Текст книги "НФ: Альманах научной фантастики. Выпуск 27"
Автор книги: Михаил Веллер
Соавторы: Генри Каттнер,Курт Воннегут-мл,Владимир Михайлов,Владимир Гаков,Борис Руденко,Геннадий Гор,Игорь Пидоренко,Роман Леонидов,Джон Риз
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)
РОМАН ЛЕОНИДОВ
Шесть бумажных крестов
Набежавшая волна
Моет уходящую…
X. Рансэцу. XVII в. [1]
По утрам мне становится хуже. Ворочаясь на больничной койке, я тяжело дышу, чувствую себя разбитым и постаревшим на сотни лет
«Ты похож на философствующего шимпанзе», – как-то сказал мне Франц-Иозеф, тот самый, который вырезал из серебряной оберточной бумаги кресты и нашивал на полосатый больничный халат.
Шутка показалась мне оскорбительной, и я попытался откусить ему ухо, за что целый день провалялся в смирительной рубахе Впрочем, после этого, изредка заглядывая в посеревшее зеркало, я находил сравнение довольно поэтичным – в иллюзорном, отраженном мире я встречался со странным субъектом, всклокоченным, сумрачным.
А по вечерам меня охватывает тоска. Мне кажется нелепым думать о том, что мои сверстники все еще полны жизненных сил, что они могут нянчить внуков, читать газеты и греться под лучами вечных как мир иллюзий.
Я думаю о своих сверстниках иногда с иронией, иногда с презрением, но зависть моя всегда тут как тут – назойливая муха… Я даже думаю, что жизнь в общем-то здорово изменилась. Это видно по моему доктору, по его прическе, по галстукам и воротничкам, от которых давно отвыкла моя шея
Утренний обход доктора – это весть из большого мира, оставшегося за высокими стенами клиники. Пока он оттягивает мои веки, постукивает молоточком по коленке и дает указания старшей сестре относительно дозы лекарств, я рассматриваю его халат из белого, сверкающего материала, его авторучки, торчащие в кармашке, и смакую тонкий запах сигарет, который исходит от его пальцев Должно быть, наш доктор очень невнимательный человек. Оттягивая веки, он не замечает моего испытующего взгляда или просто делает вид, что не замечает, выполняя свой профессиональный долг за те деньги, что ему платит моя тетка, те деньги, на которые он покупает новые галстуки, американские авторучки и дорогие сигареты.
Последнее время его взгляд становится мягче, когда он подходит к моей койке.
«Бедняга, – думал я, – что он будет делать, если я стану совсем порядочным джентльменом. Не буду выдергивать пружины из кроватей и глотать шнурки от ботинок?» Я искренне жалел доктора Хенрика, потому что привык к нему, и мне было неловко огорчать его примерным поведением…
А в общем по вечерам я чувствую себя неважно прежде всего от духоты и вони в палате. Но дай бог, этот вечер последний в клинике доктора Хенрика. Последний… А ведь еще утром я и понятия не имел, что он в самом деле окажется последним. Но после того как мне разрешили увидеться с теткой, все разом изменилось и невероятное с визгливой трескотней вошло в мою жизнь.
Санитар провел меня в комнату, где происходили свидания с родственниками. Вид моей тетки был убийственно торжественным.
– Мой мальчик! – воскликнула она патетически. – Доктор Хенрик сказал, что ты совершенно здоров. Ты понимаешь, что это значит? Столько лет, столько лет!..
Я предусмотрительно отошел подальше от тетки, потому что ненавижу, когда женщины впадают в состояние экзальтации. Сгорбившийся, постаревший, несвежий, я думал, сколько она сэкономила средств за время моего вынужденного отсутствия, моей командировки на Олимп, к богам, запертым в душные камеры, спеленутым в желтые рубахи и спящим в нездоровом лекарственном сне. Я разглядывал тетю внимательно, неторопливо, пока ее рот судорожно выплевывал междометия, рассматривал поредевшие волосы, стеклянный блеск помутневших глаз, морщинистую черепашью шею, и к тому времени, когда она полезла в необъятную сумку, она успела мне так надоесть, что я с удовольствием заткнул бы ей рот.
Но я держался стойко и облегченно вздохнул лишь тогда, когда свидание было окончено и я оказался в своей палате возле зарешеченного окна, за которым старый клен ронял листья – индульгенции ушедшему лету.
И все же этот вечер последний, последний… А Франц-Иозеф, мой сосед, храпит черт знает как. Храпит, булькает, шепчет и ничего не знает.
– Франц, подлый кофейник, заткнись! – крикнул я.
– А, что? – Франц-Иозеф таращит глаза и на ходу проверяет сохранность орденов. – Я не храпел, клянусь, – подмигивает он заговорщически. – А что, говорят, в седьмой палате к обеду давали пиво?
– Пиво? Ах-ха-ха… – меня затрясло, – это не пиво, а патентованное слабительное. Помню, в Лейпциге, в погребке Ауэрбаха [2], вот было пиво. Фауст знал, где бражничать со своими студентами. Тогда мне еще не приходилось кормить окопных вшей и спасаться от чесотки. Я не был везучим. Не то что иные… всю войну провели в офицерских клубах.
Франц не уловил хода моих мыслей и вновь захрапел. Будить его я не стал. Все равно в его разжиженном мозгу мысль о несправедливости не нашла бы ни одной сочувствующей извилины. Я только поднял тяжелый башмак и несколько раз постучал по полу. Храп стал менее оглушающим. За долгие годы я привык к храпу Франца-Иозефа. Он даже стал мне дорог, как учителю музыки жалкое пиликанье учеников. Но в этот последний вечер я имел право на тишину. Я даже мог бы не спать всю ночь и куролесить в компании генерала Гломберга, который ночами все еще решал стратегические планы «уничтожения мавританских войск, скопившихся у границ Священной Римской Империи германской нации».
Последняя ночь в клинике пустая формальность, хотя, если говорить откровенно, формальности не всегда оказывались такими пустыми – в нынешний век они эффективно заменили поизносившийся рок. Так что придется вылежать эту ночь, как солдат в окопе в последний день войны.
Здесь, на этой койке, прошло немало бессонных ночей, во время которых лихорадочно колебались качели разума и безумия. И моим любимым развлечением было представлять различные рожи и сценки в переплетении трещин, изъевших штукатурку.
Сегодня в сумбурном переплетении пиний на потолке я увидел знакомый профиль: орлиный нос мыслителя, аскетически впалые щеки, болезненную складку губ.
– А, это вы, Хейдель, мой учитель, мой наставник и прочее, и прочее?… – спросил я воображаемое лицо.
Пепельные губы сжались среди мрака, да, мне точно показалось, сжались в недовольную гримасу.
– Ну разумеется, – кивнул я понимающе, – вы всегда чем-то шокированы, метр. Догадываюсь. Мы проиграли – вы и я. А кто знал, чем это кончится? Историограф?… Это звучит достаточно гуманно. И все же, если задуматься. Разве можно было быть уверенным в том, что самая чистая профессия не станет орудием в руках мясника? Впрочем, вы всегда избегали давать ответы на такие вопросы. Вы, Хейдель, были убеждены, что настоящий ученый нейтрален в высшем смысле и свобода – его единственное и универсальное мерило истины. Да, ваше счастье, что в то время, когда завсегдатаи пивных решили, что им под силу расколоть земной шар пивными кружками, вы покоились в уединенном уголке Зальцбургского кладбища. Над вашей утомленной головой мирно шептались каштаны, а над головами живых!.. Если я и прощаю вам ваш оптимизм, то только из любви к вам. Ведь с самого начала войны, когда в тридцать восьмом рейхсканцлер в берлинском Спортпласе открыл всему миру наши карты, с этого самого момента я служил армейским санитаром, а моя карьера, латинские хроники, – все это осталось в далеком, теперь уже никому не нужном прошлом.
Я получил все сполна: засохшие, пропитанные кровью бинты, целые реки йода, удушливый запах наркоза, бессонные ночи и так до бесконечности. Я выл. Что ни говори, а я был избалован жизнью. Первый год войны, первое отчаяние, первый шаг к смирению. Машина войны работала вразнос.
И тут произошло непредвиденное…
Меня неожиданно отозвали в штаб сухопутных войск и передали в распоряжение берлинского отдела по науке. Именно тогда началось мое вынужденное сотрудничество с доктором Ф. Знал ли я тогда, Хейдель, что после такой расстановки фигур все ваши реминисценции вылетят в трубу.
Я знаю, что имя Ф. вам ни о чем не говорит. Вы заведовали кафедрой средневековой историографии в Зальцбурге, а доктор Ф. в это же время занимался гипнозом, парапсихологией и феноменами где-то в Швейцарии. В Германию он приехал в тот момент, когда многие предусмотрительно эмигрировали за океан. Он нашел сочувствие, материальную поддержку. Ему отвели место под парусами третьей империи, и, надо полагать, на него возлагали известные надежды. Все связанное с темными сторонами человеческой психики имело в те годы самый широкий сбыт. Однако и я тогда еще не знал, кто такой доктор Ф. и какие зеркала он льет.
Я был порядком замучен процедурой с документами, а они в иных ситуациях значат больше, чем сам человек.
Заглядывая в витрины универсальных магазинов, я бродил по Берлину. Тощие ноги манекенов торчали среди банок консервированного пива. В парке на карусели развлекались солдаты. Они трепали паклевые гривы деревянных пегасов и швыряли окурки. Хозяин карусели в тирольской шляпе с фазаньими перьями заискивающе гоготал. Полки в книжных магазинах были удивительно красочные. То была веселенькая драпировка из сотен военных изданий. Я бродил и ждал и был почти убежден, что произошла ошибка, что внезапный вызов будет иметь для меня катастрофические последствия. Мог ли я предполагать, что отделу по науке потребуются услуги какого-то малоизвестного историографа Огюста Штанге?
Но час пробил.
Полковник Блазер в спецотделе вручил мне документы:
– Поздравляю вас, Штанге, с этого момента вы сотрудник доктора Ф. Это большая удача, успех… – Блазер благодушен, взвинчен. Он зажигает сигарету, протирает рюмки, смотрит в них. Вине булькает кровянистой струйкой. – А что вы думаете? Документы только формальность. Здесь играют роль невидимые пружины ситуации. Мнение н-да… Психология…
Проповедь полковника просветлила меня. Но только позже я усвоил, что если великой империи требуется специалист, например, по средневековой историографии, то она покупает его на корню, со всеми идеалами и инстинктами. Вам, Хейдель, уже никогда не понять этого. Вам никогда не понять механизма, который превращает ученого в преступника.
* * *
Через два дня, или, выражаясь в стиле военного времени, через сорок восемь часов, меня перевезли в лабораторию военного ведомства. Райский уголок, скажу вам, Хейдель. Старое, но добротное имение некоего банкира неарийского происхождения, который предусмотрительно покинул Европу еще до того, как ее похитил бык войны.
Здание было переоборудовано с размахом. Вершина научной респектабельности, о которой вы, дорогой Хейдель, так мечтали. Единственное, что портило пейзаж, это окантовка из колючей проволоки на каменной ограде и застывший нелепым манекеном часовой. Молчаливое напоминание о войне.
Меня поручили заботам фрау Тепфер. Показывая мою комнату, она на ходу повторяла правила ежедневного распорядка. Инструктировала, как пользоваться сигналом тревоги, светозащитными шторами, вручила индивидуальный ключ от бомбоубежища. Она также объяснила, что телефон не связан с городской сетью и просила не засорять комнату бумагами как это делал герр Нойман.
Поправив висящий над письменным столом офорт, изображавший манерно изогнутых игроков в бильярд, фрау Тепфер грозно предупредила, что лист подлинный и что доктор Ф. большой знаток графики.
Я выразил покорность внутреннему уставу и поблагодарил за свежий букетик цветов, стоявший на залитом солнцем подоконнике…
Наша беседа носила чисто идиллический характер. Драматическое действие разыгралось позже. Действующие лица – я и доктор Ф. Но прежде Хайнц Мезе через пять минут после знакомства занял у меня пятьдесят марок. Визитер был пьян.
– Кол-ле-га, – ловил он непокорное слово, зыбкую волну согласных, – тридцать лет я был физиологом, фанатиком. Тридцать лет зуммер был моим колокольным перезвоном, а фистула кадильницей. Собачки, кролики, мышки и опять мышки, кролики, собачки. Кто над кем экспериментировал? Сучки с нежностью обнюхивали мой халат. Кроликам казалось, что мои пальцы аппетитная морковка, а мышки пачкали ф-ру Дибель, чистокровную блондинку. Вот роскошное меню для мучеников! Вы везучий, Штанге, как Хайнц Мезе. Война дала нам настоящую работу и надолго. Вы любите детей? – спросил он неожиданно, почти трезво.
Откровенность была излишней. Я ответил, что люблю детей, этих розовых ангелочков, амурчиков, херувимчиков. Но я не любил детей таких, как тот маленький Огюст Штанге, вороватый и лживый. Он был подлецом. Бракованные головы античных муз заменяли ему игрушки. Художественная мастерская братьев Каро недалеко от школы поставляла их. в изобилии. Достаточно было пролезть в дыру забора в том месте, где валялись дородные торсы купальщиц и алебастровые цветы для помпезных фронтонов. Головами было очень удобно колоть орехи. Классические носы быстро ломались. Улыбки крошились каблуком. Глаза выковыривались перочинным ножиком. Огюст Штанге был палачом и умело скрывал это. На стандартный вопрос: «Кем ты будешь, Огюст?», Огюст отвечал: «Магистром».
Хайнц Мезе казался довольным моим ответом:
– Это вам поможет, Огюст. Любовь к детям возвышает. У меня их пятеро… – Хайнц с тоской пошуршал марками, – а вообще, когда вам намозолят трезвые мысли, звоните шесть-два-шесть.
Хайнц был безусловно философом. Но у него не было системы. Возможно поэтому в сцене «обед» его стул пустовал.
За столом жевали второстепенные персонажи и статисты. Историограф Огюст Штанге не произвел на публику никакого впечатления. У него был взгляд трущегося о решетку зверя и мундир, скверно пахнущий войной.
Но во время первой встречи с доктором Ф. военная форма была воплощением духа германской интеллигенции, о которой пели рейнские сирены. Возможно, Ф. питал известную слабость к военным мундирам, но так или иначе он принял меня под соусом неожиданной радости.
Я начал с вопроса. Суть его сводилась к следующему: «Что ждут от историографа Огюста Штанге?»
– Творчества, только творчества, – ответил Ф., листая книжонку.
Это был его козырь. Я узнал одну из первых моих работ. Книга по истории средних веков для детей: «Замки, рыцари и привидения», Лейпциг 1928 год. Помните, Хейдель? Вы тогда долго убеждали меня написать увлекательную книгу о средневековье. Это была сомнительная компиляция, но работа над ней вернула мне забытое ощущение безграничности времени, которое простиралось в неведомые дали прошлого, где возникали и рушились империи, зарождались мифы и предания, смешивались языки и диалекты, нравы и обычаи, боролись идеи, плоть смеялась над духом и дух изгонял плоть.
То было время, когда моя личность как бы вырвалась из тесного, душноватого мирка физиологического эгоизма, соединилась с прошлым и в нем нашла смысл настоящему. В краткий миг я переживал тысячелетия и в дворцах Вавилона, в каменоломнях Египта, на римском Форуме, в толпах крестоносцев, всюду находил и узнавал себя. Отныне Огюст Штанге переставал быть человеком, пришедшим неизвестно откуда, – судьба мира была его судьбой. Неповторимое время… В коротких забавных историях было много от моего личного энтузиазма, но свою задачу я так и не выполнил до конца. Я был плохим литератором – книга не имела успеха, и о ней справедливо забыли.
– Представьте, Штанге. В Цюрихе ваша работа имела резонанс, – Ф. продолжал перелистывать книгу, – удивлены?
Что я должен был ответить? На какой ответ я имел право и имел ли я вообще право удивляться, негодовать, презирать в ближайшем будущем, которое целиком зависело от того, каким образом будут поняты и оценены мои старые грешки. Огюст Штанге в роли непризнанного гения. Как трогательно. У Огюста Штанге нет выбора: по одну сторону лежит геометрическое однообразие солдатского кладбища, по другую – стерильная чистота лабораторий.
– Удивлен, – согласился я.
– Это полезно, – подтвердил Ф. – Когда перестаешь удивляться, значит, сдаешь. Я знал, что вы не придаете особого значения «Замкам». Никто из ваших коллег не упомянул эту работу. Ни одной ссылки, даже язвительной Вам известна причина?… Впрочем, сейчас это не играет роли. Я не собираюсь читать проповедь о довоенном консерватизме. Я только хочу подчеркнуть, что именно ваша работа сыграла решающую роль в выборе кандидатуры историка для нашей лаборатории. Основное направление наших исследований – социальная психология.
Важность исследований в этой области сейчас не требует доказательств. Перед нами стоит задача создать тип личности, достойной той роли, которую она возьмет на себя в истории Европы и человечества. Главная проблема – освобождение германского духа от чуждых ему элементов; разрушение плотин, преграждающих поток чистой воли к власти. Прежние потуги неарийской социопсихологии с ее болезненной верой в разум оказались бесплодными. Только в глубинах души мы можем обнаружить силы, способные установить истинный порядок жизни, найти материал, пригодный для строительства третьего райха.
Сейчас я хочу подчеркнуть, что в данный момент нас особенно интересует стадия формирования исторического сознания, точнее исторического расового сознания. Ваша работа, Штанге, очень помогла нам в этом. Вы довольно удачно избежали штампов классической филологии. Истории о рыцарях и замках воспринимаются с необычайной живостью. Происходит в известной форме погружение в прошлое, причем не бездумное, а сознательное… Миф, мистика и философия искусно сплетаются в глубочайшую мысль: война – вот истинная тайна всей немецкой истории. Вы понимаете?… Но есть одно «но». – Ф. захлопнул книгу. – Историй для наших исследований мало, нам бы хотелось расширить географию. Надеюсь, это выполнимо?
В ответ я попытался расчувствоваться и выразил готовность продолжить свою научную работу. Ф. не уловил фальши.
– У нас превосходные условия для творческой работы. Тишина. Цветник. Взгляните, из окна очень хорошо видны цветы. Великолепный набор семян и луковиц. Мне прислали их из Италии.
Цветы были голубыми, нежно-розовыми, лиловыми, дружно отливали тяжелым пурпуром и горячей желтизной. Но я брезгливо отвернулся. Это был грим – толстый слой жирных красок, пудры и клея, которыми война пыталась скрыть свое ржавое тело.
– У вас нездоровый вид, Штанге. – Ф. предупредительно предложил рюмку коньяку. – Советую обратиться к невропатологу Блоссу.
– Пустяки, я немного устал.
– В таком случае небольшое развлечение вам не повредит. Давайте осмотрим отдел экспериментальной историографии.
Мы заскользили по окаменевшему паркету, мимо тихих лабораторий, где подобно гомункулюсу создавался интеллект сверхчеловека.
Сопровождавший нас комендант долго возился со спецключами Мы оказались в светлой, прямоугольной комнате, обставленной удобно и практично: широкий стол, вращающееся кресло, подвижные стеллажи для книг, большой сейф системы «Феникс», в котором мне вменялось в обязанность хранить рукописи и первоисточники. История в гарантированном от пожара и взломов стальном шкафу. Покрутившись в кресле, я стал изощряться в комплиментах, и Ф., приняв их как должное, ушел, сказав на прощание:
– Привыкайте…
В кабинете остались я и комендант. Он равнодушно перебирал ключи, пока я не сказал ему: «Закройте». Он вновь стал возиться с ключами. Я вернулся к себе и впервые за все время попытался воспользоваться услугами логики, но у меня ничего не получилось. Вся лаборатория с ее идиллической тишиной, цветами, равнодушно жующими сотрудниками была как бы олицетворением бессмыслицы. Я вижу, Хейдель, вы морщитесь. Это даже не гнев, а брезгливость. Вам непонятны мои попытки восстановить равновесие между видимостью и смыслом. Но я оставался еще живым человеком, и меня не устраивала видимость смысла, которая с трудом прогляды вала в объяснениях доктора Ф.
Провалявшись до вечера, я позвонил Мезе, шесть-два-шесть
Он наверняка искал компаньона, и мой звонок был воспринят с радостным покашливанием.
В комнате Хайнца стоял казарменный порядок, поддерживаемый заботами фрау Тепфер.
– У вас вид утопленника, – трескуче посмеивался Мезе, – неужели доктор Ф. не настроил вас творчески.
Я пожал плечами:
– Просто я, как специалист, поставлен в глупейшее положение Работать неизвестно над чем и для чего…
Мезе по-рыбьи пристально смотрел на меня серыми глазами.
– А к чему знать? – спросил он неожиданно. – Какая вам к черту разница? Работайте, копошитесь, суетитесь… Одним словом, создавайте видимость творческого рвения. Я думаю, на передовой не легче.
Слова Мезе застали меня врасплох. Во-первых, они противоречили его прежним радужным рассуждениям об «интенсивной работе, которую нам дала война». Во-вторых, мне казалось, что в скверном положении нахожусь один я, но вот Мезе…
– Я физиолог, – повторил он несколько раз, как бы взвешивая слово. – Я физиолог, а не поденщик. Я отлично разбираюсь в том, что такое чистый эксперимент, а что такое шарлатанство. Моя карьера началась еще в то время, когда не было разделения на арийскую и неарийскую науку. Однако меня купили, купили и потребовали, чтобы я, Хайнц Мезе, занялся селекцией.
– И вы пошли на это?
– ?
Мезе уставился на меня чужими глазами, потом спросил:
– Вы знаете, чем занимается наша лаборатория?
– Знаю. Проблемы социальной психологии.
Мезе трескуче рассмеялся, теребя жидкие волосы.
– Ну разумеется, психология… творческие инстинкты расы… ха-ха… бессознательная воля, сильный экземпляр, циркулярные реакции… Слова, мыльные пузыри, шлепанье губ… – Смех оборвался. – Тогда знайте – мы получаем экспериментальный материал из концлагеря. Через мои руки они прошли тысячами: изможденные скелеты, а не люди. Я исследую их, отбираю экземпляры с наиболее расшатанной психикой и передаю доктору Ф. Что происходит с ними потом, одному богу известно. Если мне не изменяет память, за последний месяц я отобрал около двадцати заключенных. Суммируйте за год. Поток материала постоянный, и меня еще никто не ограничивал. Но ведь это не кролики?… Знаете, Штанге, иногда я вижу, как они барахтаются в этой паутине, и думаю, а что, если бы меня… понимаете?
Мезе сказал много и ничего. Я начал вытягивать из него подробности, но он мрачнел, ограничивался намеками и в завершение предложил мне выпить.
Искусство существования заключается в умении заметать следы личной жизни. Мне это удавалось, хотя и с меньшим успехом, чем вам, Хейдель. Не подумайте, что я завидую, метр. Просто вам досталась более практичная маска гуманиста. А для меня начиналось самое страшное, Хейдель. Качели разума и безумия пришли в движение. Равнодушие? Нет, Огюст Штанге не мог оставаться в шеренге с гордо выпяченной грудью. Огюст Штанге не завоеватель. У Огюста Штанге завелся червячок. Огюст Штанге падалица с роскошного древа науки. Он подписал договор с дьяволом, но надеялся под финал надуть его.
* * *
Я никогда не забуду те времена, Хейдель.
Каждое утро я спускался в свой кабинет, открывал белый сейф системы «Феникс», раскладывал на столе нетронутые стопки писчей бумаги, фолианты в побуревших свиных переплетах, зажигал сигару и, развалившись в кресле, пускал к лепному потолку вибрирующие кольца дыма. От меня требовали видимости «творческого горения», отлично, я ее и создавал. На потолке каменели танцующие вакханки. Я принимал участие в их неподвижном безумии, ровным счетом ничего не делая. Когда в моей голове начинали копошиться какие-нибудь мысли, я открывал книгу, рассматривал гравюры, экслибрисы, пометки на засаленных полях. Тут были уникальные издания, которые могли бы привести в трепет любого библиографа: Плиний [3], Тацит [4], Сенека [5]. Как специалист, я в полной мере мог оценить возможности доктора Ф., широкий размах всех его начинаний Он подсунул мне редкости не без расчета не то, что я сполна отплачу ему за возможность работать с такими источниками. Он как бы говорил: «Я сделал невозможное, остальное за вами». У доктора Ф. были не только связи, ему фатально везло Список светониевых «Цезарей» [6] XIII века с несколько наивными миниатюрами ему удалось достать в берлинской антикварной лавке Я это сразу заметил по красноватому штампу с инициалами торговца и адресом:
«X.В. Кайзерштрассе, 80/5».
Вы, Хейдель, наверняка заглядывали в такого рода лавчонки, но сознайтесь, попало вам в руки что-нибудь похожее на такой список? Сейчас это, правда, вас не интересует. Вы изучаете книгу вечности и давно примирились с догматиками, эмпириками. А я, черт возьми, очень заинтересовался лавчонкой букиниста. Это было единственное, чего достиг доктор Ф. своими фолиантами. Я воспользовался первой же возможностью порыться на ее полках. Это произошло после того, как Мезе предложил мне провести воскресный день в кругу его семьи.
До этого случая я не выезжал в город. Берлин в общем-то мало знаком мне, не то что Зальцбург. Мезе соблазнил меня заливным и печеным сыром. Я вспомнил об антикваре и согласился. Всю неделю до воскресенья я обкуривал своих вакханок и даже испачкал четверть листа – нарисовал дюжину обезьянок.
В воскресенье фрау Тепфер принесла мне крахмальную сорочку, Вскоре явился Мезе, весь затянутый и надушенный. Пока я одевался, он развлекал меня каким-то маршем и новостями:
– Трам-тара-рам… На восточном фронте успешно развиваются наступательные операции. Взята Винница и шестнадцать населенных пунктов. Па-пам… Потоплено семь английских транспортов. Бам-бам… В парижской опере идет «Волшебная флейта»…
Потом мы спустились, сели в его приземистый автомобиль, въехали в тень сторожевой будки и после проверки пропусков приветственно помахали охраннику.
Я опустил стекло и, жмурясь от удовольствия, глотнул упругую струю воздуха. Мезе философствовал:
– Эта война решительно обнажила в нас лучшие свойства. Хайнц Мезе – нежный супруг и любящий отец. Ха-ха! Каждую неделю я разыгрываю одну и ту же кукольную комедию. Дети смотрят на мой мундир с восхищением. «Наш папочка солдат». Анна-роза как-то спросила меня: «А ты много убил человекрв?» Я решил отшлепать ее, а потом подумал: «Стоит ли разрушать семейный мир?» Дети растут, у них появляются свои взгляды на жизнь. Карл и Гец могут кое в чем поучить даже меня. Они изобретают универсальное средство от чесотки, которое должно спасти Европу. Детские игры изменили масштаб…
Потом мы въехали в город. Сонные улицы. Когда-то я бродил по ним в ожидании своей участи. Теперь ехал как свой человек, и витрины меня уже не развлекали. Мезе долго кружил в поисках лавчонки. Наконец мы нашли ее.
Маленький человек в коричневых гольфах и сверкающих сапогах, напыжившись, поднимал металлическую штору. Засиженные птицами кариатиды, изображавшие египетских танцовщиц в тростниковых юбочках, уныло смотрели на торговца. Штора все же подалась. Позеленевшее от времени витринное стекло заманчиво осветило выцветшие гравюры, оправленные серебром хрустальные флакончики. Под перекрестием турецких ятаганов вздымал сломанный хобот сандаловый слон. При виде этой роскошной безвкусицы у меня упало настроение. Когда мы вошли в лавку, я спросил:
– Если не ошибаюсь, герр X.В.?
– Совершенно верно. Хельмут Вольке, специалист по нумизматике, энтографии, библиографии и реставратор. Чем могу быть полезным? – спросил антиквар, поворачивая утиный нос то к Мезе, то ко мне, точно пытался по запаху определить наши финансовые возможности.
В двух словах я объяснил ему, что мне требуется. Лицо антиквара обмякло, стало приторно любезным. Он торжественно повернул свой нос к шкафам, стал с нарочитой медлительностью выдвигать какие-то ящики, они при этом жалобно скрипели, пугая зазевавшихся тараканов. Действия торговца были особенно эффектны в завершающей стадии представления. Он сдувал пыль с фолиантов и, раскладывая их на прилавке, давал самые фантастические комментарии к каждому изданию. Его речь могла бы послужить своего рода эталоном ораторской речи. На Мезе она произвела такое впечатление, что он оторвался от созерцания пышногрудой баронессы и, пощупав увесистые тома, начал листать дешевое издание цицероновских речей.
– Какая роскошная мысль, – воскликнул Мезе. – «По своему смыслу настоящая война такова, что вы должны проникнуться сильнейшим желанием довести ее до конца. Ее предмет – завещанная вам предками слава»…
– Цицерон [7], узнаю, – в тон подхватывал герр Вольке, – редчайшее издание тысяча восемьсот…
– Вы меня не поняли, герр Вольке, – довольно резко остановил я излияния букиниста. – Еще сегодня утром я держал в руках действительно приличный список Светония, и мне казалось, что антиквариат на Кайзерштрассе…
Эффект был совершенно неожиданным. Герр Вольке вытянулся. С лица его облетела розовая пыльца самодовольства, а усики беспомощно затрепетали, как крылья ночной бабочки. Он живо рассовал книги по ящикам и, проскрипев сапогами, провел нас в отдельную комнатку позади прилавка. Здесь стоял большой застекленный шкаф, где я сразу приметил несколько любопытных изданий: «История Флоренции» Макиавелли [8] и «Десять книг прусской истории» Ранке [9].
Герр Вольке принадлежал к редкому типу дельца. Он был возвышенным шарлатаном.
– Я вовсе не хотел ввести вас в заблуждение, – оправдывался он. – Но в настоящий момент так мало истинных знатоков, которые по одному виду способны оценить издание с точностью до трех марок. К тому же некоторые мои недоброжелатели распускают ложные слухи о том, что я, герр Вольке, член национал-социалистической партии с тридцать четвертого года, торгую запрещенной литературой, преданной символическому сожжению перед рейхстагом. Если бы не заступничество доктора Ф., то от моей лавки остались бы лишь египетские танцовщицы…
– Вы знаете доктора Ф.? – спросил я Вольке.
– И даже очень давно, – охотно подтвердил антиквар, – в двадцатые годы доктор Ф. несколько раз гастролировал у нас в Берлине с уникальными психологическими экспериментами: чтение мыслей, массовый гипноз, видение сквозь непрозрачные экраны нечувствительность к болевым ощущениям, отгадывание прошло го. Великий артист! Редкий талант! Газеты называли его не иначе как «швейцарский Парацельс» [10]. У меня сохранились афиши, программки, взгляните на них.
Герр Вольке с крысиным проворством забрался в нижние отделения шкафа, извлек оттуда пухлую папку, перевязанную шпагатом, и, развязав узелок, стал разворачивать шуршащие афиши. Это было представление в стиле средневековых «Волшебных картин». Выцветшие буквы все еще продолжали восторженно вопить:
«ЕДИНСТВЕННОЕ… НЕПОВТОРИМОЕ… СЕНСАЦИОННОЕ…»
Доктор Ф. повсюду фигурировал в индийской чалме и элегантном фраке. Черные глаза смотрели пронзительно на блондинку астенического типа, застывшую в эффектной позе. Подняв край афиши, Мезе сказал:
– Сомнамбула недурна… Вы не находите. Штанге?
Вольке продолжал комментировать:
– Я познакомился с доктором Ф. во время его гастрольной поездки. Преподнес ему редкое издание «Сивиллиных книг» [11]. С того времени он постоянно пополнял мою коллекцию своими афишами, а вот сейчас, когда его талант по-настоящему оценен, я… одну минуту…