355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Шушарин » Фотькина любовь » Текст книги (страница 1)
Фотькина любовь
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:21

Текст книги "Фотькина любовь"


Автор книги: Михаил Шушарин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)

Фотькина любовь

ПОВЕСТИ

ПОСЛЕДСТВИЯ ТЯЖЕЛОГО РАНЕНИЯ

Во второй половине июля, когда самая макушка лета через плетень глядит, сильно мелеет многорукавое устье нашей речки Суерки, и втекает она в Тобол крадучись. Не речка получается – займище какое-то: обсохнут рёлки, островки, затянет мелководья камышом, тростником, ряской да кувшинками, редко плес добрый найдешь. Зато ближе к гирлу, по протокам и омутам, карасю – раздолье. На удочку не идет, успевает облениться за лето, а сети-трехперстки каждое утро полнехоньки. И сушат, и вялят, и солят тут карася, в сбойках сушеного продают.

Выгорают в это время травы на буграх, по берегам. Лишь серебристо-серая полынка дюжит под жарким солнышком да прибрежные ивняки, охлаждаясь ночными росами и туманом, блаженно клонятся к воде. Идешь по тропинке вверх-вниз, вверх-вниз, жаром губы и гортань спекает, а в кустах – тишь, прохлада: ни комаров, ни паутов, только мелкие мушки-жигалки кое-где вьются, да и то там, где скот недавно прошел.

В излучине, под крутым берегом, в километре от деревни, нашел колхозный механик Прокопий Переверзев здоровенный осиновый сутунок, одним концом утонувший в воде. Стукнул по сухому комлю топором – звенит, попробовал сдвинуть с места – и думать нечего: затянуло, засосало тиной намертво. «То, что надо», – подумал Прокопий. И устроил тут свою пристань. Лодку по речке пригнал, скобу из полосового железа на самокованые штыри присадил к бревну так, что ломом не вывернешь. Уходя, цепь от лодки вокруг скобы обовьет и замок повесит. Не воров боялся, потому что не было их в Суерской округе (чужое зерно веять – глаза засорять), но детдомовские ребятишки частенько набеги устраивали. Детдом в деревне давно, еще с войны. Не жалко и лодки, пусть бы покатались вволю, но боязно – опрокинутся, зальются – с хозяина первый спрос. Сюда, к бревну, на дуриком заросший берег, не каждый прибежит. К тому же пока цепь не перепилишь – не уплывешь.

Поблаженствовал на своей пристани Прокопий из трех недель отпуска только полторы. Чего только не переделал. Лавы из старых плах сработал, последние стойки с перекладинами на сажень занес, чтобы прямо с лав в воду можно было прыгать. Под бугром возле кустов всю траву литовкой под самую пятку вычистил, шалаш построил, рахи сушильные для сетей вдоль берега протянул. Первые три дня дома ночевал, а потом сказал Соне:

– Неохота от речки уходить. Там спать буду.

– Поглянулось так? – спросила она.

– Поглянулось… Вольно. Прямо душа поет, честное слово.

– Тогда и мы с Вовкой придем.

– Приходите.

Соня была моложе Прокопия на девять лет, и в деревне, в первые годы их жизни, нет-нет да и появлялся слушок: «Боится Прокопий Соньки-то, как раб служит, а она все брындеет. Старый он для нее!» Прокопий, когда доходило до него это, готов был морды сплетникам бить, а потом решил поговорить с матерью: от совета старого человека голова не заболит. Мать успокоила его:

– Плюнь на ето. Напраслина.

А с тех пор, как Соня принесла двойню, Миньку и Олега, Прокопий в ответ только посмеивался:

– Брось смешить Евлаху-то, она и так смешная!

Не легкой была его дорожка к Сониной любви. В сорок втором году ушел на войну. Служил в десантной бригаде. Где только не был: и Свирь форсировали, и у Балатона в рукопашную с фашистами сходились, и за Прагой последних «тигров» дожигали. И на Восток впоследствии их тоже не пряники есть перебрасывали. Много повидал Прокопий, стоимость жизни определил не по книгам. После войны еще три с половиной года отслужил.

Думал, как вернется домой, так вся благоустроенность сама ему в руки и приплывет. Едва погоны снял, разъездным механиком в МТС поступил. Деньги были и хлеб, а благоустроенность не «приплывала». Бывал, чего греха таить, и в компаниях с женщинами, но получалось все как-то через дугу, по пьянке. Одна охулка, не больше.

И хорош был собою: голубоглаз, беловолос, легок, как стрепет. И ордена с медалями во всю грудь. Возьмет гитару, запоет: «Ты ждешь, Лизавета, от друга привета. И не спишь до рассвета, все грустишь обо мне!» Подпевают бабы, целоваться лезут. Выберет какую, поглядит на нее: «И нашто ты мне сейчас нужна, милая?» И опять захолонет в сердце, как, скажи, в колодце.

Было и такое. Приголубит иную, а наутро со стыда глаза поднять не может. Хуже всяких воров считал Прокопий блудников. А тут на эту же стежку сам выходил.

Самое это было расплохое время. Пить начал, смешать хотел ум-то с безумностью. Сонька выручила. Работала она мастером на молокоприемном пункте. Дни и ночи там пропадала. Отец на войне погиб, мать умерла, старшую сестру Прасковью трактором задавило, осталась с парнишкой Прасковьиным – Вовкой. С хлеба на воду перебивались. Ни коровы, ни курицы. Если бы не обрат да пахта, что на молзаводе выдавали, и еще небольшой огородишко, и Вовке бы не удержаться.

Однажды поздно вечером шел пьяный Прокопий с бабьих посиделок, и все одни слова звенят в голове: «Выпей, Прокопьюшка, за Петров денек. Последняя кукушечка сегодня откуковала!» Застряли в голове глупые слова и стоят и стоят, и повторяет их Прокопий для чего-то. Поравнялся с девчонками, прохрипел:

– Здорово, последние кукушечки!

И прошел. Слышит, разговаривают они:

– Сейчас остановлю его!

– Сдурела! Пьяный ведь!

– Ничто, башкой об угол не ударится. Остановлю.

Подбежала одна, дернула за плечо:

– Стой!

– Ну, стою.

– Пойдем, на лавку сядем, – потащила его к палисаднику. Заругалась:

– Ты пошто пьешь-то? А? Кукушечка улетит, дак после нее хоть что-то останется, а у тебя?

Прокопий плакал у Соньки на коленях пьяными едучими слезами. А наутро сказал себе, как отрезал: «Не тот азимут взял! Хватит!»

Он ждал ее каждый день за деревней, у молокоприемки. А она, пока все молоко не просепарирует и фляги не отгрузит, не выходила. Зато потом необыкновенно счастливые были минуты.

Заспешил Прокопий со свадьбой. Да правду говорят: кто спешит, тот и опаздывает. Появились в то лето в деревне еще одни «демобилизованные». По амнистии прибыли в родные места. Все законно. Давно деревня не видела их, еще до войны были посажены: Колька, по фамилии тоже Переверзев, а по прозвищу Якут, Санько Шмара и Аркашка Жареный. И не приведи бог было видеть. Всю власть в деревне взяли в свои руки. Якут – мужик паровой, с глазенками острыми, как шилья, после первых радостных встреч и попоек, подозвал к себе Прокопия и ласковые такие слова сказал, хоть к ране прикладывай:

– Ты, Прокопий, девчонку тут одну водишь, так ты оставь ее. Тебе шалашовок хватит. Понял, Прокопий? Ну, на пятак!

– Не шути, дядя! – обозлился Прокопий. – Я к этой девушке всю войну шел!

Якут крепко держал Прокопия за рукав гимнастерки.

– Ты шел, а мы сидели! Есть разница? Ну вот и все. Если будут возражения, мокроту могем сделать. Понял?!

Прокопий отсек ладонью руку Якута, защипнувшую рукав:

– Отцепи фалу! Сидел он, ишь ты, заслуга какая! Не на войну ходил, а сидел! С такой-то рожей!.. А что было бы, если б и остальные отсиживались? И еще запомни: если против меня что задумаешь – без парашюта прыгать заставлю!

…Они встретили его той же ночью, на ветхом мостике через Суерку, когда он, проводив Соню, спешил домой.

Загородили дорогу.

– Раздевайся, Прокопий! – Якут был так же предельно ласков и спокоен. – Сапожки сыми, брючки!

Прокопий быстро оценил обстановку.

– За что, ребята? – прикинулся он.

– Не шуми. Знаешь за что. Раздевайся! Ну!

Прокопий наклонился, будто пытаясь снять сапог, и ударил стоявшего спиной к перилам Жареного, точно и чисто, как когда-то учили его в маленьком подмосковном городке командиры-десантники и как впоследствии он учил других. Жареный перевернулся через перила и плюхнулся в речку. В это же мгновенье, охнув, опустился на бревенчатый настил Шмара. Оставался Якут. Прокопий ясно увидел в его руке финку и на секунду растерялся. Но Якут не ударил его ножом. Он резким движением секанул Прокопия по уху и ощерился:

– Прыгай, падла, за этим вслед! Быстро!

Второй удар вывел Прокопия из оцепенения. И он сделал с Якутом то, что не всегда решался делать даже с учебными чучелами фашистов. Он схватил Якута за руку, вскинул, как показалось, легкое, податливое тело его, подставил плечо. Рука Якута хрястнула, как сухая жердь.

Шмару Прокопий догнал еще раз, уже на загумнях. Бил его медной пряжкой по чему попадя, пока не сообразил: «Что делаю? Убью ведь?» И нервно засмеялся.

Утром прокатилась по деревне весть: пьяный Прошка Переверзев троих усоборовал.

Нет, ничего нельзя было сделать. Не помогли даже усилия колхозного председателя Сергея Петровича Яковлева, ездившего защищать Прокопия и в район, и в область, писавшего кассационные жалобы во все суды. Прокопию дали три года. «Тяжкие телесные повреждения!» – твердили судьи. «Я и без вас знаю, что тяжкие, – думал про себя Прокопий. – Я на фашистах и то робел с этим делом, а тут на своих испробовал. Дурак!»

Сознание своей вины и справедливости суда не оставляло его и в колонии. «Дурак! Конечно, дурак! – часто повторял он. – Они, поди, людьми могли бы стать, честное слово. А сейчас, говорят, у Якута рука прямой стала, как бита, и короче здоровой!» Доходила до Прокопия угрозка: Якут сулился разыскать его, хоть на том свете. Да где ему, поди, сейчас, с одной-то рукой. Отсидел Прокопий только половину срока.

…Соня с Вовкой пришли к пристани поздно, когда солнышко уже угнездилось за дальней кромкой камышей. Сразу же затянулись в балаган, к Прокопию.

– Поди спишь, отец? – спросила Соня.

– Да нет. Только сети поставил.

– Тесно у тебя тут.

– Ничто. В тесноте, да не в обиде, – он привлек жену, окунулся лицом в рассыпавшиеся пахучие волосы, поцеловал.

– Папа, – сказал Вовка, – при мне целоваться нельзя.

– Отчего же?

– Я могу испортиться.

– У меня соль есть. Будешь портиться – подсолим немножко. Давай спать.

Утром Соня не слышала, как Прокопий уехал на рыбалку и как приехал – тоже не слышала. Белый туман стоял над займищем, глухо шлепались на воду гагары, кричала в протоках чернеть, а как только солнышко разорвало туман, на бугре, над овсищем, начали выходить из себя жаворонки. Чудная птаха: по три выводка в лето делает и все лето поет. Радостная. Прокопий развесил сети, выбрал в ведро карасей, разжег костер. Подошел к балагану. Спят, хоть за ноги тащи. Легкая улыбка скользит по Сониному лицу. А Вовка, славный парень Вовка, после смерти Прасковьи ставший упрямо называть Соню мамкой, сам признавший вернувшегося из заключения Прокопия отцом, Вовка опять во сне перевернулся: ноги на подушке.

Жалостливый растет парнишка. Начнет, бывало, Прокопий стихи ему читать: «Уронили Мишку на пол, оторвали Мишке лапу», а он – в рев: «Не надо! Больно Мишке!» Какой-то уж чересчур чувствительный и нежный. Играет все больше с девчонками – девичий пастух! Маленькая детдомовка Наташа Сергеева почти не уходит от них. Все с Вовкой да с матерью Прокопия – Анной Егоровной. Сейчас двойняшек, Миньку и Олега, вместе со всем детским садом на дачу увезли, за деревню, в сосновый бор. Новинку эту председатель внедрил. А когда были дома, не отходила от них Наташка. То песни заставляет увальней петь, то плясать или со скакалкой заниматься.

Задал этот девичий пастух Прокопию загадку, душу ковырнул:

– Папа, а ты знаешь, что детдом-то от нас увозят?

– Знаю.

– И Наташку тоже увезут?

– Что поделаешь, сынок? Так надо.

– Бабушка говорит, в городе там целая сгонщина будет. Пропадет Наташка.

– Как она сказала?

– Сгонщина. Со всего свету ребятишек сгонят… Худо будет Наташке… Она ведь самая маленькая…

Прокопий аж задохнулся. В Польше дело было, во время войны. Выводили из лагеря военнопленных. Шесть походных кухонь беспрестанно дымили на сухой опушке соснового редника. Бывшие узники стояли в очередь с котелками, алюминиевыми кружками, стеклянными банками и старыми касками. Русские, французы, поляки, немцы, евреи, болгары, англичане… Кого только там не было! Те, кто не мог стоять, ложились на теплую траву, отдавая посудины товарищам. И вдруг рванулся над людьми крик:

– Де-точ-ки-и-и-и-и!

Ужас охватил и солдат-освободителей, и очередь: к полевым кухням подводили детей. Живые желтые скелетики… Старческие лица и взрослые невеселые глаза.

– Хуже было, сынок! – ответил Прокопий, охваченный внезапно нахлынувшей горестью.

– Было. А сейчас не надо, – совсем по-взрослому продолжал Вовка.

– Да отстань ты от меня, чего прилип! – почти закричал Прокопий.

– Давай возьмем ее, папа, к себе!

– Кого?

– Наташку. Бабушка сказала, что трое у тебя сыновей – я, Минька и Олег, а девочки нету и, поди, не будет!

– Тьфу! – плюнул Прокопий. – Честное слово, что это такое?

И прогнал Вовку от себя. Прогнать-то прогнал, да догадался, чей тут колокольчик звенит. Ясно, что материн. Это она с Наташкой больше всех вожжается, она и втемяшила сорванцу такие мысли. Конечно, Прокопий не рассердился. Мать-старуха верно думает, Да только Наташку-то как чемодан в дом не перенесешь. Хлопотать надо, разрешения добиваться.

…Прокопий не стал будить Соню. Почистил рыбу, сбегал к лавам за водой, заварил уху. Он любил готовить еду сам. Порой отгонял Соню от плиты и принимался мастерить такие выкомуры, что и нарочно не придумаешь. Иной раз ставит на стол, да гостям хвастается: «Вот колобки – сам пек, вот пельмени – сам стряпал, а вот вафли – сам взбивал и пружину для этого сам делал. А вот селедка под шубой!»

Соня вышла из балагана, увидела его хлопочущим над костром, засмеялась:

– Поди, новую уху изобрел?

– Нет, старая… А ты, мать что-то сегодня поленилась… Спишь, а солнышко тебе в одно место уперлось!

– Не сказала тебе, вчера с мамонькой договорилась, управится она дома одна, а я с тобой побуду… Не надо, что ли, меня?

– Ну, ну, не серчай!

Выбежал из шалаша Вовка, круто завернул в кусты, а оттуда появился уже ленивый, сонный:

– Пап, сколько времени?

– Что, на работу опаздываешь?

Вовка промолчал. Соня сходила к воде и ополоснула тарелки. Уха получилась отменная. Хлебали деревянными ложками, не спеша, наслаждаясь. Вслушивались в неумолчный птичий грай. После завтрака Прокопий отошел к сетям, стал подвязывать на нижние поводки глиняные грузильца-кибасья. Оглянулся: Соня о чем-то вполголоса разговаривала с Вовкой. «Что это они все шепчутся?» Вовка подбежал к отцу.

– Пап, дай велик покататься.

– Вон ты что! – Прокопий ухмыльнулся. – Дать, мать, что ли?

Вовка по-хозяйски обследовал велосипед, пощупал резину и, кособенясь в раме, покатил по тропинке в деревню. От Прокопьевой пристани к деревне вело две дороги – верхняя и нижняя. Нижняя – возле самого берега речки, а верхняя – по буграм. Вовка поехал нижней, чтобы не проезжать возле кладбища: покойников он даже днем боялся. Вернулся вскоре, не один, а вместе с Наташкой. Прокопий понял, что все эти дни вокруг него создавался тайный домашний заговор.

– Ну, мать, – сказал он Соне, – догадываюсь ведь я. И ты, значит, туда же?

Соня покраснела:

– Надо, отец. Пойми.

– Наташа, – позвал девочку Прокопий. – Скажи, когда ты уезжаешь?

– Никогда.

– Это как?

– Не уезжаю и все, – девочка вспыхнула. В глазах – отчаянье и слезы. – Я к вам, дядя Прокопий, в няньки наймусь, с Минькой и Олегом нянчиться буду. Примете меня?

– Примем, – серьезно ответил Прокопий и выругался про себя по-злому. Восьмой годочек, а она уже в няньки нанимается, как при старом режиме… И мы как ослепли, честное слово!

В этот день и сломался Прокопьев отпуск, и надолго нарушилось его душевное спокойствие.

…Женщина, принимавшая Прокопия в районной организации, оформлявшей усыновление и удочерение, пристально разглядывала его старые желтые сандалии и все время щурилась.

– Наталья, говорите, а чеевна?

– Кто?

– Да девочка-то.

– Яковлевна.

– А родители ее где?

– Неизвестно.

– То есть, как это неизвестно, не из воздуха же она образовалась, гражданин?

– Ясно, что не из воздуха, – согласился Прокопий. – Только родители ее неизвестны. Во время войны, значит, погибли.

– А вы кто будете?

– Я? Да никто. Просто хочу взять в дочки.

Она вытащила из ящика большой клетчатый платок и долго сморкалась. Потом позвонил телефон, и она ушла в соседнюю комнату, а когда вернулась, опять задала тот же вопрос:

– Так чеевна, говорите?

– Яковлевна.

– Понятно. А родители ее не лишены родительских прав? Нет? Тогда надо их официальное согласие.

– Нет у девочки родителей. Сирота она.

– А где же родители?

– На войне, понимаешь, погибли! – Прокопий начал вздрагивать от ярости. – Ты про войну-то слыхала?

– Не грубите, гражданин, и не тыкайте мне. Отвечайте: девочка согласна, чтобы ее удочерили?

– Согласна.

– А письменное согласие есть?

Прокопий начинал психовать. Он смотрел на завитую, обильно крашеную, бюрократически равнодушную даму, и думал: «Ну, губы – ладно, крась сколь влезет, а зубы-то для чего намазала? Будто крови напилась, честное слово! И языком вроде нарочно присвистывает: вместо «чеевна» – «сеевна». А может, у нее нос заложило?» Женщина продолжала допрашивать: не лишался ли Прокопий избирательных прав, не был ли лишен по суду родительских прав, не находился ли во враждебных отношениях с удочеряемой. Этот последний вопрос окончательно вывел Прокопия из терпения.

– Слушай, ты чего объелась-то, честное слово?

– Как то есть?

– Ну, турусишь сидишь ахинею? Чокнулась, что ли?

Тут и пошел стук-бряк. Женщина взвилась на Прокопия, как на самого распроклятого вражину:

– Я тебе покажу «турусишь», я тебе дам «чокнулась», я сейчас же в милицию позвоню! Нажрался, понимаете, и пришел в государственное учреждение!

Едва ноги унес Прокопий от этой гражданочки и явился домой расстроенный в корень. Злился: и как таких на работе держат. Злился и на себя: не мог вытерпеть, сорвался. И дома не было Прокопию никакого облегчения. Когда рассказал о случившемся, Соня лишь горестно вздохнула и ушла на кухню. Засопел, уткнулся в подушку Вовка: что людям надо, чем не угодили Наташка и отец тетеньке? А бабушка Анна упрямо сверлила сына взглядом:

– Отступать нельзя. Грех. Надо искать правду. Не така нынче власть, чтобы на злого да вредного палки не сыскать!

– Да что делать-то?

– Сходи к председателю. Он – выборный депутат… Он лучше тебя все изладит!

– Что он может сделать, когда я ту бабу чокнутой обозвал?

– Ну и силодер ты, сынок… И все-то у тебя напролом, все напролом! Господи! Да ить как другие-то живут: где не перескочить – подлезет, где не похвалить – поругает… Заднее-то крылечко всегда положе!

– Знаешь что, мать? – Прокопия опять заколотило… – Не учи ты меня этому искусству… Другие живут… К черту такую жизнь…

Прокопий накричал на мать, поругался, но к Сергею Петровичу, председателю колхоза, все-таки пошел. Тот сам съездил в район, и через три дня семья Переверзевых пополнилась еще одним членом – Наташкой.

* * *

Время летит быстро. Вовка уже десятый класс заканчивал, Наташка восьмой, а Минька с Олегом в третий ходили…

Появились у Наташки тайные, скрываемые от всех переживания. Маленький мозг ее буйствовал, сопротивлялся ненамеренно произносимым людьми фразам, высказываниям сочувствия.

– Сирота!

– Живет у Переверзевых детдомовская девчонка, а кто отец и кто мамонька родима – не знамо. Вот она, проклятая война, как отрыгается!

– Лучше всех учится сирота-то, бог хоть этим наделил, талантом. Талантливо дите всегда мачехино.

– Так родных у нее никого и не нашлось? Вот беда, многие ведь понаходили своих, а она…

Слушая эти совсем не обидные слова, Наташка перегорала сухой безграничной тоской: «Неужели никогда не увижу ни матери, ни отца?»

Единственным человеком, кому изливала душу, была бабушка Анна. В деревне Анну Егоровну уважали. Не голова – сельсовет. Все знает! Наташка любила слушать бабушку. И забывала в такие минуты обо всем на свете. Ничего особенного бабушка вроде бы и не открывала, но так говорила – будто уводила в неведомое. Сидит, вяжет половички, и течет речь ее, как теплая речка.

– Вот и август пришел, густоедом раньше называли, – рассказывает. – Гляди, как листочки-то обрываются… Все поспело, все есть… Только папе Прокопию твоему некогда… В поле, да с дизелями своими возится… В прошлом году от самого второго Спаса до Михайлова дня то озимь сеяли, то досевки у них были, то дожинки, а хлеб у Кривого лога в валках под снег загнали…

Не стали любить хлеб-от, и землю тоже, господи. Бывало, после Кузьминок, мой дедонька, покойна головушка, как увидит, что овсы в кафтаны рядятся, никому скрёсу не даст… А ослушника чересседельником наполощет… Всех на страду гонит!

…Очень часто получалось так, что выходило по бабушкиным словам. Скажет: «Скоро Куприянов день – журавлиный отлет», – и точно, журавлиные косяки над Суеркой появятся, не в тот, так на другой день. А если ждет Авдотью-малинницу, – собирайся в лес по малину, не ошибешься. Знала бабушка Анна дни, когда землю боронить пора приходила, когда птицы в лесу притихают и когда свадьбы время играть… Были ведомы ей всякие Герасимы-грачевники, Еремеи-распрягальники, Сидоры-огуречники. Лукерьи-комарницы, и Федул – теплом подул, и Ераст – на все горазд. Чего только не знала бабушка Анна!

Наташка, сама того не замечая, в разговорах нет-нет да и брякнет по-бабушкиному: «Нынче весенние каникулы у нас на Евдокию приходятся».

– Ты у нас вторая бабушка Анна будешь! – хохотала Соня.

Они жили с бабушкой Анной в прирубе, в небольшой комнатенке, окошками выходившей в сад. Поздними вечерами, когда бабушка укладывалась спать, Наташка слышала ее молитвы. Сперва она пугалась бабушкиного шепота. С кем это она разговаривает, и ладно ли с ней? А потом привыкла и спокойно воспринимала едва уловимый разговор бабушки с богом.

– За кого, баба Анна, вы каждый день молитесь? – спросила однажды.

– Да за вас, за всех, – спокойно отвечала бабушка. – Милости у бога прошу.

– Так, ведь, нет его, бога-то.

– Может, и нет… Кто знает? Я как помолюсь, мне легче делается…

Однажды поздней ночью обложили деревню тучи. А перед первыми петухами налетел ветер, саданул разбойно оконными створками, взвыл по-звериному и начал перелистывать шиферные крыши домов и ферм. Треск прокатился по деревне. Но раскаты грома были еще глухими и далекими, и Наташка, лежа в постели, определяла расстояние до грозовой разрядки, как ее учил школьный физик. Блеснет молния – она считает: «раз-два-три-четыре-пять-шесть», грянет гром – она умножает триста метров – скорость звука в секунду – на количество насчитанных секунд. «Далеко еще где-то», – успокаивает себя.

Вскоре молнии посыпались чаще, вот одна расщепила на большие лучины сосновый телеграфный столб. У края деревни полыхнуло желтое пламя: загорелись крытые соломой кирпичные сараи. Тревожно заныл пожарный колокол. Ветер отрывал огромные куски спрессованной кровли, взвивал их в небо и нес на деревню. Дико завыли собаки.

Высокий тополь, что стоял перед самым переверзевским домом, вдруг вздрогнул и, обломленный, рухнул на крышу. Вылетело разбитое вдребезги стекло, ветер с дождем заходили по горенке.

Бабушка Анна в белой ночной рубашке с распущенными седыми волосами стояла на коленях перед иконами, повторяя одни и те же слова: «Господи Иисусе, спаси нас, милостивый!»

Непонятная, неосознаваемая сила бросила Наташку на колени рядом с бабушкой:

– Спа-си-те-е-е-е-е! – закричала будто под ножом. Вбежал в прируб Прокопий, схватил ее на руки, прижал к груди, утащил в свою комнату, к ребятишкам и Соне.

– Ну, ну, не дергайся, Наташа! Ну, успокойся!

…С той памятной ночи Наташка начала молиться… Тайно от всех, даже от бабушки Анны. Под одеялом осеняла себя крестом и обращалась к богу: «Батюшка истинный Христос, матушка пресвятая Богородица!» А дальше – просьбы, в зависимости от нужды: чтобы хорошо сдать экзамен, чтобы выздоровел Минька. Обращалась она к богу вежливо, на «вы», как к учителю или директору школы. И повторяла молитву сто раз, чтобы бог услышал и помог.

В это последнее лето перед отъездом в город на учебу Наташка ненароком подслушала разговор бабушки Анны с бывшей комендантшей детского дома, пенсионеркой тетей Дусей, гостившей в деревне.

– Ты, Дуняша, с этим детским домом к нам приехала али позже поступила? – спрашивала бабушка.

– Я и привезла их всех, Анна Егоровна. Ты разве запамятовала?

– О господи, да уж видно из ума-то выживаю.

– Я и в Тейкове-то всех ребятишек принимала… Всех до единого знаю!

– А я о Наташенькиной родне все молюсь. Наверное уж сейчас не разыскать?

– Безнадежное дело, Анна Егоровна… Я ведь девочку эту сама от летчиков приняла. Из партизанского отряда ее привезли, откуда-то со Смоленщины… Грудная еще была… Мы и звали ее «партизаночкой»… Их восемь у нас было, грудных-то… Хватили с ними горюшка…

– Поди, документы какие были?

– Да откуда документы, Фамилия, имя… И все… Как начну вспоминать, сердце младенчиком запрыгает и ноги холодеют… Не могу.

– Успокойся, Дуняша.

– Обида, Анна Егоровна, и злость берет… Провожали меня на пенсию. Мужчина один от профсоюза выступал, с поздравлением… Как зовут меня, величают – не назвал, забыл, видно, а все про себя рассказывал… Я, говорит, тоже Эльбу форсировал, и Берлин брал… И все «я» да «я». А потом бабы сказали, что он хлеборезом при кухне был… Мы с нашими сиротиночками, Анна Егоровна, столько натерпелись! Задержали, помню, эшелон где-то уж перед Уралом, дня два простоял. Я побираться ходила… Кто молочка даст, кто морковки, кто маслица постного ложечку – все им сердешным поддержка, чтобы здоровенькие доехали… А он Берлин брал, в хлеборезке…

– А многих родные-то нашлись?

– Находятся… Сколько уж лет прошло, а все еще находятся… Я и захворала из-за этих находок… Приехала одна из Ленинграда – вывели мы ей паренька-то, она не выдержала и задохнулась, едва отводились… Кровинушку свою увидела, и зашлось сердце… А у меня следом!

…Нет! Наташка ни на кого из Переверзевых не в обиде. Какая обида!? Она и представить себе не может, как будет расставаться с ними, как уедет в город от Миньки и Олега, от мамы Сони и папы Прокопия, от бабушки Анны… Они – родные… ее родные! И фамилия у Наташки – Переверзева… Наташка сердилась и ревела, если кто называл маму Соню «мачехой»! Какая же она «мачеха», мама Соня!? А в сердце все-таки жил вопрос: «Кто же у меня мать и отец? Хотя бы поглядеть на них или узнать, где могилы».

Провожали их (Вовку – в сельхозинститут, а Наташу – в медицинское училище) в конце лета, накануне, как уточнила бабушка, Семена-летопровода, когда молодые петухи поют еще неумело и прескверно. Прокопий инструктировал больше Вовку, но внимательно слушала отца и Наташка.

– Если общежития в разных местах дадут, проведывайте друг дружку. Ты мужик, Владимир, имей совесть, помогай ей во всем, – кивал на Наташку. – Деньги аккуратнее держите… К Октябрьской мы к вам приедем оба с матерью!

Подошел к автобусной остановке председатель колхоза Сергей Петрович Яковлев:

– Ну, молодая гвардия, счастливо вам… Ждем в колхозе и агронома и фельдшера!

– Спасибо, дядя Сережа, – улыбался и краснел Вовка. А Наташка смотрела на председателя и думала: «Худой-то какой, господи. Подлечился бы, что ли? В чем только душа держится?»

Когда автобус ушел, Прокопий поругался с бабушкой Анной.

– Выпихали ребятишек из дому и рады. Что, думаете, робить они там научатся? – ворчала бабушка. – Ничему не научатся… Бела рука чужой труд любит!

– Тьфу, – плюнул Прокопий. – И когда только ты свои законы выдвигать перестанешь?! Ну, честное слово, надоело! Все не так, все не по ее. Никак не уноровишь!

Соня вытирала слезы и улыбалась:

– Хоть сейчас-то не спорьте.

– Айда, баба Анна, скорее домой, – просили двойняшки. – Там Шарик на кого-то с приступью лает!

* * *

Елизавета Яковлева не понимала своего мужа. Когда во время войны Сергей Петрович вернулся по ранению домой, ему предложили работу в райзо, работу с хорошей зарплатой, персональной машиной. Он разозлился, побежал в райком партии и настоял на своем: уехал в деревню рядовым агрономом. В год, когда они поженились, Елизавета поступила на заочное отделение ветеринарного института, сидела ночами, штудируя учебники. Он сказал: «Пока шесть лет учишься, сколько скота передохнет в колхозе». Елизавета устроила ему сцену, хотела бросить и уйти навсегда, но не успела сказать всех злых и обидных слов: за мужем пришла эмтээсовская легковушка. Сергей Петрович уехал в колхоз к Терентию Мальцеву на три дня.

Его избрали председателем колхоза, ее утвердили главным ветеринарным врачом. Радостная, счастливая сказала:

– Ну, вот! Сейчас поживем полегче.

А он взглянул удивленно и спросил совсем невпопад:

– Газеты сегодняшние где? Не знаешь?

Он был непонятен Елизавете, но ее самою понимал легко. Понимал, для чего она бьется за диплом и шумит на собраниях, для чего выучилась управлять легковой автомашиной «ветеринарная помощь» и ездит без шофера, для чего надевает по утрам кирзовые сапоги, фуфайку, шапку и долго любуется собой в зеркало. Не любит она колхоз и деревню! «Ужасная» занятость ее – фальшь. Ни одного дельного совета не слышал он из ее уст. Все было за штемпелем, по указке. Многое не выполнялось, а потом совсем забывалось.

Елизавета была красивая женщина, и Сергей после нескольких лет семейной жизни сделал неверный вывод, будто красота и глупость живут рядом. Елизавета была вовсе не глупа. Но она строила свою жизнь по другой схеме, противоположной Сергеевой. А за свое добро постоять умела и дралась нещадно.

Был такой случай. Дом, в котором они жили, стоял у большака. Дни и ночи, натруженно покряхтывая, проходили перед окнами грузовики. Однажды ночью, разбуженная ревом моторов, Елизавета вышла во двор и не обнаружила выращенного на мясо породистого теленка-годовика. Накинув полушубок, схватив со стены переломку, бросилась к газику, постоянно стоявшему во дворе, рванула вслед за грузовиками. Она быстро обогнала колонну и, поставив газик поперек дороги, выстрелила в воздух. Грузовики остановились.

– В чем дело? – спросили ее.

– Отдайте теленка. Вы его с собой прихватили!

– Какого теленка? Бог с вами! Обыщите!

Елизавета проверила все машины, заглянула в каждый кузов и, не найдя пропажи, укатила назад. А, заезжая во двор, увидела своего питомца мирно дремавшим в лопухах.

Наутро позвонил председатель соседнего колхоза:

– Слушай, Петрович, что там за баба на твоей территории шизует? Остановила вчера наших шоферов. Сама с ружьем, в полушубке, без юбки. Обыск сделала, вроде как они теленка украли… Так нельзя! Мы обидеться можем… Колонна эта – все ударники… Теленок тут ни при чем.

– Ладно, – краснея, проговорил Сергей Петрович, – разберусь.

…Когда Яковлев слег, Елизавета почти каждый день стала приезжать домой пьяной. Валехнется на кровать, поищет его глазами и начинает говорить:

– Значит, болеешь, товарищ Яковлев? Итожишь жизнь? Кому, к черту, нужна наша с тобой жизнь, кроме нас самих? Ты, поди, думаешь память о себе оставить… Вот, мол, бился, горел человек. Ни хрена, никакой памяти не будет… Все люди черствые и злые, и воры… Каждый себе прет! Это только ты, дурачок, святой… Ох-хо-хо…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю