Текст книги "Кофемолка"
Автор книги: Михаил Идов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Вся профессиональная жизнь Нины, что неудивительно, состояла из робких деклараций независимости. Хитроумно принужденная поступить на юридический (на Нинино шестнадцатилетие Ки преподнесла ей не, скажем, «мазду миата», а солидный дар от ее имени в фонд Нью-Йоркского университета, в котором сама не училась), Нина была довольно успешным, но вялым аспирантом и стала на редкость равнодушным юристом. К моменту нашей встречи она работала в заведении под названием «МДиаметр», что следовало читать как «медиа-метр», а не «эм-диаметр». Само название сразу давало понять, что это была за компания – два эстонских программиста, сидевших на патентованном алгоритме. Алгоритм этот каким-то образом отслеживал просмотр видеофайлов в интернете – каждой существующей копии, – руководствуясь формой и цветом, а не длиной файла. Это давало Арво и Тоомасу беспрецедентно точное представление о сравнительной популярности того или иного клипа. Следующим шагом эстонцев стала не продажа алгоритма или, скажем, обнародование результатов в виде хит-парада, а скупка прав на самые популярные клипы с последующей судебной тяжбой против всех других пользователей. Это был хладнокровный и эффективный гамбит, исполнением которого и занималась Нина. Она проводила день за днем, рассылая стандартные одностраничные лицензионные договоры с одного электронного адреса и стандартные одностраничные письма с угрозами и требованием прекратить нелицензированное пользование – с другого. В большинстве случаев адресатами и тех и других были порнографы. По словам Нины, редок был день, когда видео с одетыми людьми попадало в сотню самых популярных; когда это случалось, героев постигали особо затейливые травмы.
Нинина настоящая страсть и призвание, фотография, с самого начала подверглась такому количеству материнских насмешек, что Нина так и не взялась за нее всерьез. (Я подозреваю, что она пошла в «МДиаметр», несмотря на успешную летнюю практику в престижнейшей юридической фирме «Холланд энд Найт», просто из-за слова «медиа» в его названии или огрызков оного. В семействе Ляу это сходило за бунт.)
Я был родом из, скажем так, несколько иного мира. Мои родители жили в Бразилии, штат Индиана, население 8188 человек, – единственные евреи и единственные русские в городе. Я их обожал, но апофеозом красивой жизни им представлялся комплексный обед «Дары моря» во франшизе «Руби Тьюсдэй». В выборе кофе, масла, сиропа и прочих продуктов на полках универсама их ничего, по-моему, не манило сильнее фразы «неотличимо от настоящего». Они считали органические продукты надувательством наподобие «Гербалайфа». В этом, мне иногда казалось, они были отчасти правы.
Николай и Белла Шарф (синтетическая фамилия, связанная из «Шафаревич») прибыли в США из Ленинграда в конце семидесятых. На третьем десятке они уже пропустили возраст, в котором возможна полная ассимиляция, но были все еще достаточно восприимчивы к чарам картеровской Америки, чтобы их английский стал вполне сносен к тому дню, когда я смог и незамедлительно начал над ним подтрунивать. Полное отсутствие русской речи в радиусе полусотни миль наверняка ускорило образовательный процесс. Изначально распределенные в Кливленд прихотью общества ХИАС, [4]4
ХИАС – еврейское общество содействия иммигрантам, раскидывавшее вновь прибывших по провинциальным еврейским общинам.
[Закрыть] они прозябали на государственном пособии на берегах огнеопасной реки Каяхога, когда мой отец наткнулся на вакансию инженера при частной криогенной лаборатории в Бразилии. Это едва ли была идеальная замена профессорству в ЛГУ, но химия есть химия – а в разгар рецессии 1982 года любая работа являлась даром свыше, даже для кандидата без злодейского акцента и бороды. Семья переехала в Индиану. Мне, единственному американцу в семье, было четыре.
В то время как отцовские навыки хоть частично конвертировались в доллары, Белла была библиотекарем. Она быстро освоила десятичную систему Дьюи, а также системы Блисс, Колон, Каттер, Ниппон и классификацию Библиотеки Конгресса; это не изменило факта, что единственная библиотека в Бразилии была укомплектована так же плотно и перманентно, как Верховный суд США, хоть и пятью мантиями меньше. [5]5
То есть работали в ней четыре человека. Назначение Верховного судьи, в отличие от любого другого члена правительства, пожизненное.
[Закрыть]
Оставшись не у дел, Белла проводила время, прививая свой невостребованный интеллект мне. Первые шесть лет моей жизни в семье строго придерживались правила говорить дома только по-русски, считая, что английского я сам наберусь, когда понадобится. (Тем более что английский служил секретным взрослым языком родительских ссор.) Телевизор, за редкими и безумно скучными исключениями, был запрещен, зато я прочел «Мифы Древней Греции», «Занимательную алгебру» и О'Генри в переводе Корнея Чуковского до того, как пошел в первый класс. По прочтении каждой книги я должен был написать отчет – впечатления, запоминающиеся сцены, что бы я хотел изменить, иногда даже небольшое продолжение – в разлинованной толстой тетради. (Да, да, я вижу здесь параллель с моей работой в «Киркус Ревьюз» и прошу венскую делегацию особо в нее не вчитываться.) Моим любимым рассказом О'Генри была история про бедного клерка, который после недель скрупулезного скряжества надевал свой единственный хороший костюм и становился миллионером на одну ночь. Я совершенно не разглядел в нем аллегорию – мол, нужно быть собой. «Прекрасная идея, – написал я. – Почему все так не делают?»
– Потому что себя не обманешь, Марик, – вздохнула Белла, переворачивая набрякшую фломастером страницу на рисунок битвы Геркулеса и Росомахи. [6]6
Из комикса «Люди Икс». Росомаха, кстати, победил.
[Закрыть] – Смысл в том, что ты чувствуешь в душе, а не в том, что тебе подали на ужин.
Ужин в тот вечер состоял из кровавого клубка спагетти, оставшегося от позавчерашнего воскресного выхода в ближайший «итальянский» ресторан национальной сети, находившийся через два города от нас.
– Но мааам, ты ведь сказала, ты сказала, ты сказала, что никто не имеет права тебе указывать, что думать и что чувствовать.
– Я это сказала? Ну да, правда, – осторожно произнесла Белла, ожидая подвоха.
– Ура! Значит, я буду чувствовать себя богатым.
Годом позже, истратив минимум времени на телевидение и еще меньше – на общение со сверстниками, я влился в образовательную систему штата Индиана, лопаясь от приобретенных знаний и вооруженный шатким, недовыученным языком для озвучивания оных. В течение следующих семи лет я был местным вундеркиндом – по крайней мере, так меня называли; мои собственные воспоминания об этом периоде довольно смутны, вероятно в силу необходимости. Я одновременно был коверкающим слова чужаком и самым большим снобом в классе – комбинация, которая не добавляла мне привлекательности ни в ученических, ни в учительских глазах. Само имя «Марк Шарф» звучало как кашель и чих. Во втором классе, как мне позже рассказывали, я озадачил учительницу, назвав рисунок одноклассника «инфантильным». В четвертом я, по-моему, написал на нее скабрезный пасквиль онегинской строфой. Я точно помню, что с пятого по седьмой класс был занят переводом «Сказания о древнем мореходе» Сэмюела Тэйлора Кольриджа на русский:
Вода, вода везде, но пуст
Наш трюм, и сохнет снасть.
Вода везде, но к той воде
Устами не припасть.
А потом без спроса нагрянул переходный возраст, и моя мнимая гениальность – на самом деле истощимый источник заученных фактоидов – иссякла. Я перестал читать классиков, открыл для себя интернет-порно в самой ранней его текстовой инкарнации и научился смотреть фильмы с Брюсом Уиллисом без комментариев про мономиф и аристотелевы единства. С девятого по двенадцатый класс я с наслаждением глупел. Оно было блаженным, это забывание, как безболезненно ослабляющая хватку вредная привычка, как проходящая хворь, как рассасывающаяся сама по себе бородавка. Каждый новый день приносил с собой новый слой нормальности. В одном из моих последних приступов синестезии я представлял себе эти слои прозрачно-морщинистыми, как пленочка поверх заживающей ссадины. За два-три года они срослись в плотную матовую оболочку. Вундеркиндство мне больше не грозило.
С колледжем все было просто. Я пошел на филологический в Чикаго со специализацией по русскому языку и литературе. Все, что от меня требовалось, – это симулировать невежество в начале семестра и постепенно подкручивать уровень владения материалом ближе к экзаменам. По иронии судьбы в результате все более скудного общения с родителями, которых я к тому времени не на шутку стеснялся, мой русский медленно, но верно чах; к последнему курсу я знал его как раз на уровне выпускника чикагского филфака со степенью в русском языке и литературе.
О возвращении в Бразилию не могло идти и речи, а окончательный переезд в Чикаго представлялся полумерой. Подталкиваемый примером Фиоретти, который прыгнул в этот омут тремя годами раньше, я переехал в Нью-Йорк – бездомный, безработный и обремененный десятками тысяч долларов студенческого долга, потраченными на приобретение абсолютно бесполезного диплома. Россия никого не интересовала. В невнятном промежутке между плюшевым Горби и грозным Путиным, с ВНП на уровне Португалии, одна шестая часть суши ушла с радара за исключением редкой статьи в «Таймс», воркующей по поводу открытия бутика или бутербродной в тени Василия Блаженного. С тем же успехом я мог бы специализироваться по Атлантиде.
Я устроился на футоне у Вика на третьей букве Алфавитного Города, [7]7
На крайнем востоке Нижнего Манхэттена есть четыре авеню, называющиеся не цифрами, а буквами – А, В, С и D. До середины девяностых Алфавитный Город считался одним из самых опасных районов Нью-Йорка; С («третья буква») и D не вполне благополучны до сих пор.
[Закрыть] посреди квартала, все еще верного бледнеющей панковской ауре Ист-Виллиджа. Наш дом был местом знаменитого и так и не разгаданного похищения ребенка, а наш дворник – главным подозреваемым. Теоретически эта хата обходилась мне в 250 долларов в месяц, но постоянные займы, пари, покерные долги, рейды на содержимое холодильника и общие покупки на четырех обитателей квартиры (я, Вик и Викова ритм-секция) усложняли ежемесячный расчет до невозможности. Обычно все заканчивалось тем, что я выворачивал карманы и опустошал кошелек, при необходимости подкидывая книгу-другую из моей обширной юношеской библиотеки, продолжавшей поступать из Индианы по коробке в неделю. Мои доходы за первый год в Нью-Йорке составили четыре тысячи долларов, которые я заработал, исправляя ошибки в резюме компьютерщиков. Я разработал для себя пятидолларовый обед из трех блюд: кисло-сладкий суп в китайской лавке «Счастливое крыло» ($1,25), картофельная котлета в еврейской бубличной напротив ($0,95), бутерброд с сыром и помидорами в бодеге [8]8
Бодега – небольшой и, как правило, замызганный магазинчик, торгующий простыми сэндвичами, пивом, газетами, лотерейными билетами и т. д.
[Закрыть] за углом ($1,80) плюс прихваченная по дороге домой крем-сода (напиток и десерт в одном флаконе, $1). Регулярное повторение этого маршрута позволяло мне раз в месяц засидеться за завтраком в кафе «Житан», разглядывая моделей, или съесть одинокий комплексный обед в одном из наименее претенциозных заведений Макнелли. [9]9
Кит Макнелли – успешный ресторатор, нью-йоркский Новиков 1990-х годов, специализирующийся на слегка чересчур дотошном воспроизведении французских бистро в Манхэттене.
[Закрыть]
Что любопытно, бедным я при этом себя все равно не считал. Меня очень быстро осенило, что весь Манхэттен кишит персонажами, умудрившимися отцепить свой социальный статус от экономического. С этой целью многие из них стали журналистами. В отличие от рок-музыки, в которой показное нищенствование служило своего рода способом разбогатеть, журналистика была идеальной профессией для тех, кто хотел сойти за богатых, как в недобрые старые дни светлокожие негры пытались сойти за евреев, а светловолосые евреи – за англосаксов. Нью-Йорк был для этого идеальным местом – в основном благодаря своему уникальному переплетению денег и СМИ. Богатые не чувствовали себя по-настоящему богатыми, если о них не писали бедные журналисты; у них не оставалось выбора, кроме как начать пускать бедных журналистов на свои вечеринки. Вследствие чего, разумеется, бедные журналисты переставали ощущать себя бедными, что еще сильнее расшатывало представление богатых о том, что именно делает их богатыми. Местные денежная и информационная элиты, как наша квартира в Алфавитном Городе, существовали в замкнутой системе взаимных услуг, которая почти отменяла необходимость в деньгах. У каждой вечеринки имелся корпоративный спонсор, гарантом которого было появление VIP-гостя, и VIP-гость, появление которого оплачивал корпоративный спонсор. На второй год жизни здесь я мог зайти в самый популярный новый бар, окинуть взглядом собравшихся и пересчитать по пальцам заплативших за свои коктейли. Самые нуждающиеся питались кубиками бесплатного сыра на галерейных вернисажах. Люди раскошеливались только на квартплату, но многие находили способ избавиться и от этой статьи расхода: кто-то вызывался поливать цветы и кормить кота в домах путешествующих друзей, кто-то подавал заявления на гранты, магически обращающие спальни в мастерские и гостиные в офисы НГО, а остальные за неимением других вариантов затевали роман с хозяином квартиры.
Горячечный пульс Нью-Йорка должен был по идее убыстрять мой – раздувать мои амбиции согласно обычным айн-рэндовским чертежам. Он даже достучался до Вика и его команды, проводивших теперь вечера за рассуждениями, как бы ловчее попасть на некие «индустриальные просмотры» и «сборники лейблов». Не следовало ли и мне спать и видеть собственное имя, нахлобученное поверх того или иного редакционного списка, волнистые линии моего лица, лыбящегося с авоськи «Барнс энд Ноубл», [10]10
Сеть книжных магазинов «Барнс энд Ноубл» торгует сувенирными сумками с портретами литературных классиков, выполненными в характерном стиле гравюры.
[Закрыть] слышать, как мой безупречно гладкий русский разряжает международный конфликт в ООН? Удивительным образом Нью-Йорк оказывал на меня ровно противоположное действие. Мне не хотелось делать абсолютно ничего и казалось, что именно здесь это сойдет мне с рук. Город меня парализовывал, но это был приятный паралич, укутывающий подобно тяжелому пледу, который мать накидывает поверх твоего одеяла, когда у тебя температура: еще один градус независимости утерян. Еще одна причина не шевелиться.
Моим единственным настоящим талантом, как я обнаружил в эти первые, сладостно-бездвижные месяцы в Нью-Йорке, оказалась фальсификация квалификаций. Отчаянная жажда быть принятым за своего вкупе с гуманитарным образованием, научившим меня безнаказанно сплетать косички несвязанных слов («данное произведение исследует взаимозависимость тела и пространства»), породили чудовище. Взращенное на легком коктейле фактоидов из научного и делового разделов «Нью-Йорк Таймс», чудовище гордилось умением поддержать пятиминутную беседу с представителем почти любой профессии. Это не означало, что я не был бы разоблачен как жалкий мошенник на шестой минуте. Талант заключался в умении выйти из разговора вовремя.
Моим главным подвигом на этом поле деятельности был, несомненно, прием в честь выхода мемуаров Джорджа Сороса. Сам факт, что я на этот прием попал, тоже являлся в своем роде достижением. Я «нашел» «себя» в распечатке гостевого списка в руках у пиарщицы (в фамилии Шарф хорошо то, что она звучит как миллион других нью-йоркских фамилий, в том числе Шифф, Шарп, Шариф, Шаров – если особо усердно шепелявить, даже Сорос) и, обнаглев от легкого прохода, профланировал к самому герою дня и обменялся с ним парой значительных фраз о его частном инвестиционном фонде. Про фонд я прочел ровным счетом одно предложение в интернет-журнале «Слейт» месяцем раньше. Там что-то говорилось об Аргентине, которую Сорос более или менее купил оптом – банки, скот, земли, – как только ее экономика развалилась. Трюк был в том, чтобы не просто повторить эту толику информации слово в слово, а сказать что-то так косвенно с нею связанное, что только человек, точно знающий, о чем идет речь (каковым Сорос, несомненно, был, а я хотел казаться), уловил бы эту связь.
– Не правильнее ли нам пить мате? – спросил я, указывая своей коньячной рюмкой на соросовскую. Корифей усмехнулся и спросил, в каком отделе фонда я работаю.
– Увы, ни в каком, – ответил я. – Я на политической стороне вопроса.
– А! – сказал Сорос. – Мои соболезнования.
– Да, там все непросто, – посетовал я, и мы оба пригубили коньяку в атмосфере глубочайшего взаимопонимания. – Ну что ж, всего наилучшего.
– Всего наилучшего.
Э вуаля! Невидимые судьи подняли таблички – 10, 10, 10, 9,9 от коррумпированного русского судьи, – и, завершив таким образом идеальную коктейльную беседу, я торжественно направился к столу с лососиной. Коэффициент имевшейся информации к использованной был 1:1. Отсюда оставался один шаг до профессии журналиста.
Моя карьера началась с очередной задачки по квартирной алгебре. Вика кинул клуб – он съездил в Хобокен [11]11
Город в Нью-Джерси на другом берегу Гудзона; поездка не дальняя, но противная. Играл Вик скорее всего в клубе Maxwell's.
[Закрыть] и сыграл три сета за скидку в баре, – и к концу месяца ему не хватало тридцати пяти долларов на его долю квартплаты. По счастью, у меня в тот момент водились какие-то деньги: я легко сшиб три сотни, свозив в суд пожилого словенского иммигранта и переведя его показания (я не говорю по-словенски, но решил, что его шипящие и свистящие достаточно похожи на русский). Я великодушно покрыл разницу. Неделю спустя Вик наградил меня тремя книгами, добытыми на какой-то распродаже: толстый Чивер, тонкий Чандлер и заплутавшие неоткорректированные гранки романа под названием «Лучше оставить недосказанным» – литературного дебюта некоей Дарлы Хесс. Пролистав испещренную опечатками первую главу – скромная полная белая девочка растет в эксцентричном Бруклине 1970-х, – я заметил, что книга выйдет в печать только через месяц. От скуки я закончил роман (мама девочки умирает), написал рецензию в четыреста слов длиной, озаглавил ее «Лучше оставить недочитанным» и отправил в бесплатную газету «Бруклинский гвоздь». Они напечатали ее без купюр; поменялось лишь заглавие, превратившееся в «Первая книга местной писательницы могла быть „Лучше“».
Мне не заплатили. Зато заметили: Хесс процитировала несколько слов из моей рецензии (я назвал ее прозу «розовым суфле», а ее персонажей «кукольными») в интервью другой газете, «Индипедант», чтобы проиллюстрировать смехотворный аргумент о некоем «подсознательном сексизме». Это дало мне повод написать длинное, витиеватое, абсолютно не сексистское письмо главному редактору «Индипеданта», который в ответ предложил мне прорецензировать для них новый роман Джумпы Лахири, тоже бесплатно, в качестве покаяния. Как только я решил, что эпизод себя исчерпал, мне позвонили из ежеквартальника «Бледный отрок» и поинтересовались, не напишу ли я биографический очерк о Рике Муди. «Мы просим авторов работать с нами на добровольной, так сказать, основе, – написал мне редактор отдела культуры. – Но если вы настаиваете, можете прислать нам счет долларов на 50. Если, повторяю, настаиваете». Я раздобыл домашний телефон Муди, раздул нетерпеливый пятиминутный обмен репликами в текст на тридцать тысяч знаков во втором лице единственного числа и выставил «Отрокам» счет на 75 долларов. Следующий звонок был от Алекса Блюца.
На этом, к счастью, мой карьерный рост приостановился. На втором году своей нью-йоркской жизни я оказался внештатным критиком в «Киркусе» – аскетичном издании, основными читателями которого были владельцы книжных магазинов и (здравствуй, мама) библиотекари, принимающие на его основе решения об объемах оптовых закупок. Средняя рецензия насчитывала около трехсот слов и шла без подписи. Освобожденный от шанса быть узнанным и вытекающего риска физической агрессии, я был беспощаден. Моей специальностью были дебютные романы молодых авторов по 50 долларов за штуку. Моя ставка, таким образом, составляла около 16 центов за написанное слово. Моя ставка за прочитанное слово, если считать, что в среднем романе около ста тысяч слов, была 0,0005 цента. Тем не менее к концу того года, когда мы с Ниной стали встречаться, я уже мог – с помощью одной из трех кредитных карточек, находившихся в четко рассчитанной ротации, – периодически платить за обед.
В 2002 году Нина была шифром; к 2006-му она перешла в статус ребуса. Мы встретились на нью-йоркском марафоне. Я не бежал, боже упаси. Бежал Блюц, и ему нужны были зрители. Он запихнул меня добровольцем в команду переводчиков, многоязычную бригаду, призванную помогать иностранным спортсменам не заблудиться в бешеной суматохе «места встречи» – десяти кварталов вдоль Центрального парка, разбитых по алфавиту и отведенных для воссоединения марафонцев с друзьями, семьями и верхней одеждой. Ангажемент включал бесплатный обед и возможность показать себя знатоком, что как раз отвечало стандартным требованиям в моем райдере.
Наш мини-Вавилон с населением около дюжины человек расположился вокруг парковой скамейки в секции Мз-Ми, около 72-й улицы. Стоял холодный ноябрьский день, пронизанный зябким туманом, но от знаменитого парка несло потом и тальком. Все в команде носили дурацкие бейсбольные кепки с пришпиленным к козырьку желтым листком бумаги, перечисляющим основные языки: мы должны были обвести те, на которых говорим. Я выбрал русский и польский, не потому, что знал польский, а потому, что поляки должны знать русский. Рядом со мной села алолицая женщина с комплекцией пуфика и обведенными на кепке Deutsch, Espanol, Francais и Italiano. Она выглядела ужасно довольной собой.
По всей длине замусоренного Сентрал-Парк-Вест насколько хватало глаз торчали переносные башни с ревущими громкоговорителями. Вертолеты взбивали воздух над головой. Все это походило не столько на праздник спорта, сколько на фильм-катастрофу. Время от времени зычная координаторша отправляла одного из нас ликвидировать коммуникационный сбой в другом секторе, и несчастный доброволец, на которого выпадал жребий, спрыгивал со скамьи и нырял в бурлящую толпу. На русского переводчика спроса не было – мои соотечественники – не большие любители утреннего бега по выходным, – и я вскоре заскучал.
Изможденные атлеты ковыляли мимо в блестящих целлофановых накидках, украшенных логотипами авиалинии «Континентал» и магазина кроссовок «Футлокер». Марафонцы, которых никто не встречал, пытались улизнуть с небрежным видом, будто только что окончив ежедневную пробежку вокруг парка. Бегуны – мосластые мужчины и жилистые женщины с выступающими ключицами и икрами как красные перцы – выглядели особым видом существ, диким, травоядным, не вполне млекопитающим, отдельным даже от болеющих за них родственников.
«Португальский! Мне нужен португальский!» – прокричала координаторша, прижав рацию к уху. С места поднялась стройная азиатская девушка, повернув в свою сторону сразу несколько многоязычных голов. «На-Ни, женщина, медицинская помощь».
Сектор На-Ни находился прямо к югу от нас. Я наблюдал, как девушка пересекает Сентрал-Парк-Вест, спокойно прокладывая фарватер через пахучую давку. Под обязательной футболкой с логотипом марафона и вышеупомянутой идиотской кепкой на ней была элегантная серая юбка до колена, сразу дающая понять, что она здесь не для спорта. Девушка растворилась на другой стороне улицы, в тени Дакоты, [12]12
Знаменитое здание на углу Сентрал-Парк-Вест и 72-й, в котором погиб Джон Леннон, зато родился «Ребенок Розмари».
[Закрыть] а я продолжал пялиться на поглотивший ее подлесок сухощавых конечностей и серебряных накидок.
Минутой позже я снова увидел серую юбку, пробирающуюся обратно к нашей скамейке. В нее врезался огромный мужчина с размазанным по лицу триколором неопределенной страны, и я невольно дернулся. Может, она видела, как я подпрыгнул, может, нет. В любом случае я обязан поблагодарить трехцветного гиганта: пока он извинялся, прижимая свои огромные руки к груди, краснолицую женщину, сидевшую рядом со мной, отозвали разобраться с немецкой проблемой в сектор Ца-Цу. Португалоговорящая азиатка, не сказав ни слова, заняла освободившееся место.
Следующие полчаса я до боли скашивал глаза, пытаясь заполучить ее в поле зрения, не поворачивая головы. Мимо продолжали струиться марафонщики, уцененные супермены в одноразовых плащах. Громкоговорители закончили передавать приветствия от мэрии участникам забега на двадцати языках и начали заново. Порыв ветра принес совершенно неожиданный запашок марихуаны, и я поневоле усмехнулся. Она тоже. Наконец-то предлог для прямого взгляда.
– Мэ-э-эн, – промычал я голосом старого хиппана и тут же чуть не убил себя за глупость. Откуда ей знать, что я иронизирую?
– В нату-у-уре, – ответила она в тон. Облегчение, затем паника. Откуда мне знать, иронизирует ли она?
Девушка, кажется, подумала о том же.
– Знаете, что меня больше всего раздражает в марафоне в этом году? – спросила она. У нее был тихий, низкий и ужасно милый голос. В нем улавливались масляные мазки Голливуда 1940-х годов, щепотка Розалинды Расселл. – Так называемым «элитным женщинам» впервые дали тридцать пять минут форы. Какая же это элита, если ей нужна фора?
– Верно подмечено, – сказал я как полный дурак, потеряв всякую способность к социальной мимикрии. Быстрее, что-нибудь умное, срочно. – Это работа телесетей. При таком раскладе женщиы и мужчины финишируют примерно в одно и то же время, по телевизору получается драматичнее.
– Да, – сказала она. – И заодно стандартизирует неполноценность женщин.
– Интересная мысль. – О, убейте меня. Марафонцы, затопчите меня копытами.
– А вы откуда? – спросила девушка. Ее запас милосердия был поистине неисчерпаем.
– Из Бразилии, – ответил я своей обычной не-неправдой, которую, как правило, приберегал для женщин. Этот ответ гарантировал продление умирающей беседы еще как минимум на два предложения.
Она взглянула на мою кепку.
– Então porque você não está falando o Português? [13]13
А почему же тогда не говорите по-португальски? (порт.).
[Закрыть]
– Город Бразилия, штат Индиана. Всего в пятнадцати милях, представьте себе, от города Польша, штат Индиана.
– Ага, – сказала она. – Вернетесь в старушку Бразилию? – Это была строчка из Фрэнка Синатры. Я еще никогда не встречал девушек, которые а) цитировали бы песни Синатры второго эшелона и б) предполагали, что я их знаю.
– Ни в коем случае, – сказал я. – А вы-то как знаете португальский?
Тупой нажим на «вы» мог быть интерпретирован как расизм, или сексизм, или и то и другое, и на меня накатила новая волна паники. Соседка моя, впрочем, и бровью не повела.
– Как? Да плохо, – сказала она. – Мои бабушка с дедушкой из Малайзии. То есть они китайцы, но… это все довольно сложно. Они не говорили на бахаса Малайзия, но знали немного старый португальский, на котором, как вам наверняка известно, до сих пор говорят в Малакке. Так что они пользовались им как lingua pugna, – она бросила на меня быстрый взгляд и чуть занизила оценку моего интеллекта, – ну, чтобы ссориться при мне. Я очень рано научилась говорить: «Прочь отсюда, и не возвращайся». На удивление полезная фраза для марафона, кстати.
Когда она закончила эту реплику, я был влюблен.
– Меня зовут Марк Шарф, – представился я, протянув влажную руку. – Хотите знать, какой язык служил lingua pugna моим родителям?
– Нина. Русский? Польский?
– Английский.
Мы обменялись преувеличенно официозным рукопожатием и одинаковыми улыбками. В метре от нас человек в мокрой майке с надписью «Жми до конца, Томас, сделай это для Дугги» согнулся в рвотных позывах над горой праздничного мусора.
– Хотите пойти поговорить по-английски где-нибудь еще? – спросил я, наблюдая углом глаза, как к нашей скамейке неуверенно бредет багровый Блюц.
– Давайте, – не задумываясь согласилась Нина. – Я уже почти два часа без капли кофе.
В течение следующих пяти дней мы провели вместе восемьдесят часов из доступных нам ста двадцати, причем ни одного – в постели. В своем роде марафон. Никогда еще мне не доводилось сходить на пять многочасовых свиданий подряд и так и не понять, заинтересована во мне женщина или нет. Помнится, под конец мы каждый раз целовались и даже лапали друг друга, но таинственным образом с этими движениями не передавалось никакой информации. Нина олицетворяла собой принцип взаимности. Каждый ее шаг был идеально симметричным ответом на мой. Она не останавливала и не поощряла. Когда на шестой день она наконец перестала себя сдерживать, моментальное, взрывное крушение ее фасада меня не на шутку испугало. Мне показалось, что я ее в самом буквальном смысле сломал, разбил какой-то внутренний гироскоп. Однако к завтраку она уже исправила сбой, нашла способ быть одновременно приветливой и отстраненной. Я понял, что Нина теряет контроль, только взвесив все доводы и решив его потерять. Там же и тогда же – необычное, право, поведение для «следующего утра» – я мысленно поклялся, что рытье подкопа под выстроенные этой женщиной оборонительные укрепления станет делом моей жизни.
Жизнь не понадобилась. Это заняло всего год, с неоценимой помощью Ки: чем настойчивее она пилила Нину по поводу ее нового безработного парня, чье самое большое достижение – незаконченная дипломная об Анне Ахматовой, тем более привлекательным и надежным я становился. Через несколько дней после того, как я по рассеянности ответил на телефонный звонок в квартире у Нины и Ки попросила передать наилучшие пожелания дочери, «когда я закончу», Нина предложила мне переехать к ней.
Она жила в десяти кварталах от скамейки, на которой мы познакомились, в квартире из тех, что глянцевые журналы без иронии называют «апартаментами»: это был этаж в двухсотлетнем особняке, с камином резного дуба, потолочными розетками, напоминавшими завитушки на хорошем безе, и старинными гвоздями, которые периодически высовывались из паркета, чтобы драть гостям носки. Устав ее кооператива [14]14
Большинство довоенных жилых домов в Нью-Йорке – кооперативы. Это означает, что хозяева каждой квартиры на бумаге владеют не квартирой как таковой, а пакетом акций в содержащей дом корпорации. Это позволяет обойтись без услуг домоуправительных контор и более придирчиво рассматривать потенциальных соседей.
[Закрыть] предусматривал подрыв здания и массовое самоубийство в случае появления «Макдональдса» в радиусе трехсот метров. Кому принадлежала эта квартира, было не совсем понятно. Она была куплена на имя Нины. Деньги были заняты у Ки. И за прошедшие после покупки два года ее стоимость неожиданно удвоилась, что теоретически сделало Нину квиты с Ки, но на деле запутало вопрос еще больше.
Существовало три подхода к этой ситуации. Нина видела себя в качестве брокера-любителя, успешно инвестировавшего деньги клиента и заслужившего определенный процент от прибыли. Я рассматривал ее как фирму с венчурными инвесторами, которой теперь причитается вся прибыль минус определенный процент. А Ки, разумеется, считала, что просто подарила дочери премиленькую квартирку.
Скорее всего она была права. Мы находились в эпицентре бума недвижимости – вся добавленная стоимость существовала только на бумаге. Цены на жилье поднимались одинаково и везде, от Йонкерс до Шипсхэд-бей. Мы получили наш выигрыш в жетонах казино; в настоящие деньги они превращались только снаружи, а идея покинуть Нью-Йорк нам, конечно же, в голову не приходила. Скрытый подвох жизни в этом городе заключается в том, что переезд куда-либо еще всегда, независимо от обстоятельств, несет в себе пораженческие нотки. По крайней мере, так на это посмотрят твои друзья. «Не выдержал», – сочувственно вздохнут они на посиделках в самом западном кафе США, подающем приличный маккиато. Не справился со злыми улицами. Самооценка привилегированного нью-йоркца вращается вокруг маниакального заблуждения, что жить в Нью-Йорке непросто.
Таща свою слегка прополотую библиотеку и остальной скарб по покрытой паласом парадной лестнице особняка, я поддался неприятной мысли о том, что Нина бессознательно использует меня как фишку, пешку, реквизит для запоздалого бунта против Ки. В последующие недели эта мысль приходила мне в голову еще несколько раз. Но затем Нина на полуслове подхватывала мою фразу об идиотизме Мэтью Барни, [15]15
Художник-концептуалист, муж Бьорк.
[Закрыть] или с тихим стоном падала на меня на диване во время «Встречи с прессой», [16]16
Древняя программа на NBC, посвященная длинным и обстоятельным политическим интервью.
[Закрыть] или посылала мне с работы мейлы с неряшливыми четверостишиями («Пишет пэру эсквайр [17]17
Несмотря на кажущуюся однополость героев четверостишия, эсквайр в данном случае сама Нина: в США «эсквайр» – официальный титул дипломированного юриста.
[Закрыть]/ Как я Вас ни люби / Вы, увы, Firewire / Я, увы, USB»), и я снова и снова понимал, что Иначе Быть Не Может. Ки повлияла на наш союз лишь косвенно, воспитав Нину на постулате, что интеллект неотъемлем от функциональности: либо ты умен и убиваешься на работе, либо дурак и бездельничаешь. Я же использовал свой интеллект, чтобы бездельничать. Вместе мы позволяли друг другу быть не просто самими собой, но нашими любимыми версиями себя. Она источала тихое благоговение перед профессией, состоящей из чтения книг и высказывания скупых мнений; я, в свою очередь, подталкивал ее уйти из «МДиаметра» и уделять больше времени фотографии. У Нины был отличный глаз на городской ландшафт, не то чтобы человеконенавистнический, а скорее вообще не замечающий людей. Когда я подсунул ее работы – шесть холодных, безэмоциональных, идеально геометричных снимков детских площадок – Фредерику Фуксу, ему пришлось практически умолять Нину дать их ему для участия в групповой выставке.