Текст книги "Блок-ада"
Автор книги: Михаил Кураев
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
«Субстанция» интеллигентности – это и есть нравственное сознание, независимое от родовитости и безродности, от выручки в лавке, от котировки ваучера, больного зуба, прихоти тирана, прокуратора, самодержца, генсека и президента, независимое даже от количества снарядов, выпущенных по тебе сегодня.
Ленинград в годы блокады дал небывалый всплеск исторического самосознания среди граждан самых разных категорий, от школьника до академика. И тетушка туда же, мы уже были по ту сторону кольца, а она словно боялась, что мы забудем, и слала книжки, выходившие еще в осажденном городе, для нас с братом – о почтальоне «с толстой сумкой на ремне»:
…С ним мы встретились по-братски,
И узнал я с первых слов,
Что земляк мой ленинградский
Снова весел и здоров,
Уцелел со всем семействам,
Голод нынче позади.
И медаль с Адмиралтейством
На его горит груди…
Мама хранила присланные ей в Череповец стихи Ольги Берггольц, выпущенные книжечкой в ладонь величиной в сорок втором году в блокаде. Хранилась эта книжка в той самой дамской сумочке, с которой мама бегала в блокаду по городу. Мы видели, как много раз она пыталась читать эту книжечку, но всякий раз через минуту-две начинала плакать, и не так чтобы две-три слезинки, нет, всерьез, чуть не навзрыд. По-моему, книжка так и не была прочитана. До сих пор она так и лежит в маминой потертой, видавшей виды сумочке, лежит как новенькая.
Нам с Сергеем эту книжечку мама никогда не давала, то ли боялась, что мы изревемся, как она, то ли боялась, что потеряем.
«Как все-таки Берггольц поддерживала людей, как было важно слышать голос, словно одним родным человеком в городе больше было…»
Так говорили многие. Но искусство, слово художника могут поддержать лишь того, для кого они что-то значат, в ком самом живет душа, способная эхом отозваться на гармоничный звук. И слово Ольги Федоровны Берггольц проникало в сердца ленинградцев, значит, таких сердец, способных резонировать, отозваться болью и участием на слово поэта, было большинство.
Как в дворянской семье не мудрено было стать человеком образованным и более-менее культурным, так же и ленинградцу, несущему в душе божью искру таланта, трудно было уклониться от множества городских ветров, способных раздуть эту искру и дать душе хоть на миг воспламениться, почувствовать себя приобщенной к высшему.
Чтобы мальчишке из провинции, умеющему рисовать, пробиться в Академию художеств, в подготовительную школу при Академии, ему же надо горы своротить, сквозь игольное ушко проползти, а здесь все просто. Просто бабушка, просто Кароля Васильевна, увидев, что внук неплохо рисует, взяла его за руку и отвела на Васильевский остров прямо в Академию художеств. Толковые люди с готовностью посмотрели рисунки, попросили нарисовать какую-нибудь вещь по собственному выбору и прийти еще раз.
Нападение Германии на Югославию было оставлено семейством без внимания, все включились в судьбу двенадцатилетнего шкета, все решали, что рисовать, от этого зависело так много.
«Рисовать, конечно, надо вазу!»
«Цветы! Обязательно цветы!»
«Тогда уж вазу с цветами!»
Дух пошлости и усредненности почему-то всегда первым рвется в учителя и наставники художника.
Анатолий, ни слова не говоря и не слушая участливый щебет, принес из кладовки старый раздолбанный башмак сорок третьего размера, постелил на стол газету, поставил башмак на газету и нарисовал, да так, что видны были не только царапины и облупившаяся краска вокруг дырочек для шнурков, но был виден и нрав башмака, отчасти сродни дедовскому, то есть нрав существа вполне самоуверенного и склонного к щегольству.
Родня умоляла не носить башмак в академию, Таточка всплакнула, но бабушка, несгибаемая Кароля Васильевна, взяла свернутый в трубочку рисунок в одну руку, внука в другую и двинулась с проспекта Красных Командиров в храм живописи, ваяния и зодчества на ту сторону Невы через мост Лейтенанта Шмидта.
Рваный башмак открыл Анатолию двери в художественную школу при академии. Вступительные испытания он проходил в одной группе с известным художником Ильей Глазуновым. Дело было в начале лета сорок первого года.
Ударила война. Из художественной школы пришла открытка, приглашение на собрание в связи с эвакуацией школы вместе со всей академией и музеем слепков в Самарканд.
Кароля Васильевна сказала, что на собрание сходить надо, сама и пошла.
«В Самарканде будет хорошо, туда много артистов едет».
«Подумаешь, Репин какой! В Самарканд ему… здесь останется».
Остался.
И несмотря на то, что Анатолий был вопиюще молод, он поддержал мать, помог ей в трудные дни и тяжкие годы.
Поддержал он свою мать вовсе не в каком-то переносном, аллегорическом смысле, как бы мобилизуя самим своим присутствием силы для борьбы за жизнь. Роль такого агитатора играла, конечно, Ниночка, пока еще безымянная, носимая всю кошмарную, смертную зиму, как говорится, под сердцем. Спас мать, поддержал, помог выжить именно художественный талант Анатолия, нашедший применение в подделке талонов на дополнительное питание в столовке Октябрьского райисполкома.
Таточка в начале войны работала в бухгалтерии исполкома и как опора власти была прикреплена с сыном к столовой, где можно было получить хоть и скудный, но приварок, тарелочку супчика хоть какого-никакого да еще иной раз и с серой вермишелькой; нет-нет да и перепадал кусочек сахарку, а то и хлебца.
Характер, надо признаться, у Таточки был не то чтобы замечательный, но, если правду сказать, не райский, и поэтому ей приходилось довольно часто менять место работы. Война войной, а характер не переделаешь, и где-то как раз в конце февраля, когда в городе пошел уже повальный мор, поскольку никакие скудные прибавки питания не могли восполнить безнадежно изжитый жизненный ресурс, Татьяну Петровну из исполкома попросили, лишив вместе с сыном права на тарелку в общем-то баланды.
Продовольствие, получаемое по карточкам, никак нельзя было уже в декабре назвать едой, а впереди ждали январские 125 граммов малосъедобного хлеба, и поэтому поиски пищи были делом непрерывным, как и мысли о еде.
Роясь в матушкином туалетном столике в поисках съестного, хотя бы обломков какой-нибудь помады или баночек с неизрасходованным кремом для «питания кожи», способным гипотетически напитать и желудок, среди множества полезных и приятных вещиц, которыми бывают богаты избалованные женщины, Анатолий нашел просроченные талоны на дополнительное питание в райисполкомовской столовке, которые оплакали два месяца назад вместе с похищенными карточками. Отчаяние при мысли об упущенных возможностях тут же сменилось надеждой. Недолго думая, собрав остро отточенные карандаши, оптический и механический инструментарий, вдохновенно, с полной отдачей всего своего таланта, он подверг подвернувшиеся документы на продление жизни изумительной художественной реставрации. Что же он с ними делал фактически, останется для истории тайной. С этим надо смириться.
Настал час, и сын пригласил мать на обед!
Это был поступок мужчины.
Оба в мужских шапках, оба в теплых пальто на вате, перехваченные в поясе веревками для удержания тепла, они молча, подгоняемые жгучим голодом, стараясь не думать о том, что по законам военного времени рискуют не только животом, но и головой, двинулись на угол Садовой и Майорова, в дом под острым шпилем.
Зимняя мужская шапка, Сашина, на голове Таточки была еще прихвачена сверху шарфом, узлом завязанным под подбородком. Природа столь основательного укрепления шапки на голове объяснялась довольно просто: в декабре, когда Таточка коченела в очереди у булочной, какой-то юноша, именовавшийся в дальнейшем «сволочь из ремеслухи», сорвал с ее головы чудную зимнюю шапку с черным фетровым цветком и проворно удалился в подворотню проходного двора на 3-й Красноармейской. Запоздалые Таточкины вопли: «Держите! Ты что делаешь! Вор!» – казалось, прозвучали на пустынной улице, а не в толкучке у магазина. А ведь большинство граждан представляло, что значит остаться зимой без головного убора. Понимая свою неспособность вернуть шапку, Таточка обрушила весь гнев на стоявших рядом граждан, толкуя их отказ от организации погони как соучастие и пособничество в грабеже. У каждого из стоявших в очереди, по-видимому, горя было побольше, чем украденная шапка, и поэтому смотрели на орущую тетку молча. Собственно, и сегодня публичные оглашения даже громадных преступлений точно так же выслушиваются молча и остаются без последствий.
Кстати сказать, вырвали у Таточки и карточки. Было такое занятие у обезумевшей от голода молодежи. «Рывок карточек» – так называлось это преступление на уголовном языке; с юридической точки зрения, «рывок» был делом пустяшным, хищения до 50 рублей не давали основания для возбуждения уголовного дела. А что такое потеря карточек? Практически – смерть. Местным органам власти удалось в конце концов объяснить великодушному правительству, что к чему, и получить наконец-то позволение наказывать за хищение карточек строго, то есть расстреливать.
Ну что ж, времена были суровые.
Анатолий так хотел есть, что просто сил не было думать о каких-то там последствиях.
Талоны поварихе, лично стоявшей над источающим запах жизни котлом, протянул Анатолий сам.
За ним стояла неестественно толстая в талии мать, с ввалившимися щеками и вылинялыми глазами, источавшими белый свет.
Повариха с первого взгляда поняла, что таких талонов она в жизни не видела, однако отзывчивая на все прекрасное ленинградская душа, надо думать, подсказала ей, что держит она в руках почти произведение искусства! На мать она даже не смотрела, мать она помнила по имевшим место в пору работы Таточки в райисполкоме бурным сценам, она смотрела на талоны и на автора. Автор, полуоткрыв рот с потрескавшимися губами, ждал приговора. Ждут ли с таким же напряжением нынче художники приговора жюри международных премий? Ждут, но не все. Рыхлая тетка приговор вынесла и тут же привела его в исполнение: дважды опустила черпак в котел, плеснула в две тарелки горячей жижицы и бросила в каждую из тарелок по десертной ложке серой лапши из кастрюльки поменьше, стоявшей здесь же, под левым локтем.
Обед был съеден молча, и так же молча мать с сыном ушли.
На следующий день мать была приглашена на обед вторично, и все повторилось сначала.
Анатолий вел мать, уже уверенный в своей руке. Он был почти убежден в том, что талоны сошли за настоящие.
И подтверждение в виде двух тарелок овсяной бурды и двух стаканов жиденького компотика на сахарине с плавающей долькой сушеного яблочка было получено со всей веселящей душу очевидностью.
«Репин», – сказала Татьяна Петровна, когда вышли на улицу и никто не мог слышать.
Стоит мальчику сочинить стишок, взрослые спешат пообещать – поэтом будешь. Стоит девочке на представлении в очаге сплясать «снежинку», спешат поздравить друг друга: «Да она же у нас балерина!» Глупость взрослых заразительна, преломленная детским сознанием, она сообщила Анатолию, убедившемуся в своей ловкости, уверенность в том, что у него в руках лампа Аладдина. Он уже спокойно подумывал о том времени, когда будет рисовать карточки на розовой почтовой бумаге, найденной в том же столике, ну а когда вырастет, то и деньги. Ждать, пока судьба сдаст на руки выигрышные карты? Нет! Карты в твоих руках, их надо делать! Но это уже пафос более поздних времен.
Во время третьего похода не произошло ничего замечательного.
Четвертый день принес отрезвление, Анатолий протянул талоны, уже не глядя на повариху, а та, едва на них взглянув, тут же вернула автору, державшему протянутую за тарелкой руку на весу. Автор поднял глаза на рыхлую тетку с пахучим черпаком, источавшим едва уловимый аромат гороха, но тетка была каменней дамы, жившей в нише под шпилем дома «Помещика», где обитал Анатолий с мамашей.
Ни слова не говоря, мать и сын покинули столовую, давясь голодной слюной.
«Толюсик, что же это?» – обреченно пробормотала наконец Татьяна Петровна, когда подошли к Фонтанке.
«Это халтура!» – самокритично признался Анатолий и, оглянувшись, мелко изорвал и выбросил свое творение.
Да, невооруженным глазом было видно, что на этот раз талоны были выполнены небрежно. Нет, это были не те изумительные изделия реставратора подлинных талонов на дополнительное питание, которые могли бы занять достойное место в любом музее криминалистики.
Накануне все светлое время братец где-то проболтался, а вечером, при фитиле, обмерзшими руками качественно выполнить работу уже не сумел.
Над следующей парой талонов Анатолий работал два дня, недовольный собой, он вставал из-за стола, кидал в остывшую буржуйку неудавшийся вариант, разминал руки, ждал вдохновения. Вместе с воспоминанием о гороховой баланде оно приходило, и он приступал к работе.
Вот здесь-то в полной мере и обнаружила себя складка усидчивости, свойственная и его отцу, полгода жизни в заключении потратившему на кропотливую работу над рисунком из соломки на крышке самодельного портсигара.
Мать отговаривала, все-таки опасаясь непоправимых последствий, но юный мастер наконец откинулся от стола, взглянул на свою работу издали, потом внимательно посмотрел еще раз через лупу и коротко бросил: «Вроде бы неплохо! Совсем неплохо!»
«Детку-крошку», одно из имен Анатолия, мать с новыми талонами не отпустила.
Снова натянули ушанки, перепоясались для тепла какими-то шнурами от абажура (многие ленинградцы были в ту пору небрежны в одежде) и двинулись.
То ли послышалось, то ли действительно в полуподвале, где обитала столовка, при их появлении раздалось: «Идут…» Повариха мельком взглянула на талоны, руку мастера узнала сразу, две тарелки теплой жижи и две десертные ложки «шрапнели» были выданы незамедлительно.
Молча, не поднимая глаз друг на друга, мать и сын съели обед и так же молча, по-английски, не прощаясь, покинули столовку с теплыми желудками и ликующими сердцами.
Как хорошо, если бы пастораль с поддельными талонами могла длиться до великого дня Победы и возобновиться в нынешние времена, когда продовольствие в Санкт-Петербурге для большей части ленинградцев, не предполагавших переселения в новую эпоху и внутренне к ней не готовых, стало проблемой чрезвычайно сложной.
А ведь в сорок седьмом году, в день своих именин, тетя Тата с ужасом спрашивала гостей, а может быть, и саму себя: «Куда деньги идут? Ну куда деньги идут? Я ж уверена была, что после войны деньги просто девать будет некуда. В декабре сорок третьего мы с Толюськой ухватили полмешка овса, запаривали в самоваре и горя не знали! Я как прикидывала: после войны можем ведь не полмешка, а мешок на месяц брать. Ну, на хлеб еще деньги, на сахар, и все! что еще-то надо? Ну что? Остальное на театр, на наряды, на развлечения. И вот тебе на, опять денег не хватает».
Да, жизнь подкладывает мины в самых неожиданных местах, где ты их меньше всего ждешь, но чаще всего мы напарываемся на мины, подложенные собственными руками, а братец умудрился подорваться даже на своей собственной бомбе.
Анатолий хоть и имеет медаль «За оборону Ленинграда», но в грозные годы блокады вылетел из школы, из седьмого класса, и слава богу, что на улицу, а не под трибунал.
Как и полагается, он ходил на крышу своего знаменитого дома «Помещика» на дежурство, гасил зажигалки, а какую-то неразорвавшуюся бомбу, не очень большую, пока мать уходила рожать Нину, принес домой. Бомба мирно жила у него под кроватью. Мать была предупреждена, чтобы даже во время мытья полов бомбу не трогала. Ребята в классе, а Боря Беккер и сегодня может это подтвердить, не очень-то верили рассказам о бомбе под кроватью. Пришлось на спор принести бомбу в школу, а для доказательства того, что это не муляж, сбросить ее из окна во двор во время перемены. Бомба разорвалась и заполыхала так яростно, что тут же прозвучал сигнал воздушной тревоги на ближайшем посту, а вскоре примчалась и пожарная машина.
По законам военного времени Анатолий подлежал военно-полевому суду, кстати сказать, в ту пору по предложению Иосифа Виссарионовича Сталина ответственность, вплоть до расстрела, налагалась на преступников начиная с двенадцати лет.
Слезы матери и непростительная мягкотелость школьного начальства и местного поста ПВХО не позволили применить к Анатолию закон во всей его строгости, но из школы он, конечно, вылетел пулей. Вылетел, зато смог в том же сорок третьем начать свою трудовую деятельность, что существенно увеличило его привилегии впоследствии.
Через сорок шесть всего лишь лет после снятия блокады о преимуществах тружеников блокадного города над остальными гражданами возвестила газета «Вечерний Ленинград» под рубрикой «Вам – блокадники!», дав исчерпывающую информацию: «Все – о ваших льготах». Таким образом, официально сообщалось, что Анатолий получил право сделать предварительный заказ на разные замечательные вещи, например на пылесос – «1 шт. в 12 лет», телевизор – «1 шт. в 12 лет», стиральную машину, «в том числе малогабаритную, за исключением марок «Вятка-автомат», «Сибирь», «Фея» и «Малютка», – 1 шт. в 15 лет», холодильник, «за исключением марок «ЗИЛ», «Минск» и «Бирюса», – 1 шт. в 15 лет», полотенца махровые – «2 шт. в 3 года». Право на покупку двух махровых полотенец раз в три года имели только люди с инвалидностью, а не просто блокадные труженики, а у Анатолия-то как раз к этому времени уже была инвалидность. А вот льняные полотенца, две штуки в год, мог купить любой работавший в блокаду ленинградец, даже не ставший впоследствии инвалидом, им же предоставлялась возможность сделать предварительный заказ и не стоять в очереди и не бегать по городу в поисках таких товаров, как «носки, чулки, головные уборы и обувь, кроме фирмы «Ленвест», отечественного производства».
Просиживая штаны в школе и бегая по сигналу «Воздушная тревога!» в бомбоубежище, права на два махровых полотенца в три года через сорок пять лет после войны не заслужишь!
Выкинутый из школы братец, недолго думая, определился учеником сапожника, в мастерскую, здесь же, на 2-й Красноармейской. Однако ученическая продовольственная карточка и туповатая работенка никак не могли устроить его живую мальчишескую натуру. Недаром же Таточка придумала для сына небывалое звание – прохонжист. И не пройдоха, и не проходимец, разумеется, и не проныра, но человек явно ловкий, проворный и удачливый. Словом, прохонжист!
Оправдывая это уникальное звание, Анатолий покинул сапожную мастерскую и попробовал устроиться кровельщиком в ЖЭК. Работа с братмаром и киянкой пошла у него споро. Отличное пространственное воображение и прирожденная конструкторская мысль позволили ему на экзамене сразу получить III разряд. Для этого он сделал своими руками металлическую воронку. Обечайку и мы с вами выбьем, это в сущности кольцо, верхнее и, меньшего диаметра, нижнее, а вот рассчитать и выбить конус, а потом соединить его соответствующими швами с обечайками и узким горлышком, тут нужно иметь дарование. На экзамене в поощрение молодому таланту, кроме разряда, был вручен еще «стахановский талон» на одноразовый обед из трех блюд. Воронка была признана шедевром!
Работ по кровле благодаря налетам и обстрелам было полно, и, может быть, эта обеспеченная жизнь в поднебесье тоже могла бы продолжаться и по сей день, если бы не досадный эпизод.
По правилам техники безопасности кровельщик, работая наверху, обязан, именно обязан, привязываться веревкой к дымовой трубе или иному устойчивому предмету, например через слуховое окно к чердачной балке. Но уже через неделю-другую мастера входили во вкус, считали, что веревка только мешает, и как завзятые циркачи работали без лонжи.
Если мать с собой еды не давала, что случалось часто, и погода была приличная, что случалось редко, Анатолий во время обеденного перерыва вниз не спускался, а по совету матери снимал рубаху и принимал солнечные ванны, восполнявшие недостающий организму витамин Д.
Загорать братец любил у конька крыши, а по команде «Кончай шабашить!», отдавая дань игре молодых сил, лихо съезжал на заду вниз, чтобы в конце пути упереться пятками в водосточный желоб, выставленный вдоль края крыши.
В один прекрасный жаркий августовский день, день действительно был жаркий, Анатолий в обеденный перерыв с пустым животом загорал на крыше, наблюдая, как самолет таскает за собой на тросе «колбасу», а девчата-зенитчицы бабахают по этой «колбасе» для тренировки и обучения. Будущая жена Анатолия Зоя была его немножко постарше, имела десятилетку и служила планшетисткой на батарее, прикрывавшей мост Володарского. Вполне возможно, что и ее батарея в этой учебной пальбе участвовала.
После того как прозвучала команда приступить к работе, Анатолий ради сомнительного детского удовольствия скользнул вниз, однако, едва ноги коснулись желоба в конце пути, как ржавая жесть рассыпалась от удара, и братец заскользил дальше вниз. Он, уже цепляясь, как мог, за голую крышу и ладонями, и ногтями, продолжал свое медленное движение вниз. А дома, надо сказать, на Измайловском проспекте, как назло, высокие, по шесть, по семь этажей, да и этажи не нынешние, не два с половиной.
Зацепившись уж неведомо чем за остатки крепления рухнувшего желоба, братишка со свесившимися вниз ногами замер на краю крыши.
Оказавшись в положении столь непривлекательном и отчасти беспомощном, ему бы спокойно постучать по кровле, привлечь к себе внимание и объяснить товарищам по работе, что произошло, и попросить помощи. Но он не то что кричать-стучать, вздохнуть боялся, опасаясь в ту же минуту рухнуть вниз. Так и застыл в неприятном изумлении, близком к ужасу.
Зрелый плод блокадного детства! Он лежал на спине, дико уставившись в пустое небо, на котором недосягаемо высоко стояли бесполезные полупрозрачные облака, за которые если и можно было зацепиться, так только взглядом. Он слышал ровное, с переливами при разворотах, гудение невидимого самолета с этой идиотской «колбасой», он уже и забыл, что только что переживал за судьбу летчика, которого мазилы могли запросто сбить. Под свесившимися ногами была бездонная яма, и оттого, что перед глазами не было ничего, кроме неба, можно было подумать, что Земля все-таки плоская, а он добрался до ее края и свесил ноги. Если вам случалось бывать в подобных положениях, то вы, вероятно, помните в высшей степени неожиданное ощущение, страх не оттого, что полетите вниз, а вот так, оторвавшись спиной от крыши, рухнете в бездонное небо.
Никогда не испытывали чувства страха от возможности упасть в небо, как бы свалиться с Земли?
Что-нибудь подобное должна испытывать сидящая на потолке муха, если бы располагала хотя бы искрой воображения.
Мальчик верующий, наверное, горевал бы в эту минуту о том, что должен отойти без покаяния, но росший в пионерском безбожии Анатолий лишь со смертной тоской ожидал катастрофы и ни о чем думать не мог, весь обратившись в спину и пальцы, которые единственно только и могли его удержать на этом свете.
Сколько он так бездыханным провисел над одним из лучших проспектов города, сказать трудно, но коллеги в конце концов заинтересовались его положением и, тихо матерясь, кстати замечу, довольно органично, ползком двинулись в спасательную экспедицию. Полез спасать Андрей Николаевич Ковальков, человек необразованный, но с мягким и сочувствующим сердцем, а напускная его суровость сводилась к нескольким нецензурным выражениям довольно безобидного характера. Андрея Николаевича и к трубе привязали как следует, и страховали вручную, чуть потравливая веревку, чтобы не было слабины. От любого удара по кровле, от малейшего сотрясения Анатолий мог сгинуть.
После этого эпизода братец стал бояться высоты и даже покинул хлебную работу кровельщика, приносившую, кроме вполне приличного для мальчишки заработка, еще и раз в неделю, это минимум, «стахановский талон».
В сорок четвертом году он нашел в Невском районе занюханную какую-то мореходку, не дававшую даже среднего образования, но дававшую три раза в день поесть.
Ни высотник, ни моряк, ни художник из Анатолия не получился, и на пенсию он ушел по инвалидности кандидатом технических наук, конструктором приборов стабилизации космических систем в полете.
Если кто-нибудь удивлялся обилию авторских свидетельств и патентов на изобретения, он с легкостью объяснял: «Представь себя на месте падающего тела. Представляешь? Ну что хорошего. Так что все вот это, – и он кивал на стопку красивой бумаги с гербами и печатями на ленточках, – только для одного, чтобы падение превратить в полет».
И все-таки воображение художника, опыт работы на высоте и даже ненавистная мореходка, воды он боялся так же, как и высоты, в конечном счете пригодились ему в основной его работе, и придуманные им приборы с одинаковым успехом применялись как на летающих системах, так и на плавающих под водой.
А вот из множества чувств, пережитых и испытанных братцем за время блокады, ни страх, ни голод, ни холод, ни боль, ни отчаяние не оставили такого рубца в душе, как мимолетно, в сущности, пережитое чувство стыда и унижения.
Летом сорок второго, когда уже пошли трамваи в городе, Анатолию с матерью пришлось хоронить Ниночку. И снова все не как у людей. Гробик заказывать не было ни сил, ни средств, поэтому девочку сначала завернули в матрасовку, а потом еще в байковое одеяльце, перевязали все как следует, получился такой аккуратненький длинненький сверток, явно накрутили лишнего, и в трамвае женщина-кондуктор измерила своим сантиметром сверток и сказала, что надо платить за багаж. И вот здесь-то, когда Анатолий вместе с Таточкой вывернули все карманы и не смогли наскрести несчастного рубля или сколько там полагалось, мальчишку обжег такой стыд, что след этого ожога так никогда в душе и не зарубцевался. И нельзя было ни плакать, ни просить, нельзя было признаться, что в свертке. По законам военного времени возить покойников в трамвае категорически запрещалось, а насчет детских покойников распоряжения не было, так что они подпадали под общее правило.
Догадалась бы кондуктор, какого «зайчика» у нее везут!
И все это от горя, от переживаний, ведь шутя можно было бы провезти Нину под видом живой, ну как бы спящей. У матери на руках грудной ребенок, не полезет же кондуктор или контролер пульс проверять, может, действительно спит ребенок, а потом, уже на кладбище, все сделать как следует. И все-таки недальновидность Таточкину понять можно. Как говорится, век живи, век учись. С Анатолия и вовсе спроса нет.
Видя замешательство пассажиров, мамаши с сыном, явно затеявших волынку, чтобы провезти багаж на «фу-фу», кондуктор стала дергать шнурок звонка, призывая вожатую остановить поезд, чтобы нарушителей или высадить, или сдать.
Однако женщины в бедственном положении бывают даже по-особенному интересны; огромное, неподъемное горе они способны нести с грацией, в иных обстоятельствах им даже не свойственной, может быть, в подобных случаях отсутствие лишних и случайных жестов, движений и слов придает женщине особую привлекательность.
Военный, все время внимательно смотревший на Таточку, резко сказал кондукторше: «Прекратите!» – и протянул деньги.
«Не стыдно, человек, может быть, с фронта едет, а должен за вас платить!» – не утихала ревнительница порядка, отрывая багажный билет из катушки, висевшей на плоской груди.
Скорая на слезу Таточка даже не расплакалась, видимо, еще не пережив тоску, охватившую ее при мысли о том, что придется идти пешком от Измайловского проспекта до Охтинского кладбища, где было предписано похоронить Нину; ближайшее, Красненькое, уже было переполнено, и туда не принимали.
Татьяна Петровна хотела поблагодарить военного, но чувствовала, что стоит ей открыть рот, и обязательно расплачется, поэтому только улыбнулась командиру, как улыбнулась бы, если бы он протянул ей всего лишь руку, помогая выйти из трамвая.
Эпизод в сущности анекдотический, и не ему бы занимать в памяти Анатолия место «вечного огня», жгущего душу, не дающего остыть однажды пережитому…
Пожалуй, и для меня, лишь пассивно, на краю кушетки присутствовавшего в блокаде, едва ли не таким же ожогом стала случайная реплика, на которую можно было никогда в жизни и не напороться, а напоровшись, рассмеяться и забыть.
Не рассмеялся. Не забыл.
В книжечке доктора Коврина, участника защиты полуострова Ханко, можно прочитать о том, как его, приплывшего в Ленинград защищать научную диссертацию в конце сорок первого, в ноябре, артобстрел застал на Васильевском острове, в районе Среднего проспекта, около Восьмой линии.
«К счастью, снаряды падали где-то у Малого…» К счастью, снаряды летели в сторону нашего дома. Это был дом старшего церковного причта Рождественской церкви, кстати сказать, совершенно необычной для петербургского пейзажа и одной из старейших. Эту гостью, явно московского обличья, привел сюда в середине позапрошлого века неизвестный архитектор, пристроивший к двухъярусному пятикупольному собору еще одну церковку под одним изрядным куполом, тайну этой своей прихоти он унес с собой в бездну времени вместе со своим именем.
Во время счастливого обстрела снарядом большого калибра (малого до нас не долетали) был сбит один из главных куполов собора, под сенью которого мы бедовали блокаду.
Этот, один из ста сорока шести тысяч снарядов, выпущенных по Ленинграду, с божьей, как говорится, помощью долетел до Благовещенского собора, купол снес и сам того не заметил, а жахнул уже в садике; взрыв этот мама хорошо помнила и рассказывала о нем не однажды. Все дело в том, что недостаток питания при кормлении новорожденного Борьки мама пыталась восполнить пунктуальным соблюдением режима кормления, строго по часам, минута в минуту, поэтому, несмотря на объявление тревоги в связи с артобстрелом, несмотря на вой дисциплинированнейшего жителя блокадного Ленинграда, моего четырехлетнего брата Сергея, мама грудь у младшего брата Бориса не отняла.
Два высоких окна нашей комнаты, наполовину уже заколоченные фанерой, выходили в сад, простиравшийся до Седьмой линии, в старые годы здесь было кладбище, примыкавшее к церкви. Младший брат отца Аркадий про кладбище не знал, но садик почему-то звал тошниловкой. Вот тут-то и ахнуло, в садике. В садике рвануло, да так, что дом наш поехал, не крыша, а весь целиком, и с крышей, и со стенами.
В комнате висели часы в деревянном футляре с маятником, «Павел Буре», часы точные, и мама от них не отрывала глаз, опасаясь перекормить ребенка. Но маятник вдруг припал к левой стенке футляра, и часы медленно поползли по стене, как ползет стрелка кренометра где-нибудь на ходовом мостике корабля во время качки. Дом накренился и пошел, готовый вот-вот рухнуть. Надо думать, полз он медленно, потому что мама успела понять, что происходит, и подтащить к себе уже самостоятельно одевшегося Сергея, орущего о желании идти в бомбоубежище. Мы же с бабушкой, по маминому свидетельству, довольно безучастно отнеслись к этому удару, сидя на кушетке. Угасающий дух, как известно, иногда очень похож внешне на дух исключительно твердый.