. – Мне-то что врать? Али я тебе не своя? А то убьют, не дай бог, и не узнаешь ничего!
Проста была Нюра.
Сапожников замечал: читаешь какую-нибудь книжку, будто интересно читаешь, увлечешься, про войну или про любовь, а потом вдруг дойдешь до одного места, где про это и уже только про это, и думаешь, а про все остальное думать неинтересно. А писатель дразнит, заманивает, – дескать, один раз про это рассказал, значит, жди другого раза. И каждый раз просчет у писателя, потому что сразу бежит глаз по строке, как обруч под горку, только слова камешками тарахтят да кустарник страницами перехлестывает, и уже нет ни смысла, ни толку. Значит, самого писателя в этом месте понесла вода, и, наверно, думал Сапожников, бросил писатель в этом месте рукопись и побежал к любовнице или схватил за рукав проходящую мимо жену, потому что зачем писать про то, без чего сию секунду не можешь? Секунда прошла – и нет ее, а в книжке надо только про то, что важно. А про это важно или нет? Заранее не скажешь. Смотря про что книжка написана. Маяковский поэму написал, так и назвал: "Про это", а на самом деле не про это написал, а про любовь. А про это?
– Сапожников, а правда, балерины на мысках танцуют, а под мысками пробки от бутылок? – спросила Нюра.
– Почему ты его по имени не зовешь? – спросила Лида.
– А привыкла… Все Сапожников, Сапожников, и я – Сапожников… Я слыхала, дирижеры зарабатывают много, – сказала Нюра. – А сами музыку не играют, только палочкой махают. Сапожников, ты после войны в дирижеры ступай… Ну, я пошла. Будете уходить, ключ под коврик положите.
Сапожников вдруг открыл глаза, и она вдруг открыла глаза. И Сапожников увидел огромные черные зрачки от века до века. Так они смотрели друг другу в глаза, и вдруг она схватила его за плечи и стала вырываться.
– Не надо… боюсь… – прохрипела она.
Но Сапожников вдруг стал как каменный.
Сапожников прождал ее напрасно еще неделю и уехал дальше воевать до следующего госпиталя.
Сапожников встретил ее еще раз перед концом войны. Снова приехал в Москву по военным делам. Он уже теперь был офицером, и его всего два раза задерживал комендантский патруль за какие-то не такие штаны. А какие штаны нужны для полного победного блеска, Сапожников уже забыл, а в Москве как раз перед победой вспоминать начали. Ателье работали круглые сутки, и все такое по части галунов, нашивок, "лампасов", "крабов" и "капусты" на фуражки и так далее.
Она пела в хоре соседней фабрики и по-прежнему работала в библиотеке. Сапожников сидел во втором ряду, и со сцены пахло пылью и потом после танцоров. Он приподнялся уходить, но женщина из хора вдруг поглядела на него одного, и Сапожников сразу сел и просидел до конца. Потом ушел, не дождавшись.
А назавтра зашел в библиотеку.
– А-а… Сапожников, – равнодушно сказала она. И, закутавшись в пальто, снова стала заполнять чью-то карточку.
Сапожников читал подшивку. Свет был неяркий, Уходили последние посетители. Стекла в книжных шкафах читальни сверкали.
– Я закрываю, – сказала она.
Она скинула платок с ситцевого платья и стала надевать пальто, как школьница, поднимая руки вверх и вытягиваясь, и увидела, что Сапожников на нее смотрит.
Они вышли из читального зала в темный тамбур, потом на холодную улицу, и она заперла дверь на ключ. Как будто они из чужого мира вошли в свой и заперлись на ключ. Сумерки. Сырость. Запах мокрых листьев под ногами.
– Смотри, живой, – сказала она. – Я думала, ты убит.
Они шли медленно.
– Твои живы?
– Да, – сказал Сапожников. – А твои?
– Убивать было некого.
Он взял ее за руку. Она отняла.
– Объясните мне, – сказал Сапожников.
– Не надо.
– Вы не помните?
– Не надо.
Она остановилась у подъезда и стала смотреть на носки своих туфель, потом на него исподлобья.
– Лида, я выяснил, – сказал Сапожников. – Д'Артаньян не армянин.
– Ну… – сказала она. – Иди…
Сапожников ушел.
Сидел в сквере на мокрой скамье, пока не промок.
Потом перешел улицу и вошел в подъезд. Хотел позвонить на втором этаже, не нашел звонка. Хотел постучать, но она открыла дверь сама, впустила его в переднюю, запахивая халат. В полутьме они прошли в ее комнату. На табуретке красным глазом сияла спираль электроплитки.
Она, не раздеваясь, легла под одеяло, высвободилась из халата и кинула его на стул.
– Скорей… – сказала она.
Когда они глядели в потолок, и Сапожников курил, она сказала:
– И больше никогда не приходи.
– Приду.
– Ничего нельзя вспоминать.
– Почему?
– Не знаю.
– У меня никогда потом так не было, как тогда с тобой.
– И у меня, – сказала она. – Потому и не надо.
Никто не знает, почему мужчине и женщине надо быть вместе. Потому что хочется? А если перестало хотеться? Надо бороться с собой? А кому из них? Тому, кому первому перестало хотеться? А можно жить с тем, кто с собой борется?
– Неужели жизнь прошла? – спросила она.
А Сапожников, конечно, не догадывался, что ему или ей на роду написано. А если бы догадался, что ему на роду написано, то вцепился бы в эту дуру мертвой хваткой и не послушал бы ее горделивого приказа не приходить.
Глава 18
ПЕРЕГРУЗКА
Сапожников всегда знал, когда будет авария, хотя не часто мог ее предотвратить. Понимающих его людей в этот момент не находилось. А потом уже все было поздно. Собирались вместе и вспоминали про Сапожникова. Он не отказывался. Зачем? В нем всегда жила надежда, что, может быть, в другой раз послушаются. Иногда бывало и так. Прислушивались, аварию проскакивали благополучно. Но в этом случае о Сапожникове уже не вспоминали. Разве композитор-профессионал захочет вспомнить, от какой уличной песенки он оттолкнулся, когда сочинял свой шлягер?
Сапожников всегда знал, когда будет авария. Тут не было никакой мистики. Старый охотник знает, когда в лесу зверь. Одни говорят, что это шестое чувство, другие – жизненный опыт, а третьи, что, мол, за битого двух небитых дают и то не берут, а Сапожников был жизнью бит многажды, но не очень верил, что только в этом дело.
Последние дни Сапожников толкался среди рабочих и понял, что авария на носу. Чересчур все было гладко для работы, которую собирались сдавать комиссии.
Да не потому, что люди, сооружавшие этот конвейер, халтурили или еще как-нибудь иначе проявляли свою самодеятельность. Просто это носилось в воздухе, в морозном ночном воздухе, пробитом светом прожекторов.
"Что же это получается? – думал Сапожников. – Все канатно-ленточное хозяйство работает, как заводное, и автоматика срабатывает. Полуторакилометровый механизм при пробных пусках исправно тянет руду из шахты, не конвейер, а невеста, ну прямо под венец. И крыть нечем".
– Чего ты беспокоишься? – сказал Виктор, – Показания приборов отличные.
Сапожников только сопел.
Они стояли и слушали, как рокочет бесконечная лепта, и смотрели, как масляно вращаются ведущие звездочки.
– Лифт, – сказал Генка.
– Что?
– Не конвейер, а лифт, – сказал Генка, снял рукавицы и зажал пальцами уши.
Сапожников сделал то же самое.
Гул стал тихим, ровным и каким-то неустойчивым. Он оглянулся на Виктора. Тот что-то кричал. Сапожников опустил руки. – ..во! – докричал что-то Виктор.
– Что?
– Я говорю, это ничего!
– Что ничего?
– Есть небольшие перегрузки, но это ничего!
– Виктор, это шахта, – сказал Сапожников. – Ты с этим не сталкивался. Маленькая перегрузка может мгновенно стать завалом. Все будет рваться и лететь к черту. Генка, давай еще прозванивай всю схему.
– Не учи меня, – сказал Виктор.
– Правильно, – сказал Блинов.
Он подошел к пульту веселый, в расстегнутом полушубке и сдвинутой на затылок пыжиковой шапке. – Я думаю, можно подписывать акт, а послезавтра ту-ту – и вы уже в Москве. Я вам завидую. Поработали вы классно. Я специально сообщу об этом в вашу контору.
– Мы еще не начинали работать, – сказал Сапожников и протянул Блинову "Краснопресненские".
Они давно уже разыгрывали восхищение друг другом, и было ясно, что и эта авария тоже приближается.
– Мне кажется, – сказал Блинов, закуривая, – что вы меня все время хотите поддеть чем-то… Я говорю – я принимаю у вас работу… ваш участок работы. А всю работу будет принимать комиссия согласно договору.
– А я вам ее не сдаю…
– Аварийная автоматика работает отлично. В чем дело?
– У вас питатели работали плохо, плохо подавали руду. Образовались завалы… Совсем недавно…
– Это уж не ваша забота.
Блинов бросил сигарету на землю, топнул по ней, и ее тут же умело. Вверху под прожекторами летел колючий снег. За забором шахтного двора стояло бурое зарево. Небо было бурое от далеких коксовых батарей.
– Да вы не обижайтесь, – сказал Сапожников. – Датчики показывают перегрузку на сгибах. А ведь конвейер еще не гоняло как следует.
– Да-да… конечно, – сказал Блинов. – Вот сейчас и попробуем.
– В смысле прозвоним схему – тогда попробуем, – сказал Генка.
– Щекотеев! Костин! – крикнул Блинов. – Передайте там в низ! Сейчас погоним на повышенном режиме!
Потом он повернулся к ним с улыбкой. Но это была не улыбка. Просто он так щурился от ветра.
– Я моложе вас, товарищ Сапожников, – сказал он, – но хочу дать вам совет. Вы очень эмоциональный человек… Вы…
– Летом, летом… – сказал Сапожников. – Летом будете советовать. Сейчас чересчур холодно.
– Пошел! – крикнул Блинов вдаль и приблизился к пульту. – Позвольте.
Виктор отодвинулся, и Блинов кинул рубильник.
Медленно стал нарастать грохот. Тонкий ручеек подскакивающей на ленте руды плавно превратился в черный пласт.
Блинов убежал. Вдоль конвейера стояли люди и напряженно глядели на маслянистую цепь, которая текла по барабанам. Все шло гладко.
– Работает старушка, – нерешительно сказал Генка. – В смысле конвейер.
Сапожников, не отвечая, глядел на приборы. Все шло гладко. Сапожников отошел от приборов. У ленты его догнал Виктор.
– Что тебя беспокоит? – спросил он.
– То, что Блинов боится комиссии больше, чем аварии.
– Ты думаешь?
Сапожников не ответил.
– В конце концов, черт с ним… За электрическую схему я ручаюсь, – сказал Виктор.
– А за человеческую?
И тут их окликнул Генка:
– Ребята… живо!
Они подбежали.
Приборы показывали аварийную перегрузку.
Все переглянулись.
Стоял дикий грохот. Приборы показывали аварийную перегрузку, но автоматика почему-то не срабатывала, не отключала механизмы. Тогда Виктор кинулся к ленте, от которой стали медленно отходить люди. Сапожников подбежал к Виктору в тот момент, когда он обалдело смотрел на безмятежный аварийный выключатель, под который кто-то подсунул лом. Обычный лом, которым лед с тротуаров скалывают.
Сапожников кинулся к этому лому и дернул его. Лом не поддавался, его заклинило. Сапожников увидел руки Виктора, протянутые к выключателю, и свои руки, выдергивающие лом. Услышал треск и увидел, как лопнувшую цепь завело под барабан и стало наматывать на звездочку вместе с рукой Виктора, и стало пучить конвейер и поволокло Виктора, и Сапожников свободной рукой еще успел рвануть аварийный выключатель. … Грохот стал затихать. Только несколько секунд падали на землю возле Виктора какие-то вывернутые куски металла.
Виктор стоял, протянув руку, и тихо стонал.
Крик. Топот. Тяжелое дыхание людей.
– Витя… ничего… Только палец… Рука свободна, – сказал Сапожников, обжигая лицо спичками, пачкая лоб горелым маслом и вглядываясь во тьму, где дрожала черная рука Виктора. Сапожников осторожно завел конец лома под цепь до упора где-то в глубине и, распрямляя согнутые ноги, стал поднимать цепь, прохрипев:
– Берите его…
Механик Толстых и рабочие осторожно, как неживую, вынули руку Виктора, и Сапожников опустил цепь.
Виктора держали за плечи. Зубы его лязгали.
– Витя, сейчас… потерпи, – сказал Сапожников и оглянулся.
По шахтному двору бежали люди. Сапожников увидел Блинова, расталкивающего толпу.
– Я ни при чем… – проскрипел он сквозь сжатые зубы. – Я не виноват…
И это были первые его слова.
– Машину… Убью!.. – крикнул Сапожников и замахнулся.
Блинов отскочил, поскользнулся, но удержался на ногах и побежал прочь. В воздухе стояла вонь от сгоревшего мотора. Потом взревел вездеход и ослепил всех фарами. Виктора посадили в кабину, и Сапожников сел рядом. Только когда они выкатили за ворота, Сапожников разглядел, что за баранкой сидит Блинов. Они молчали всю дорогу, и Виктора привезли к большому зданию, похожему на гибрид дворца рококо с Парфеноном. Это была травматологическая больница.
Когда Виктора вели по двору, они услышали, как густой приятный голос тянул песню в темноте ночи: "Па тундыря… па железной даррогя… Хде мчится поязыд… Ва-ар-кута – Леныхырад…" – и Виктор спросил:
– На каком языке поют?
Сапожников не стал объяснять, что поют на языке Блинова, только произношение другое.