444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Веллер » Слово и судьба (сборник) » Текст книги (страница 18)
Слово и судьба (сборник)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:45

Текст книги "Слово и судьба (сборник)"


Автор книги: Михаил Веллер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

Потому что литература. Как и вообще искусство. Как и вся культура. Это один из аспектов существования цивилизации в широком смысле этого слова.

Вот в этой литературе сегодня мы и наблюдаем дегероизацию. Я имею в виду сейчас западноевропейскую и американскую литературу. Если еще полтораста лет назад людьми торговали как животными, если у них была кожа черного цвета, как у американских негров. Или они могли быть людьми своего собственного народа, что еще лучше, как это было в России до 1861 года. То сегодня мы живем в эпоху политкорректности. И эта политкорректность перенесла нас в эпоху, я бы сказал, неорасизма: когда человек с черным цветом кожи может разгуливать где угодно по любому месту Америки – но человеку с белым цветом кожи не рекомендуется соваться даже днем, не говоря уж ночью, в некоторые районы Америки, где живут люди исключительно с черным цветом кожи. То есть белые перестали бить черных, зато теперь черные при возможности начали бить белых там, где черных много, а белых мало. И это считается нормальным. Это к тому, что это – одна из черт сегодняшней политкорректности. И вот эта политкорректностьвыталкивает героя из современной жизни. Она просто исключает возможность его существования!

Наверное, сегодня где герои остались полноправно – это исключительно в голливудских боевиках. Там герой всегда находится в конфликте с законом, всегда нарушает свои официальные полномочия, всегда вступает в борьбу со злом – и адекватнымисредствами побеждает это зло. Если он сделает такое в реальной жизни, ему скажут, что это – самосуд! Правозащитники его осудят, суд ему впаяет штук двадцать пожизненных сроков, и все газеты напишут, что делать так, как он, нехорошо. А кино – это условно.

Значит. Сегодня у нас существует коммерческая литература, где герой есть. Это те же самые боевики, триллеры, детективы, – где герой вступает в конфликт с плохими ребятами, своей рукой творит справедливость, не оглядываясь особенно на закон: нарушает этот закон, делает то, что надо, и является одиноким благородным бойцом за все хорошее, как бывало всегда. В коммерческой литературе такой герой всегда будет. Потому что люди без этого не могут. В конце концов это соответствует нашим представлениям о справедливости. О морали, и о том, что должно делаться.

Но. Нам говорят, что это – несерьезная литература. Она не настоящая. Она неправильная, не глубокая, не элитарная! Эту литературу не преподают в университетах, за эту литературу не дают премий, об этой литературе не пишут критики. То есть. Сегодня у нас героизация литературыпошла исключительно внутри коммерческого русла.

А внутри литературы чистой, элитарной, – мы имеем ту самую деградацию, где. Не модно своей рукой наказывать зло. Не модно устраивать какой-нибудь конфликт из-за того, что это противоречит твоим моральным убеждениям. Не модно хранить девственность до брака, например. И вообще не модно придерживаться того, что сегодня не является ценностями нашего политкорректного дня. А политкорректность предполагает, что все абсолютно равны, что суперменство – это всегда плохо.

И – о-па! Сегодняшняя политкорректность уже почти поставила знак тождества между образом героя – и фашизмом!.. Потому что, скажем, когда появился совсем недавно такой американский фильм как «Патриот», где речь идет о национально-освободительной войне американских колоний против засилья британской короны, и там сцена боя, жестокий бой вообще дело жестокое, где значит фермер, у которого убили ребенка, убивает английских солдат. Есть мнение, что этот фермер – фашист. И врагов он убивает, как фашист. И детей воспитывает как фашистов. Потому что какие-то мальчику 10–12 лет, а он с ружьем, – конечно фашист! И вообще: отец в семье настаивает на авторитарном воспитании – и, таким образом, если в семье есть нормальный отец – то из детей вырастают фашисты. Таким образом, вся наша культура, и литература в частности, создана фашистами.

И гомофобами. Гомофоб – это человек, которому не нравятся гомосексуалисты. Гомосексуалисты должны нравиться так же, как и все остальные, ну потому что как это так! То есть, понимаете, если 300 лет назад в Англии гомосексуалистов сажали на кол, если 100 лет назад в Англии за гомосексуализм можно было сесть в тюрьму, – то сегодня можно сесть в тюрьму в Англии за то, что ты скажешь вслух на улице, что тебе гомосексуалисты не нравятся. Все, понимаете ли, меняется… Скажите, какие могут быть герои в такой обстановке? Мы имеем, я повторяю, дегенерацию цивилизации.

И был такой маленький фантастический рассказ у Курта Воннегута, который перепечатывали в Советском Союзе разные сборники фантастики. О том, как на телевидении происходит конкурс на лучшее там чего-то типа подпрыгивания, или какие-то упражнения. И вот там имеется пара, они парами выступают, юноша и девушка… Понимаете, на Земле уже такая политкорректность, что уже все там какие-то жирные, хилые, горбатые, на лекарствах, на наркотиках. Ну потому что все равны, всем надо помогать, всех младенцев надо оживлять, вот они все такие хилые… И вот одна пара, такая же как все: кривая, в каких-то балахонах, – занимает первое место. Ну, и объясняют: вот как хорошо у нас в эпоху политкорректности! – это не важно, что кривые, но тоже первое место. А тут они что-то сбрасывают с себя балахоны. Потом начинают сбрасывать какие-то щитки, потом какие-то цепи, потом какие-то маски… – и жюри возмущенно орет!

А следом возмущенно орет вся публика. Потому что перед ними оказываются прекрасный, рослый, мускулистый, красивый, здоровый юноша и рослая, стройная, здоровая, очень красивая девушка, – которые своим видом просто унижают всех окружающих. И все кричат: выбросить их вон! Потому что этого нельзя, потому что это не политкорректно. Что они сюда приперлись?! Чтобы унижать всех своим видом? Это нехорошо по отношению к другим – это оскорбление.

Вы знаете, Воннегут недаром был любимым писателем американского студенчества. Когда люди моложе, они как-то свободнее смотрят на многие вещи. Вот этот маленький рассказ Воннегута, на мой взгляд, прекрасно демонстрирует дегероизацию в сегодняшней литературе. Которая есть аспект дегероизации сегодняшней жизни. Когда человека, слывшего в течение тысячелетий и последних веков героем, сегодня у нас могут объявить самоуправцем, прибегающим к самосуду, человеком неполиткорректным, мещанским, противным, нехорошим суперменом, фашистом, гомофобом, асоциальной личностью и т. д. и т. п. Поэтому мы имеем сегодня нашу цивилизацию в качестве стада баранов.

Когда сидящие в самолете 100 человек, среди которых есть молодые здоровые мужчины, безропотно дают делать с собой все что угодно двум-трем пацанам, вооруженным школьными пластиночками для разрезания бумаги. Ну разумеется это уже не люди. Разумеется, это уже полная дегенерация этноса.

И когда давно-давно писали в Древней Греции про город Сибарис, где жили сибариты, которые в течение нескольких десятилетий были так развращены своим комфортом, роскошью и покоем, что абсолютно утеряли всякую боеспособность и были мгновенно покорены. Так вот, это все отчасти про нас.

…Вот это наша литература, которая отражает наше сегодняшнее состояние. И ничтожность нынешних персонажей так называемой нынешней серьезной, или нынешней элитарной, или продвинутой, литературы, – ничтожность этих персонажей отражает идеологическую ничтожность нашей сегодняшней цивилизации. Ничтожность взглядов нынешних политиков. Ничтожность провозглашаемых нынешней западной цивилизацией перспектив.

Потому что. Представьте себе. Что в нашу лишенную героев литературу приходят серьезные решительные ребята – из других книг, других веков. Что они делают с нашими недоделками и недоумками? Что хотят, то и делают. Могут пришибить, могут построить строем, могут превратить в своих рабов. А лучше всего выгнать их вон и навести свой традиционный порядок среди того добра, которым даже и незаслуженно владеют эти, понимаете, недоделки и недоумки.

К сожалению, эта литературная перспектива весьма точно отражает то, что и происходит с нашей цивилизацией сегодня на самом деле. С чем я, разумеется, решительно не могу вас поздравить.

Мое дело

Глава первая До того, как.

1.

Полгода отец был на усовершенствовании в военной академии в Москве. Мать поехала с ним и устроилась там на временную работу. Перед новым назначением в дальний гарнизон они наслаждались столичной жизнью. Меня закинули к бабушке-дедушке на Украину, мамину родину.

О Каменец-Подольске написал Владимир Беляев известный когда-то роман «Старая крепость». Крепость была турецкая. Это все знали и никто не задумывался. Веками здесь правили турки, в екатерининские времена их выбили русские, но осознавалась непрерывная исконность своей земли.

А над береговой кручей город, а в городе парк, а в центре парка на постаменте – «Т-34». Мы победили.

Меня привезли из Забайкалья. Я был хил и прозрачен. Офицерский паек был сытен, но витаминов не включал. Мне было четыре года. Бабушка ужаснулась.

Дед был непрост. Дед был прям, сдержан и ироничен. Он походил на обедневшего шляхтича с раненой гордостью. К нему ходили советоваться. Светлые глаза деда щурились, светлые волосы разлетались под сквозняком из форточки. На Подоле намешано много кровей, и гремучие коктейли непредсказуемы.

Бабушка происходила из приличной дореволюционной семьи с одесским уклоном в негоциацию. Юный студент-социалист пленил ее образованностью и высокими идеями. Она гордилась репутацией мужа и видела в дочери и внуке продолжение его мудрости.

Бабушка откармливала меня курочками в масле и бесконечно причитала, восторгаясь моей гениальностью по любому поводу. Все, что я мог сказать, придумать или сделать, вплоть до попроситься на горшок, было гениально. Меня демонстрировали гостям, разрываясь от счастья:

– О-о, гениальный ребенок!

Их не расстреляли, не повесили, не загнали в газовую камеру. Деда так и не разбомбили в его санитарном поезде, и после ранений он не стал калекой. Бабка с мамой сумели уйти из уже оккупированного города: сплошной линии фронта в конце июня 41-го почти нигде не было; и не сгинули в пересылках эвакуации. И после войны нашли друг друга, и получили комнату в бараке при водолечебнице, и мама поступила в институт, и в обезмужичившей стране вышла замуж за офицера, и родила сына.

– О-о, гениальный ребенок!

Лишь раз при мне, перебирая старые фотографии, мама смотрела на старый снимок их девятого класса, и я помню ее девчоночью гаснущую интонацию: «И все наши мальчики ушли на фронт. И ни один не вернулся!..»

Конечно, умненький четырехлетний мальчик с подвешенным от природы язычком никаких философских выводов экзистенциального характера не строит. Он просто наслаждается ценностью своей личности в глазах окружающих и, таким образом, в глазах собственных сильно поднимается также. Утверждается в значимости любых своих слов и поступков. Самоуважение и самоуверенность ложатся фундаментом, быстро и прочно опускаясь из стремительного детского сознания в пожизненное подсознание.

Гости дружно восторгались. Я цвел и распускался, стараясь оправдать ожидания и похвалы. Я изрекал суждения по любым предметам. Самодовольный развитой мальчик напрягал мозги и язык, отрабатывая предложенную ему приятную социальную роль.

Думать и говорить постепенно делалось наслаждением. Боже мой, какое это счастье и везение: хлебнуть неограниченного аванса в начале пути. Захваливайте детей, поощряйте их, восхищайтесь ими! – свинцовых мерзостей несправедливой жизни они хлебнут и без вас. Ах, как я старался.

– О-о, гениальный ребенок!

2.

Через полгода бабушкиной любви родители не узнали малолетнего гения. Не потому, что раньше я был идиот с тяжелым диагнозом и беспросветным будущим. А потому, что ежедневная курочка с маслицем из рук любящей бабушки переводит рахитика в весовую категорию начинающего борца сумо.

Я перестал быть прозрачен, а наоборот, теперь заслонял изрядную часть пейзажа. Чулочки у меня были протерты на ляжечках изнутри, потому что при ходьбе ляжечки терлись друг о друга. Над животиками у меня были грудки, а над грудками щечки. Бабушка умиленно и наставительно повертела меня напоказ.

Отец присвистнул. Мать покраснела.

– Мама! – изумленно и укоризненно сказала она бабушке.

– О-о, гениальный ребенок! – запела бабушка и закатила глаза.

Никто никогда не узнал, как дорого обошлась мне одесская диета.

Мать была очень красива. И очень самолюбива. Она обожала гулять со мной за ручку. Я был потрясающий ребенок. Тоненький, с огромными эмалевыми глазами и золотыми вьющимися кудрями. Маленький лорд Фаунтлерой. Теперь я стал симпатичный белявый поросенок с глазками и складками, передвигавшийся вперевалку. При ней я выглядел смешно и оскорбительно, ее произведением нельзя было восхищаться.

Отец мечтал о маленьком мужчине. Четырехлетний возраст делал непонятным армейский способ сгонки веса и коррекции фигуры.

При этом я был говорлив, как соловей, и самовлюблен, как Нарцисс. В сущности, я был самодостаточен – при условии материального обеспечения и наличии слушателей.

Вот в такой своей сущности я и был сдан в нормальный гарнизонный детский сад посередь манчжурских степей.

В первую же минуту я был дразнен как «жиртрест» и «саломясокомбинат». Мне еще не было обидно – я еще не въехал. Через пять минут я получил первого пенделя. После завтрака меня впервые побил самый, как сказали бы сейчас, агрессивный член моей средней группы. Бил он не зло и не больно, а как бы для порядка – для сохранения социальной структуры: поддер жать свой имидж драчуна и указать новенькому жир тресту его место парии. Добрые девочки сочувствовали мне, а более активные от природы мальчики развлекались зрелищем.

Но я рос в офицерской семье! Жаловаться было нельзя! А давать сдачи было обязательно!

Насчет сдачи я собрался с духом дня через два. И не дал. Он был ловчее и быстрее. Пончикообразность лишила меня всякой подвижности.

Потом он разбил как-то мне нос, а это такой удар, от которого можно заплакать невольно, тут воспитательница перед обедом заинтересовалась моим видом, я не наябедничал, поскольку это невозможно, и травить меня вскоре перестали, и даже последним номером я быть перестал, нашлись мальчики слабее и забитее меня, – но все-таки место мое было не в «лидирующей группе», а ближе к тому краю, где параша и дверь. И любой мог дать мне пенделя и крикнуть «жиртрест» – и безнаказанно убежать, если слабый, потому что догнать я не мог никого.

И в играх, требующих подвижности, проходил последним номером. А в футбол вообще не годился.

И ни одна с-сука мной не восхищалась! Это – жизнь?!

Ох я думал. Ох я и думал. Я думал обо всем. О справедливости. О мести и милосердии. О том, как устраиваться в этой жизни, если провозглашенные правила не соблюдаются, а неписаные правила против тебя. О том, что почему же я не такой сильный, стройный и храбрый, как некоторые. Любимым и главным людям, маме с папой – пожаловаться невозможно: вот черт его знает почему, невозможно и все. Поговорить о жизни не с кем. От завтрашнего дня ждать ничего хорошего не приходится.

Я думал постоянно. Я думал, когда меня вели утром за руку в детский сад и вечером домой. Думал на прогулках, засунувшись куда-нибудь в щель за сарай. На мертвом часе, глядя в потолок. Воспитательницы были довольны. Они говорили родителям, что я очень спокойный и послушный ребенок и со мной никаких хлопот.

Во мне поселился комплекс неполноценности – он аж не помещался во мне, как корни баобаба. Я спокойно и обреченно знал, что я жиртрест, слабый, трусливый, неуклюжий, непривлекательный, вялый. Я возненавидел свое имя и стеснялся его – была на него дразнилка: «Михаил – коров доил / титька оборвалась / он хотел ее пришить / мамка заругалась».

Попасть в социальные аутсайдеры бывает полезно. Вот с тех пор я уже никогда не переставал думать. О человеческих отношениях, о справедливости, о достижимости счастья и его сути, и вообще об устройстве жизни. Вот так полвека спустя и понял, как благотворность страдания сказывается в напряженном постижении мира: дабы найти смысл в происходящем и отыскать разгадку отсюда и к желанному состоянию.

3.

Я всё помнил. Я жил внутри себя. Я повторял родителям сказанное мельком месяц назад соседями по досу («Дом Офицерского Состава»), и они переглядывались.

Гарнизонная жизнь в степи развлекает мало. Счастье выжить в войне и благоденствовать с семьей – не то что приедается: утрясается и не возбуждает душевных сил.

В маминой семье читали. Дедушка был местным остроумцем и книгочеем. Любимым предметом была литература. Мама читала сама и читала на ночь мне. Ее «круглый» аттестат я увидел потом, а медалей за школу в войну не давали.

Днями я ждал вечера и сходил с ума от любопытства. «Сто тысяч почему», «Какие бывают вещи», «Откуда стол пришел». Такие книжки нравились мне гораздо больше сказок. А стихи я просил прочитать еще раз. Родители не понимали, зачем. А я их запоминал. Я не знаю, зачем. А так. Для интереса. Что-то в этом было.

Потом, днями, я их повторял себе шепотом. Это давало ощущение причастности к чему-то значительному; правильному, весомому, достойному, взрослому. Я их проживал. Я в них проживал то, чего оказался лишен нормальным образом в играх с равными сверстниками. Я в них втекал, вжигался, вкладывался. Сейчас я мог бы сформулировать, что на всю жизнь впечатывал свой внутренний мир в эти матрицы.

Меня никогда не ставили на стул читать гостям. Я замыкался, мычал, убегал, орал: не хотелось. Открывать чужим свое – невозможно: это не развлечение.

Отец сколотил в полковой мастерской стеллаж. Эта некрашеная лестница высилась до потолка. Книги привозились из командировок, продавщице «Культмага» дарились подарки.

Комната метров десять, печку топить два раза в день, казенные кэчевские («Коммунально-эксплутационная часть») железные койки и фанерный шкаф, на общей кухне дровяная плита и трофейные немецкие керосинки офицеров, матерчатый абажур с толкучки и игрушки в ящичке из-под посылки. И это очень уютно и очень благоустроенно: мы со славой победили в великой войне, мы лучшие в мире, и нет никаких забот. Это семья, это любовь, это мир и все в нем есть.

И в этом мире, увлекшись и проникшись, мама учила со мной стихи: настоящие и лучшие стихи для ребенка повзрослей своего возраста. Я запоминал строфу с одного раза и уже никогда не забывал с двух. Все эти «Баллады о голубях» и «Почты военные» я слышу в себе всю жизнь, если потрясти на дне головы. «Книги покрыла столетняя пыль, /червь переплеты их ест. / Лучше послушайте новую быль: / сказку про новый Удрест».

Сама мама читала Ронсара, а в моем слухе чеканом по бронзе вызванивал узор мальчишеский романтизм.

4. Первое публичное выступление

Однако в детском саду нам тоже иногда – и вполне регулярно – воспитательница читала книжки. Это были нормальные детские книжки, вызывавшие у меня нормальное высокомерие и презрительное отношение своей, э-э, низкопробной общедоступностью.

И тут стал близиться некий очередной праздник. И к нему задумали устроить концерт для родителей. Участвуют все! – более или менее.

Для танцев у меня не было грации Для пения – слуха. Для роли зайца или морковки я был слишком умен и одновременно застенчив и зажат. Зато я умел замечательно читать наизусть выданное воспитательницей на «часе чтения» стихотворение про цаплю, которая сует «чапу-лапу прямо в воду». Я презирал его за детскость и примитивность, и оттого все свое умение вкладывал в актерский обыгрыш текста.

На генеральной репетиции воспитательский коллектив был просто в восторге. Ну просто руками всплескивал. Ну я прямо пел эти стихи и был цаплей, камышом и лягушкой одновременно. Я был горд и счастлив. Мне жутко хотелось тоже участвовать в концерте. А тут – я был один из солистов!

Ну что. Настал день гнева, пришел момент истины. Родители сидели рядами на наших стульчиках, как на горшочках, только офицеры на нормальных в заднем ряду, и мой отец тоже.

Кулисы были из простынь. Меня слегка протолкнули меж них, и я вышел, и все это увидел. Их всех было много, очень много, они были чужие, какие-то очень мощные, вся эта многочисленная мощная чужая масса была внимательно нацелена на меня – это парализовало, это было страшно и непереносимо.

Они захлопали, и я стал терять сознание. Воспитательница решила меня поддержать, подсказать, я заплакал, попятился, заорал от страха и был уведен с жалостью и позором. За простыней зал шумел и смеялся. По другую сторону этого савана, исконно отделяющего художника от публики, трясся и всхлипывал я.

Позор был полный. За занавесом взревел баян и зазвенели детские голоса. Дома я продемонстрировал родителям номер во всем блеске своего умения. Я был нервный ребенок. Публика меня шокировала. Я ощущал свою ей чужеродность, но жажду успеха понял как истину, страстно, через не могу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю