355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Салтыков-Щедрин » Недоконченные беседы («Между делом») » Текст книги (страница 12)
Недоконченные беседы («Между делом»)
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:13

Текст книги "Недоконченные беседы («Между делом»)"


Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)

МЕЖДУ ДЕЛОМ
(Продолжение)

Свидание с Износковым произвело на меня скверное впечатление. Есть в жизни условия, на которые лучше не открывать глаз; неприятно и унизительно бродить в темноте, но еще неприятнее и унизительнее получить такие разъяснения, которые не только не устраняют темноты, но представляют ее как неотвратимый факт и не подают никакой надежды на выход из нее. В жизни русской литературы есть тайна, и на дне этой тайны сидит «шлющийся» русский человек, из породы тех, которых в просторечии называют прохвостами. Этот человек, праздный, невежественный, не знающий, куда преклонить голову, поглощенный интересами жилетов и штанов, – этот человек имеет какое-то соприкосновение с литературой, воздействует на нее, и ежели не произносит прямо vos ego[86]86
  Я вас!


[Закрыть]
– то потому только, что русский язык выработал гораздо более целесообразное выражение: в бараний рог согну. Этот человек игнорирует литературу (он даже не без смеха говорит: я по-русски давно ничего не читаю), но, взамен того, презирает ее. Этот человек неразвит и невежествен до бестияльности, но так как на нем штаны от Тедески и сюртук от Жорже, то этого достаточно, чтоб он присвоил себе название представителя культурного слоя. Он – человек культуры, а литература – это сброд темных и подлых людей, не имеющих об культуре никакого понятия! И что всего страннее, этот человек чувствует, что он сила, что он и ему подобные представляют в некотором смысле «контингент»… Не сказка ли это?

Если б Износков был единичным явлением, он был бы только скучен, но безвреден; но двое Износковых уже не безвредны, потому что вдвоем они могут уже комплотировать. Пойдите дальше, представьте себе целый легион Износковых, которым, по причине их праздности, ничего не остается, как комплотировать, – и вы убедитесь, что тут есть уже действительная опасность, что это своего рода дамоклов меч, постоянно висящий над головой. Насколько достойны посмеяния эти люди, взятые поодиночке, настолько же страшны они, взятые скопом.

Говорят: литература уклонилась от благородного пути, что она пошла путями извилистыми и подлыми, путями, угрожающими утопить историческую русскую культурность в хаосе наплывных элементов, не имеющих ничего общего с культурою. Но позвольте же, милостивые государи! Во-первых, все это одни слова, опровергаемые вашим собственным наивным признанием, что русская литература для вас terra incognita,[87]87
  неведомая земля.


[Закрыть]
а во-вторых, позволительно еще усомниться, кто имеет больше прав указывать путь, которым должна следовать литература: сама ли литература или так называемые люди культуры, то есть люди культуры, потолику-посколику надетый на них фрак удовлетворяет последним требованиям портного искусства?

Нет, дело не в путях, а в том, что задачи новой русской литературы сделались строже и яснее. Литература не забавляет больше, а призывает к самосознанию и к делу. Как бы ни многоразличны и несходны были понятия о предстоящем деле – все-таки дело, а не безделье представляет литературный point de mire.[88]88
  цель.


[Закрыть]
Вот тот нож вострый, который так не по нутру «шлющимся» людям. Им противна самая мысль об «деле»: даже такое дело, как дело «Домашней беседы» – и то тяжело, непосильно для них. И вот почему они так охотно останавливаются на «заблуждениях», маскируя этим словом самую простую ненависть к делу. Если б литература по-прежнему вела речь об улучшении быта безделицы – она могла бы блуждать и заблуждаться в этой области сколько угодно; но она блуждает в какой-то совершенно новой области, именуемой «делом», – и вот это возбуждает против нее целую бурю негодований и сквернословия!

И между тем влияние этих людей на литературу бесспорно и решительно. Ради их она утопает в недомолвках и оговорках, ради них она сохраняет Езоповские формы. Где она найдет для себя противовес, на который она могла бы опереться в борьбе с людьми культуры? Где тот читатель настолько сильный, чтоб она могла ожидать от него защиты и спасения? Ради их… но ради их ли одних? Вот Глумов уверяет, что культурные «герои» безделицы далеко не одиноки в этом случае; что и русские ученые, и русские исправники, и русские прокуроры, и русские сотские – все одинаковым образом относятся к русской литературе, то есть все высокомерно ее игнорируют, и в то же время все видят в ней или буффонство, или угрозу.

Что господа исправники относятся к русской литературе недоверчиво – это довольно понятно: им и без того дела по горло. Никогда еще вопрос о мерах ко взысканию недоимок не получал такого развития, и в то же время никогда так пропорционально мерам взыскания не развивались самые недоимки. Чем больше стараются взыскивать, тем больше получается поводов для дальнейших стараний. Вся жизнь сгорает в бесплодных усилиях «очистить уезд» и ради этой перспективы забываются и комфорт, и личные интересы, и даже семья. До литературы ли тут, когда поесть путем времени нет? Притом же литература ведет себя как-то странно: она говорит о производстве и накоплении ценностей, об истреблении же их умалчивает. Вопрос: что такое продажа крестьянской коровы ради уплаты недоимки? Есть ли это производство ценностей или истребление их? Вот что должна решить литература и решить непременно в смысле производства, а не истребления, а до тех пор, покуда это не будет сделано, все декламации литературы о производстве и накоплении будут не что иное, как личное оскорбление господ, на заставах команду имеющих, и вся литература – сквернословием.

То же самое должно сказать и относительно господ прокуроров. Они тоже всецело заняты ограждением общества от наплыва неблагонадежных элементов, и тоже чем больше стараются оправдывать доверие начальства, тем больше получают поводов и впредь стараться оправдывать начальственное доверие. И для них возникает вопрос: что такое преследование и ловля неблагонадежных элементов? есть ли это производство и накопление умственных ценностей или же истребление таковых? И дотоле пока литература не разрешит этого вопроса в пользу производства, до тех пор она будет сквернословием и опасным буффонством.

Но ученые – ведь это цвет интеллигенции; им не нужно ни недоимки взыскивать, ни преследовать неблагонадежные элементы. Интересы науки и интересы литературы должны быть одни и те же, ибо литература только популяризирует результаты, добытые наукой, заботится о применении их к практике жизни, обмирщивает их, делает общим достоянием. Или, быть может, эта-то популяризация и кажется подозрительною? Или, быть может, с идеей популяризации соединяется темное предчувствие обличений в бесплодности некоторых усилий, в их совершенной оторванности от жизни, от мира явлений, рассматриваемого как гармоническое целое?

И мне невольно припоминались некоторые «ученые», с которыми мне случалось встречаться в жизни. Один из них, возвратившись с какого-то археологического съезда, хвастался, что по окончании работ съезда был устроен банкет и что на банкете этом пили из урны, в которой некогда был заключен прах Овидия.

– Вы в этом уверены? – спросил я его.

– Еще бы не быть уверенным, коль скоро я пятнадцать лет употребил на то, что Овидий умер в Полтавской губернии, в имении, принадлежащем Ивану Иванычу Перерепенко, который и доставил на съезд урну.

– И слаще было вино из этой урны?

– Слаще-с, – сухо ответил он мне и с такою ненавистью взглянул на меня, что мне сделалось страшно.

Другой раз другой ученый хвастался тем, что он окончил давно задуманное сочинение «Домашний быт головастиков».

– Понимаете, я дальше головастиков не иду, – говорил он мне, – из головастиков образуются лягушки, но это уже не моя область, а область моего почтенного друга Семена Семеныча Грустилова.

– Так что вы на всю жизнь предполагаете остаться при одних головастиках!

– На всю-с, – ответил он мне и, шаркнув , сухо раскланялся .

В числе моих товарищей по школе был некто Никанор Полосатов. В то время об ученом сословии в обществе существовали совершенно особенные понятия, очень недалекие от тех, выразителями которых были пресловутые Цыфиркин, Кутейкин и Вральман. Ученый человек представлялся в виде неряшливого существа, облеченного в фризовую шинель с бесчисленным количеством воротничков и заплатанные сапоги, существо, от которого постоянно несло смешанным запахом водки и чесноку. Фигура Полосатова-мальчика как-то странно напоминала собой этого фризового ученого. Несмотря на то, что он был одет в казенную курточку и пил и ел то же, что пили и ели и прочие воспитанники «заведения», но при взгляде на него всякий говорил себе: как смешон этот маленький педант в своей желтой фризовой шинели с множеством воротников. Он был рассеян и ходил, словно в лесу; не кстати спрашивал, не кстати отвечал; внезапно начинал хохотать и внезапно же впадал в угрюмость. Когда учитель реторики объяснял, что всякую мысль следует развивать при помощи вопросов: quis, quid, quomodo, quando[89]89
  кто, что, каким образом, когда.


[Закрыть]
и т. д., – то это поразило. Когда дальнейшее обучение объяснило, что каждое явление может быть рассматриваемо с различных сторон, с одной стороны то-то, с другой стороны то-то, с третьей то-то, – то это поразило его еще более. Казалось, что он уже с малолетства облюбовывал ту бездну пустословия, которая открывалась перед ним, при помощи рекомендуемых с кафедры приемов и что воротнички его фризовой шинельки трепетали при этом от восторга. Одна истина вдвигается в другую, другая в третью и т. д., покуда не образовался целый лес истин, в котором он и гулял. Это был очень удобный механизм вроде клавикорд, в которых каждую клавишу можно вынуть и заменить другою. Когда мы перешли на последний курс, последовала в русской уголовной практике реформа: четыреххвостный кнут был заменен треххвостною плетью. Полосатов, который перед этим только что окончил сочинение на тему: «Кнут, перед судом правды и справедливости», в котором доказывал, что злая воля преступника ничем другим не может быть так совершенно удовлетворена, как кнутом, – вдруг переменил клавишу, и на место старой вставил новую: «Плеть, перед судом правды и справедливости», причем, предпослав упражнению жестокую полемику с кнутом, доказал самым наглядным образом, что совсем не кнут, но именно треххвостная плеть есть наилучший ответ на требования, предъявляемые злою волей преступника. И чем старше он делался, тем с большею легкостью вынимал и вставлял клавиши, так что под конец заслужил уважение не только со стороны профессоров, но и со стороны директора заведения, старого генерала, страстно любившего фехтовать и потому полагавшего, что всякая наука должна обучать своих адептов ловким ударам и умению обмануть противника.

После выхода из школы я потерял из вида Полосатова: он остался в Петербурге, я запропастился куда-то вглубь. Но я никак все-таки не думал, что из него выйдет ученый. Я полагал, что он сделается со временем отличным начальником отделения и будет с изумительною ловкостью вынимать и вставлять клавиши по манию директора департамента. Захочет директор написать: «с совершенным почтением имею честь быть» – он напишет: «с совершенным почтением имею честь быть»; захочет директор написать: «примите уверение в совершенном почтении» – он напишет: «примите уверение в совершенном почтении». «И преданности», – прибавит директор – «и преданности», – повторит и он. Увы! я совершенно упустил из вида ту фризовую шинель, которую я видел на нем в школе, видел, несмотря на то, что в натуре ее не было.

Лет через двенадцать я воротился в Петербург и узнал от Глумова, что Полосатов сделался ученым, что он служит в трех министерствах, но не как тягловой работник, а как эксперт от науки. Это было время нашего возрождения; время возникновения акционерных компаний и неслыханного развития железных дорог. Полосатов прежде всего обратил на себя внимание сочинением «Оплодотворяющая сила железных дорог», в котором очень тонко насмехался над гужевым способом передвижения товаров и людей и доказал, как дважды два четыре, что с развитием железных дорог капитал получит такую быстроту обращения, что те проценты, которые до сего времени получались с него один раз, будут отныне получаться десять, пятнадцать, двадцать раз. Всем тогда показалось это просто и удивительно. Просто, потому что ведь и в самом деле… Это так просто! Удивительно, потому что в самом деле странно как-то, что до Полосатова никто и не догадался подумать об этом. Мне и самому, когда я читал сочиненение Полосатова, показалось оно какою-то Шехеразадою. Катится-катится капитал по железной дороге с быстротою молнии, получает проценты, потом катится назад и опять получает проценты, опять и опять катится…

Потом он написал еще статью: «Единственный в своем роде случай», в которой, указывая на неистощимые богатства России и упрекая соотечественников в недостатке предприимчивости, приглашал мелких капиталистов употребить свои сбережения для образования акционерных компаний, которые одни могут вырвать промышленное дело из рук невежественных толстосумов-рутинеров, монополизировавших производительные силы России в свою пользу. Эта статья окончательно установила репутацию Полосатова как ученого и произвела такое впечатление на маленьких капиталистов, что некоторые из них, не имея собственных сбережений, стали воровать таковые у других с единственною целью вручить их специалистам по части разработки недр земли. И это сочинение я прочел, и тоже мне показалось так просто, так просто. Собрал свои сбережения, отдал их какому-нибудь Ивану Иванычу, и затем гуляй себе да погуливай в Петербурге. Ты гуляешь, а там где-то у черта на куличках откармливаются на твои денежки бесчисленные стада четвероногих, из которых получается мясо, сало, кожа, рога; из мяса приготовляются консервы, из сала вырабатываются стеариновые свечи, из кож – обувь, из рогов и костей – клей. А через год у тебя в кармане тридцать процентиков! Да-с! тридцать процентиков за то только, что ты гулял в Петербурге да последовал приглашению ученого Полосатова!

Но мне все-таки казалось, что Полосатов не более как гороховый шут, который потому только воспользовался дипломом ученого, что прочая-то культурная братия чересчур уж невежественна. Это убеждение было до того во мне сильно, что когда я в первый раз после долгой разлуки встретил его на улице, то, вместо того чтоб броситься к старому товарищу на шею, я вдруг предложил ему вопрос:

– Послушай, Полосатое, ты, кажется, ученый?

– Да, душа моя, – ответил он мне скромно, – то есть не гелертер, но ученый в хорошем значении этого слова. Ты понимаешь: для нас спасение в одной науке! В на-у-ке! – прибавил он строго и с расстановкой.

Я смотрел на него и ничего не понимал.

– Я стою на практической почве, – продолжал он, – я не понимаю немецкого взгляда на науку; по моему мнению, наука прежде всего должна искать применений. Конечно, ты читал мои статьи – их все читали. Но твое мнение для меня особенно важно, потому что ты профан. Я пишу для профанов, понимаешь ли? – для про-фанов!

Последние слова он почти выкричал и при этом взглянул на меня не то нагло, не то лукаво, так что мне сделалось очень неловко. Но он даже не выждал моего ответа и опять продолжал:

– Главное достоинство моих статей заключается в том, что они затрагивают ближайшие интересы, такие, которые поймет всякий, у кого в кармане лишних сто рублей. Эти сто рублей мне нужно, потому что я хочу их отдать производительности. Я хочу, чтоб на них получилось еще сто рублей. Ты понимаешь? Сто ру-блей!

– Да, мне и самому иногда казалось… – пробормотал я, чтоб что-нибудь сказать.

– Да? так ты, значит, читал? Не правда ли, что все очень просто? И многим, как и тебе, это кажется просто! А между тем это совсем не просто… А впрочем, я очень рад, очень рад! Приходи ко мне по середам: у меня собираются ученые… А покуда прощай!

Мы расстались, и я опять потерял его из вида надолго. С тех пор он успел остепениться, и хотя ни одно из его предсказаний не исполнилось, но репутация ученого так и осталась за ним.

ПРИМЕЧАНИЯ

Сборник состоит из десяти очерков и статей. Первые девять впервые появились под разными названиями и подписями, в ОЗ 1873–1884 гг. Из них семь напечатаны в серийной рубрике «Между делом». Десятый очерк остался незаконченным и впервые был опубликован в книге: «Недоконченные беседы (Между делом). Сочинения М. Е. Салтыкова (Щедрина). С.-Петербург. Издание Н. П. Карбасникова, 1885. Типография M. M. Стасюлевича» (фактически книга вышла в свет в 1884 г. – 20 или 21 октября). В этом первом и единственном прижизненном издании сборника первоначальные (в журнале) названия очерков и статей были заменены обозначениями «Глава…», с порядковой римской нумерацией глав.

Цензурная история книги освещена Евгеньевым-Максимовым (ЛН, т. 13–14. М., 1934, стр. 154–155). Так как объем ее был свыше 10 печатных листов (13 1/4), то, по цензурным правилам, она освобождалась от предварительной цензуры. Но когда 12 октября 1884 года восемь экземпляров книги были представлены типографией в С.-Петербургский цензурный комитет, то последний все же сделал попытку подвергнуть ее предварительной цензуре. В отношении на имя старшего инспектора типографий Петербурга от 13 октября председатель Комитета просил «приказать сделать тщательное дознание, вполне ли отпечатана настоящая книга и разобран ли набор оной, – и в случае неисполнения сего условия обязать типографию, на основании примечания к 67 статье приложения к ст. 4 (прим.) Уст<ава> цензуры по «Прод<олжению> св<ода> зак<онов> 1876 г.», выпустить книгу как издание, подлежащее предварительной цензуре». Пришедший в типографию инспектор установил, что «означенная книга отпечатана вполне, в количестве 3050 экземпл. и набор, служащий для тиснения оной, весь разобран». Об этом сразу же стало известно Салтыкову, который 14 октября сообщал Соболевскому: «Я издаю книжку разных мелких статей, и в пятницу она отправлена была в цензуру. В субботу уже приходил в типографию инспектор узнать, разобран ли весь набор. Если б хотя один лист был не разобран – тогда всю книгу подвергли бы цензуре, но оказалось, что типография Стасюлевича настолько искушена, что отправила книжку в цензуру не прежде, как разобрав весь набор. Теперь я жду ареста – вот и еще 600 р. убытка».

Опасения Салтыкова о возможном аресте «Недоконченных бесед» на этот раз не оправдались. В своем донесении от 15 октября начальнику Главного управления по делам печати Е. М. Феоктистову председатель С.-Петерб. цензурного комитета писал: «Очерки эти изложены с тою же тенденциозностью и пессимизмом, с тем же грубым глумлением над обществом, которыми отличаются все произведения Салтыкова, но, по мнению цензора, которое я вполне разделяю, эти очерки не настолько вредны, чтобы по поводу их задерживать книгу. Я полагаю, что прекращение «Отечественных записок», редактором которых был Салтыков, не находилось ни в какой связи с этими очерками. Вследствие сего Комитет не видел основания препятствовать выпуску книги в свет».

Таким образом, из приведенного «отношения» Комитета видно, что высшие цензурные власти были обеспокоены тем, что в своей новой книге Салтыков откликнется на состоявшееся весной 1884 г. правительственное запрещение его журнала «Отеч. записки» (так оно и было в действительности, см. ниже).

О дальнейшей судьбе книги известно из писем Салтыкова к Стасюлевичу. Сообщая 18 октября, что Феоктистов «сегодня с докладом у министра, вместо обычной субботы», он выражал надежду: «Быть может, сегодня решится участь «Недоконченных бесед». Наконец, 21 октября Салтыков с облегчением сообщал тому же адресату: «Книжка, наделавшая немало хлопот, вышла».

Для отдельного издания Салтыков заново пересмотрел текст и, наряду с дополнительной стилистической правкой, частично его изменил. Эти изменения относятся, главным образом, к первой половине книги. Кроме того, им были устранены те намеки и политические выпады, которые к этому времени потеряли свою актуальность.

В настоящем издании «Недоконченные беседы» печатаются по тексту отдельного Изд. 1888 с устранением ряда опечаток и нескольких пропусков по журнальным публикациям и дошедшим до нас рукописям (все хранятся в ИРЛИ).

В «Недоконченных беседах» Салтыков «как бы раздваивает <…> свой старый и уже привычный читателю образ авторского «я» – прекраснодушного либерального оппозиционера «школы сороковых годов» – давая ему в спутники «мрачную и даже трагическую личность» Глумова,[90]90
  С. Mакашин. Щедрин и реакция 80-х гг. – «Литературное обозрение, 1940, № 22, с. 39.


[Закрыть]
носителя бескомпромиссно-критического взгляда. Рассказчик и Глумов здесь, в отличие от «Современной идиллии», не становятся действующими героями и плотью конкретности не обрастают. Глумов участвует лишь в четырех первых «беседах» и мелькает в одном эпизоде 7-й статьи; в остальных случаях Салтыков обходится без его «помощи». «Раздвоение» повествователя является откровенно публицистическим средством, необходимым для более усложненной и глубокой постановки проблем, открывающим простор диалектике салтыковской мысли.[91]91
  См. об этом: В. Мысляков. Искусство сатирического повествования. Саратов, 1966.


[Закрыть]
Роль проводника авторских мнений и оценок бывает доверена то Глумову, то рассказчику, причем, если в начальных очерках Глумов всюду оказывается ближе к подлинному воззрению писателя, то во второй половине книги условное повествовательное «я» все более объединяется с реальным писателем Салтыковым.

Кроме того, споры героев и возникающая благодаря им видимость «опровержения» «крамольных» мыслей, заявленных как бы в дискуссионном порядке, послужили верным цензурно-маскирующим приемом, на «обнажение» которого Салтыков прямо пошел в главе IV: «ты должен был выдумать, что у тебя есть какой-то приятель Глумов, который периодически с тобой беседует <…> на тот случай, что ежели что, так иметь бы готовую отговорку: я, мол, сам по себе ничего, это все Глумов напутал».

Выпуская серию статей «Между делом» отдельным изданием через полгода после закрытия «Отеч. записок», Салтыков многозначительно назвал книгу «Недоконченные беседы» (сохранив в скобках и журнальную рубрику серии). Этим названием он хотел сказать читающей России о постигшей его катастрофе. Эту цель преследовала смысловая и графическая – строка точек – недоконченность последней главы книги. Салтыков воспроизвел в ней внезапно оборванную речь.

«Пестрый» характер книги, соединившей в себе «статьи, разновременно напечатанные», отмечал сам автор (см. письмо М. М. Стасюлевичу от 21 октября 1884 г.). Но в то же время он собрал здесь только те свои выступления, которые действительно относятся к жанру «бесед». Проблема подразумеваемого собеседника-читателя – весьма важна в составе книги и отнюдь не случайна для нее. Продолжать это произведение вне своего журнала, не располагая свободной возможностью своевременного отклика на события, не имело смысла. От мелькнувшей было идеи продолжения книги Салтыков неизбежно должен был отказаться: такой жанр после закрытия «Отеч. записок» стал для него недоступен.

Отзывы печати о «Недоконченных беседах» были немногочисленны и предельно лаконичны. «Библиографический листок» «Вестника Европы» (1884, № 11) кратко известил читателей о том, что «этюды» эти «хотя и принадлежат к различным эпохам и годам, но <…> не утратили своей свежести как благодаря известному таланту автора, так и тому, что общественная жизнь наша не подвигается», они, «появляясь теперь в особом издании, приобретают даже вящую силу». Столь же скупым был положительный отклик «Нови» (1884, 15 ноября, № 2, стр. 116). Чуть позже К. К. Арсеньев в статье «Новейшие произведения Салтыкова» («Вестник Европы», 1888, № 1) коснулся «Недоконченных бесед», отметив свойственный сатирику «дар предвидения», благодаря которому «позднейшая действительность» подтверждает его сатирические «преувеличения» (поползновения реакции к «упразднению самостоятельного суда», дальнейшее обострение «еврейского вопроса», торжество «охранительной прессы» – стр. 355–361).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю