Текст книги "Самшитовый лес"
Автор книги: Михаил Анчаров
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Глава 13
БЕЗЫМЯННЫЙ МЛАДЕНЕЦ
А это тоже еще до войны было.
Серый день был и бледные лица. Сапожников из парадного вышел, а двор пустой. Осень холодная. По переулку мокрые булыжники текут, деревья черные во дворах, облетевшие, а у черного забора – зеленая трава, пронзительная. Так и осталось – бледно-серое, черное и мокро-зеленое, пронзительное. Мимо две женщины прошли в беретиках, вязанных крючком, жакетики и юбки длинные. Друг с другом тихо переговариваются, а глаза напряженные и бегают.
– А где он?
– В дровах лежит… Возле дома девятнадцать.
И прошли мимо.
Выходной день. Уроки утром не готовить, в школу не идти. Где все?
Сапожников пошел на уголок, а там никто не стоит, не курит.
Прошел трамвай третий номер, потом четырнадцатый. Прохожих один-два и обчелся. Пустынно, как после демонстрации. И такую Сапожников тоскливую радость почувствовал, что горлу поперек. Стоит на углу двух улиц, и идти можно куда хочешь, как будто ты подкидыш и теперь обо всем должен думать сам.
Мама хорошо пела, когда одна оставалась и думала, что никто не слышит. Доставала из заветной театральной сумочки листки с песнями и раскладывала рядом с собой на диване. Сумочка желтой кожи, на никелированной цепочке, а внутри запах духов, белый бинокль на перламутровой выдвижной ручке и листки с песнями, карандашными и чернильными, разного почерка. Разложит, посмотрит на первую строчку и поет, глядя в окно, старые песни и романсы, еще девические. А тут вдруг согласилась учиться петь. Познакомилась на родительском собрании с учительницей Аносовой, и та ее уговорила учиться петь. У Аносовой Веры Петровны многие учились и с Благуши, и с Семеновской. Бесплатно учила, для души. Сапожников и сына ее знал, Лешку, первый из ребят радиотехник в районе, и компанию всю ихнюю знал. Панфилова и Якушева. Сапожникову они правились, но уж больно тесно держались, никого к себе не пускали, дружили очень, да еще родились тут же, а Сапожниковы калязинские, да и школа соседняя, ну, Сапожников и не притыкался.
Аносова бесплатно учила, а все же учила. А после учения, сами знаете, кто плохо пел, поет лучше, а кто хорошо пел, поет хуже. И все уравниваются.
Мастерства больше, таланта меньше. По системе. А искусство – какая же система? Искусство – нарушение системы. Хоть в чем-нибудь. Иначе зачем ты в искусстве, если тебе своего сказать нечего?
И мама стала хуже петь, по чужим правилам и не про свое, мамино. До этого пела про сирень, про калитку, про ямщиков, про разлуку. А теперь стала петь, Корчмарева и Раухвергера – современный репертуар. А его только можно петь под рояль – белые клавиши. Мама эти песни наедине с собой петь стеснялась, и они с Сапожниковым стали отдаляться друг от друга.
Вот и стоит теперь Сапожников на осеннем перекрестке, и смотрит Сапожников в серые тучи, и в душе у него тоскливая радость свободного подкидыша, безымянного младенца.
Зашел вчера Сапожников к Аносовым:
– Мама не у вас?
– Проходи, – сказал Леша.
– Что такое? – спросила мама, когда Сапожников в комнату вошел, где рояль, и кудрявая посторонняя женщина петь учится, и яркий свет из-под стеклянного абажура с голубой оборочкой.
– Письмо получили – сказал Сапожников. – Дунаев велел за тобой сходить.
– От кого письмо? – нахмурилась мама.
– От отца…
– Это не спешно, – сказала мама. – Погуляй… У меня еще урок не начинался.
А Вера Петровна сказала женщине в кудряшках:
– Ну, давайте, Лида, еще раз Корчмарева.
И Сапожников узнал библиотекаршу из Дома пионеров. Пожилую женщину, лет двадцати.
Сапожников спросил у Лешки:
– Что читаешь?
– "Двадцать лет спустя".
– Не знаю.
– А "Три мушкетера"? Это продолжение.
– Начал, да отняли. Давали на один день.
– Так это моя книжка была. На, читай.
Сапожников приткнулся у рояля и стал мушкетерами захлебываться. Не д'Артаньяном, конечно, – Атосом: бледный и не пьянеет, терпеливый, одно слово – граф де ла Фер.
А кудряшки поют:
– Нынче в море кач-ка-а высока-а… не жалей, морячка-а, мо-ряка… Тру-убы… ма-ачты… За кормою пенится вода… Ча-айки пла-а-чут… – И бодро: – Но моряк не плачет никогда!
Тут д'Артаньян заглянул в окно павильона, увидел раздавленные фрукты и с ужасом понял, что госпожу Бонасье сперли.
А кудряшки заглянули через плечо испросили:
– А что д'Артаньян-армянин?.. Тру-убы, мачты-.. Но моряк не плачет никогда.
Заморосила водяная пыль, и через улицу на уголок перебежал парень с соседнего двора.
– Смотрел? – спросил он у Сапожникова.
Вытащил из пальто две папироски "Норд", почти высыпавшиеся в кармане, потом они стали "Север".
Но Сапожников курить отказался.
Парень закурил сам.
– Что видал-то? Кино, что ли? – спросил Сапожников.
– Какое кино?.. У дома девятнадцать ребеночек мертвый лежит. Голый, – сказал парень.
Трава была пронзительная, торцы поленницы черные, а кожура на ней белая с червоточиной, березовая, и завитками отставала. В одном месте у самой земли дрова вдвинуты вглубь, и под навесом верхних рядов, чтобы дождь не лил, лежало синеющее тельце, голенькое, чтобы быстрее умер, и головка уходила вглубь, в темноту, или у него это были темные волосики, – одну секунду это все видел Сапожников, и его тут же оттолкнули люди в пальто, а потом оттащили туда, где толпились пацаны и уходили по одному. А милиционер и доктор в пальто поверх халата писали бумаги. Люди стояли.
– Подкинули, – сказал один.
– Бывает, – сказал другой.
– Сука, – сказал третий.
И эти три слова Сапожников запомнил навсегда. И когда вспоминал их, приходило одиночество.
Что с тобой? – спросила мама.
Сапожников запел громко:
– Нынче в море качка высока-а! Тру-бы! Ма-ачты!.. Но моряк не плачет никогда!
– А-а… – сказала мама. – Значит, ты ходил смотреть!
– Тру-убы… Ма-ачты…
– Подкинули… – сказала Мама.
– Это я слышал.
– Бывает…
– И это я слышал:
– Я больше не буду учиться петь, – сказала Мама.
– И еще слышал, что она сука.
– Отец пишет, что приедет, – сказала Мама.
– Он и раньше приезжал.
– Нет, он хочет еще раз попытаться с нами жить.
– Ты пой. Только по-старому, – сказал Сапожников.
– Смешной ты… Неужели ты мог подумать, что я тебя подкину?
– А если ты умрешь раньше меня?
– А если ты раньше меня? Что тогда?
– Не знаю, – сказал Сапожников.
– Ничего не изменится. Человек умирает, только когда его забывают.
– Он лежит там на самом деле мертвый, хоть помни его, хоть нет:
– Нет, – сказала Мама. – Ты ничего не понял. Его живого забыли. Вот почему он умер.
Глава 14
ОЖИДАНИЕ
Самолет взревел и затих. Люди зашевелились и стали подниматься, разминаться и потянулись к выходу сонные, помятые.
Сапожников вышел последним.
Внизу его поджидали Виктор и Генка Фролов. Рассвет был бледно-синий и морозный. Снега не было. Пассажиры тянулись к аэровокзалу, одноэтажному зданию из белого кирпича.
– Торопиться не будем, – сказал Фролов. – Столовая еще закрыта, и все равно сначала будут кормить команду. Предлагаю выскочить в город в магазин. Тут близко четвертый гастроном.
Земля была твердая, как керамика.
– Четвертый закрыт, – сказал им на улице сонный дядька в кепке. – Придется вам в первый бежать.
Рассвет стал розовым.
– Далеко это? – спросили они.
– Нет, близко. Минут семь. За угол, пройти новостройку, ну а там увидите.
Дядька потер уши и ушел.
– Рискованно, – сказал Виктор.
– Вы как хотите, а я хочу бутылку достать, – сказал Сапожников.
– Ну, побежали, – сказал Фролов.
– Побежали.
И тут начался кошмар.
Они бежали по узким дощечкам мимо строящихся домов, и тут навстречу им люди двинулись на работу, и разойтись нельзя, начались объятия на жердочках. А люди все шли и шли, нескончаемая цепочка людей, и с каждым надо было обняться, чтобы сделать шаг вперед, и обратно повернуть нельзя, ну точь-в-точь как в жизни. Наконец они вырвались на улицу и побежали мимо обыкновенных новых четырехэтажных домов. Они бежали, прогоняли холодный воздух через легкие, сонная кислятина полета испарилась из мозгов, и на душе было просторно и ветрено. И Сапожникову теперь было все равно, опоздают они на самолет или нет. Он знал это состояние безвольной решимости, когда не надо никуда стремиться и хорошо там, где стоишь, бежишь – живешь, в общем. Многие боятся толпы, барахтаются, а Сапожников любил, когда толчея, когда толпа тебя несет, куда – сам не знаешь. Не надо только барахтаться. Булыжная мостовая, деревянные высокие тротуары, модерновый магазин, а за окнами вид на замерзшие огороды.
Схватили бутылку – глядь, а она московская. Побежали обратно, и у новостроек все сначала – стали пробираться с объятиями.
– Куда?.. Куда?..
– Граждане, на самолет опаздываем, – резко отвечал Сапожников, и ему пришло в голову, что бутылка, за которой они бегали, – это предлог для объятий. Впрочем, это с ним бывало довольно часто, и не с ним одним. Хмурые попутчики галопировали рядом. Всем троим пот заливал глаза. Они мчались, как говорится, теряя тапочки, и самолеты гудели в сплошной облачности. Но это были не их самолеты. Самолеты Сапожникова давно уже улетели, а у Генки и Виктора не прилетали еще.
На аэродроме даже столовую еще не открыли.
Ну, открыли столовую. Люди стали в очередь, получили талончики в кассе. А тут объявили посадку, все побросали талончики, ринулись к самолету, посидели минут двадцать. Посадку отменили.
– Хочешь быстро – летай на самолете, – сказал Фролов. – Хочешь вовремя – поезжай в поезде.
Они пошли к столовой.
И Сапожников опять увидел очередь в кассу. Он удивился, и ему объяснили, что те талончики, которые побросали, пропали и надо выбивать новые.
Тогда Сапожников разыскал начальницу в фуражке и сказал ей, чтобы немедленно возвратили людям деньги.
– А вы кто такой? – спросила начальница.
– Неважно. Требую, и все, – сказал Сапожников.
Та улыбнулась эдак с толком и сказала:
– А что вы можете сделать? Жаловаться? Жалуйтесь. Трасса северная? Условия особые. Полетайте-ка, поработайте.
– Что я могу сделать? – спросил Сапожников. – А вот я пойду в клуб, и сорву фотографии с Доски почета, и отвезу в ГВФ.
У начальницы вытянулось лицо.
– Да что вы! С Доски почета за талончики?
– Не за талончики, а за нахальство.
– Это же политически неверно, – сказала начальница обалдело. – Вы знаете, какой эффект?
– Я и хочу эффекта, – сказал Сапожников и пошел прочь.
– Гражданин… постойте… – сказала начальница ему вслед.
– Накормите людей и верните деньги.
– Так бы и сказали! – крикнула начальница и отошла в сторону размахивать руками перед хмурой женщиной в наколке и в переднике поверх пальто.
После этого Сапожников с приятелями поели и закусили компотиком, а водку пить почему-то не стали и вышли на воздух, и тут они увидели начальницу, которая стояла на крыльце и глядела в сторону.
– Вы Сапожников, – спросила она, обращаясь, к Сапожникову утвердительно. – Вам телеграмма-молния.
И Сапожников прочел: "Беспокоюсь здоровье, настроение. Коллектив нетерпением ждет приезда. Блинов".
– Бред, – сказал Сапожников. – Почему коллектив беспокоится здоровье, настроение? Бред какой-то.
– Шикует Блинов, – сказал Генка.
– Аэродромы задыхаются, – сказала начальница в фуражке, обращаясь неизвестно к кому. – Раньше принимали четыре самолета, теперь по сто… Раньше десятиместные самолеты местного сообщения раз в неделю. А теперь ежедневно четыре самолета по тридцать и сто двадцать человек… Все захлебываются, и столовые тоже, а стулья гнутые, модерновые… И во всем РэНэФэ так… Не хватает красивых стюардесс. Завод выпускает самолет, а сменных летчиков не хватает, бензовозов, грязь – не хватает дорог…
Все так толково объяснила, и все только из-за проклятых талончиков и Доски почета.
– Жуткая картина, – сказал Сапожников задумчиво. – По-моему, вас пора снимать с работы.
И они сошли с крыльца.
– А вообще надо летать днем, – сказал Генка.
– Любишь виды? Это для девиц, – рассмеялся Виктор.
– Нет, – объяснил Генка. – Днем кормят, а ночью минводы. Раньше в "Ту-104" отбивные давали, а теперь легкая закуска. В гробу я видел этот чай с лимоном… Видишь, самолет загружают? Два ящика загружают. А ночной рейс – один ящик, только к чаю.
Удивился Сапожников такому знанию жизни, и они обошли весь вокзал в поисках, где бы отдохнуть, потому что Сапожникову было приятно, что он человек нужный и его ждут ради реального дела и ради его сапожниковских способностей, в которые он последнее время вовсе перестал верить. А теперь это снова было как первый снег – такая свежесть души. Они увидели клуб авиаотряда, деревянное здание барачного типа, поломанные декорации на сцене, крашеные тряпки, в углу куча трубчатых раскладушек. Доска почета с портретами передовиков девять на двенадцать, кипятильный бак с краником.
– Отдых, – сказал Сапожников. И потащил на сцену раскладушку.
– Как бы не заснуть… – сомнительно сказал Фролов, но раскладушку взял, Виктор Амазаспович тоже. – Улеглись, вытянули ноги.
Сапожников думал о телеграмме. Потому что никто не знал, а он за доброе слово готов был горы перевернуть. На этом его всегда и ловили.
Вбежала женщина и сказала:
– Самолет наш улетел. Они подскочили.
Сапожников любил оставаться один добровольно и ужасался, когда его бросали без спросу. Это он заметил еще в войну – больше всего он боялся отстать от эшелона, хотя привык, казалось, к ситуациям и похуже. Выбежали на летное поле, а там такая картина: на ветру стоят четыре самолета, и винты воют, у кого один, у кого два. Тоскливое пустынное поле.
– Скорей, скорей, бегите за мной – со злостью, со слезой кричит начальница. – Ну что я с вами буду делать?.. Здесь же билетов фактически никогда не продают!
И тут подходит давешний мужик, который им на счет гастронома объяснял и уши потирал от холода, когда они за бутылкой бегали, и был синий рассвет, а потом стал розовым, и они на жердочках обнимались. Уже воспоминания, черт возьми! Теперь мужик в замасленном комбинезоне, и уши не потирает, и спокойно так говорит:
– А ваш самолет-то еще не улетел. Вон он стоит на старте.
Они видят самолет, который не заметили сразу, и этот самолет сдвигается с места – доезжает до самого конца, разворачивается, тут он может брать разгон, и стартовик стоит рядом с ним.
– Так давайте бежим туда скорей, – говорит Сапожников.
А давешний мужик говорит спокойно:
– Да не догоните.
Виктор сказал начальнице:
– Немедленно бегите к радисту… задержите самолет.
И в тот момент, когда начальница убежала, они с ужасом увидели, что самолет разворачивается на дорожке, на разгон пошел… Едет…
Сапожников впервые подумал: "Почему такая паника? Почему такой страх?! Ну не сядем на этот, сядем на другой, ведь не война же, не гибель?" И опять ужаснулся и понял, что он по-детски загадал: если улетим на этом самолете, значит, будет жизнь, если нет – нет. Вот какая боязнь отстать от эшелона – смешно, в конце концов… "Кто может, смейтесь, – подумал Сапожников. – А я не могу".
Тут самолет подъезжает прямо к зданию вокзала и останавливается. Открывается дверца, бежит обратно начальница, не успела сказать радисту, – видимо, сам догадался.
Опустился трап – железная плоская лесенка на крючках, – и они побежали к трапу.
– Только ни с кем не спорить, – сказал Сапожников. – Молча. Не отвечать ни на одно слово.
Генка полез первый, за ним Виктор. Сапожников чмокнул начальницу в щеку и сказал спасибо.
– Что вы наделали! Мне теперь голову оторвут, – сказала она.
Кто ей голову оторвет, Сапожников не понял.
Он влез по трапу и услышал дикий крик:
– Трое суток ждали!.. Сию секунду закроют небо! – У нас дети!.. Они здесь амуры разыгрывают, а мы опять на сутки застрянем.
Постепенно крики затихли.
Пассажирские самолеты улетали, как эскадрилья.
– А ты им еще талончики добывал, – сказал Генка Сапожникову.
– Последний раз видим солнышко, – сказал Генка, когда самолет пробился через облака, и лица пассажиров стали розовые. – А там ночка темная на полгода. Вечная мерзлота. Летом на полметра оттаивает.
Летчик прошел по проходу и сказал сердито, но довольно спокойным голосом по сравнению с криком, которым их встретили:
– Так нельзя, товарищи. Это все-таки не железная дорога.
– Чертова телеграмма, – сказал Генка Сапожникову. – Если бы не она, я бы и бегать не стал, плюнул.
– Срочно мы им понадобились, – сказал Виктор.
Он совсем задохся. Набегались за это утро. Не инженеры, а кенгуру какие-то, честное слово.
– Всегда одна и та же ловушка, – сказал он. – Вернее, приманка… Блинов знает, что делает.
И Сапожников с ним согласился. Блинов ударил без промаха. Сапожникову только неприятно было, что Блинов, может быть, знает, что они тают от доброго слова, и поэтому будет излучать профсоюзную ласку. Но у него это быстро пройдет, когда Сапожников возьмется за конвейер как надо, и все увидят, что Сапожников – бог в автоматике, и полуторакилометровая лента потянет уголек из шахты наружу.
Глава 15
ВРЕМЯВОРОТ
Знаменитая заслуженная артистка, иллюзионистка поэзии, красоты, грации, пластики, художества и науки Ля Белла Франкарио, италианка. Артистка, имея великолепное сложение, принимает перед экраном требуемые картиной позы. Пять программ. Исключительно для взрослых".
Такие объявления сопровождали Сапожникова всю жизнь. Отец вваливался в дом огромный, красивый, с хохотом швырял на стол афиши и читал объявления и анонсы.
"Запомни, – сказал отец, – работа должна выглядеть так, как будто ее делали играючи".
Сапожников запомнил.
И Пушкина полюбил, а Достоевского не полюбил. Ну, это его частное дело, верно? Каждый имеет право на своего классика и свои причуды, вон ведь и Пастернак мечтал под конец жизни впасть, как в ересь, в неслыханную простоту. И если Сапожников видел, что ученый или артист держится таинственно, как загипнотизированная курица, ему хотелось крикнуть простакам: "Пан Козлевич, берегитесь, вас охмуряют ксендзы!" Простота – это не элементарность. Простота дело таинственное. Помните "Даму с горностаем"? Или "Мадонну Литту"? Или руки Моны Лизы? Леонардо их писал из маленького города Винчи, бастард, незаконный сын нотариуса.
– А как ты борешься? – спросил Сапожников отца. – По правде или для цирка?
– Не знаю, – сказал отец.
– Мне говорили, ты всех кладешь, – сказал Сапожников. – Ты самый сильный?
– Под настроение, – ответил отец. – Не люблю чемпионов. Сопят, воняют.
– А зачем бороться?
– Как зачем?.. Для веселья, – сказал отец.
– Я в секцию бокса пойду, – сказал Сапожников.
– Можно, – согласился отец. – Можно и бокс, если играючи.
Сапожников вспомнил этот разговор, когда увидел Кассиуса Клея и Фрезера. Кассиус делал что хотел, а Фрезер сопел и бил Кассиуса. А потом Фрезер упал.
Тренер у Сапожникова был Богаев, худой человек. Первый чемпион – олимпиец. Об этом теперь забыли, а зря. Была в двадцатых годах всемирная рабочая олимпиада. Забыли рабочую олимпиаду. Была она для веселья, а теперь другой раз смотришь – сопят. И еще грудные дети вращаются. На брусьях. С пустышками во рту. Дети с вывернутыми в обратную сторону биографиями, где начинают с триумфа, а потом всю жизнь его вспоминают. А жизнь не состоит из триумфов, дети-то, может, и сильные, да вот, ставши взрослыми, не опростоволосились бы.
Богаев Сапожникова взял.
– Ты игру понимаешь, – сказал оп.
А давным-давно Богаев Маяковского тренировал. – …Просто частицы в веществе не изнутри друг к другу притягивает, а снаружи в кучу сгоняет. Как щепки в водовороте, – сказал Сапожников.
– Какое странное предположение, – сказал учитель.
Сапожников, когда вырос и вернулся с войны, потом много раз в жизни слышал эту фразу. И каждый раз ее произносил думающий человек, а все остальные или разговор переводили, или слюной брызгали. Но не сразу. Примерно сутки дозревали, а потом переставали здороваться. Как будто Сапожников у них трешку спер. Или уверенность.
– Ерунда все это, – сказал учитель. – Земля вращается вместе с воздухом, и если давление снаружи, то воздух или сгустился бы, или отставал бы от вращения.
– Я и говорю, – сказал Сапожников. – Велосипедное колесо можно раскручивать за ось, а можно за обод.
– Чушь, – сказал учитель. – У тебя выходит, что некая движущаяся материя раскручивает Землю за воздух? Так, что ли?
– Ага, – сказал Сапожников. – За ветер. Я узнавал у географички – есть такие ветры. Постоянные – дуют с запада на восток, как раз куда Земля вращается.
– Ладно… Хватит, – сказал учитель. – Так мы с тобой до новой космогонии договоримся.
– А космогония – это что? – спросил Сапожников и добавил: – И никакого притяжения нет. Есть давление. Оно тем слабее, чем больше расстояние.
– Ты только не ори, не ори, – сказал учитель.
– Я не ору, – ответил Сапожников.
– Ладно, – сказал учитель. – Все хорошо в меру. Пошли спать. Завтра у тебя последний экзамен. Физика. Не вздумай там фокусничать в ответах. Спрашивать буду не я, а комиссия.
С тех пор Сапожников и не встретил больше такого собеседника, который выслушал бы все, а возражал бы только в главном, не цепляясь самолюбиво к подробностям и стилю изложения. А не встречал потому, что после экзаменов за десятый класс началась война, и учитель был убит во время второй бомбежки, как раз когда Сапожников присягу принимал на асфальтовом кругу в Сокольниках.
– Вот и свет, – сказал Сапожников. – Свет – это сотрясение материи, которая на все давит и все вращает за обод.
– Ну что? Эфир, значит?
– Пусть эфир, – сказал Сапожников. – Только я не слыхал, чтобы эфир двигался. А потом, зачем другое название давать, если одно уже есть?
– Какое? – спросил учитель. – Какое название уже есть?
– Время, – сказал Сапожников.
Но это он уже потом сказал, несколько лет спустя и несколько эпох спустя, после войны, когда записывал свои конкретно-дефективные соображения в тетрадку под названием "Каламазоо" и продолжал мысленный разговор со своим убитым на войне учителем, красным артиллеристом. Он и потом многие годы вел с ним мысленный разговор, как и со всеми людьми, которых уже нет на свете, но которых Сапожников любил, и потому они были для него живые.
А тогда реальный разговор кончился тем, что сошлись на ошибочном слове "эфир", справедливо отброшенном, хотя и не по тем причинам, что у Сапожникова. И это понятно, потому что "эфир" отбросили до расцвета ядерной физики, а Сапожников додумался до энергии материи – времени как раз перед тем, как физику начали захлестывать факты противоречивые и парадоксальные, и возникла необходимость в теории, которая, как сказал один американец на симпозиуме в Киеве в семидесятые годы, была бы понятна ребенку. Потому что и высказана была фактически ребенком. Была ли она правильна – вот вопрос. Но в семидесятые годы Сапожникова это уже мало интересовало.