444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Бутов » Свобода » Текст книги (страница 6)
Свобода
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:34

Текст книги "Свобода"


Автор книги: Михаил Бутов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

На двоих мы располагали: единственным (одноместным) спальным мешком-коконом, у которого из прорех выглядывала вата; одним котелком; палаткой; ремнабором – молоток и мешочек с разными гвоздями – на случай поломки лыж; двуручной пилой и большущим, сделанным из рессоры нелепым ножом: он здорово рубил стальную проволоку, но плохо резал хлеб, а вскрывать им консервы было сущим мучением. (Тут, пожалуй, стоит объяснить, чего не хватало против обычного в зимнем походе: второго спальника; толстых пенополевых ковриков – подкладывать в палатке под себя; примуса и канистры с бензином; лавинной лопатки; токарничьих очков с темными стеклами, чтобы не слепнуть от снежного блеска; топора, наконец... перечень неполный.) Зато продовольственная часть составлялась в самых сокровенных подвалах Андрюхиного гастронома. Растворимый кофе и цейлонский чай; всяческие шоколадки; банки с лососем и пряной килькой; два батона сырокопченой колбасы; конфеты "Вечерний звон", заполнявшие свободное пространство в картонной коробке с бутылкой французского коньяка "Бисквит"; коньяк попроще – армянский. Солдатские фляжки с водкой и спиртом. Общенародная бакалея. И – десятикилограммовый кусок отменной вырезки. Мы разместили его, промерзший насквозь, на красных пластмассовых детских санках-корытце и волокли их, сменяясь, за собой, прикрепив веревку к поясу альпинистским карабином.

Андрюха назначил режим: ходки по сорок минут, отдых – десять. На перекурах он соскабливал с куска ножом мелкую мясную стружку, глотал сам и рекомендовал мне.

Говорил – полезно. Верное средство от цинги. Читал Джека Лондона? Я предпочел бы горячий чай, будь у нас термос. А так – грыз шоколад.

Небо ненадолго прояснилось – и вновь побелело. Стало холоднее. Иногда мы попадали на открытые места, но три четверти пути я только и видел что чахлые елки, кустарник... – любопытно, кому пришло в голову назвать это тундрами? Вездеходку кое-где перемело. На буераках санки часто опрокидывались. А если дорога делала крутой поворот – застревали на обочине, где густо стояли высокие бурые травяные стебли, засохшие с лета. Выше кустов и деревьев, на горы, поднимавшиеся теперь уже по обе руки, я старался смотреть с большими интервалами, иначе казалось – мы вообще не движемся, так неохотно менялся ракурс. Белые полярные куропатки, то ли незаметные на снегу, то ли зарывшиеся в него, внезапно срывались в полушаге от лыжи, устроив маленький взрыв, ошеломляли, и я испуганно шарахался, оступался в сугроб. Потом они летели-подпрыгивали впереди, припадая на крыло, жалобно, протяжно вскрикивая. Как будто уводили, притворяясь ранеными и маня за собой мнимой слабостью от гнезда, птенцов... – но какие птенцы в феврале?

И вдруг дорога, до сих пор худо-бедно различимая, взяла и оборвалась, словно проложивший ее некогда вездеход в этой точке провалился сквозь землю либо стартовал вертикально в небеса, – дальше лежал девственный, нетронутый наст. Андрюха огляделся. Сказал, Бог с нею, с колеей. Разберемся. Он проходил здесь в позапрошлом году. Он припоминает холмы и балочки.

– Вон там, – Андрюха простирал твердую десницу над снежным полем, начинается спуск. Потом горка. Потом опять спуск, к озеру. А за озером будет длинный подъем, и все – база. Верст семь еще. Много – десять...

Я почти не устал и даже не очень замерз. Только появился во рту какой-то медный вкус и постоянно хотелось сладкого. Андрюха сказал, что это нормально – пока организм привыкает интенсивно работать на морозе. Однако вторую шоколадку у меня отобрал – он предназначал их под коньячок. Взамен выдал пригоршню рафинада. Я высыпал сахар в набрюшник анорака и на ходу один за другим отправлял кусочки за щеку.

Перемена на бездорожье не особенно осложнила нам жизнь: крепко скованный наст отлично держал – глубже чем по щиколотку ноги не погружались. Со следующего холма действительно открылось озеро. Нам нужно было пересечь его по диагонали.

Издали озеро представлялось сильно вытянутым в длину, зато довольно узким. Но когда мы вышли на середину, у меня по-настоящему захватило дух. Прежде вездеходка все ныряла из овражка в овражек или лес в большей или меньшей степени заслонял панораму. А тут на километр самое малое куда ни глянь был только ровный ледяной стол. Деревья по берегам и редкие взобравшиеся на самые склоны стали будто черная тонкая штриховка обозначился истинный масштаб, как бы размерность гармонии. И совершенная, мертвая тишина. Время, которое я принес с собой, размеченное гулкими толчками пульсирующей крови, зависло и оседало – как изморозь, как поднятая куропаткой снежная пыль. Пока я стоял, пытаясь соотнести себя с этим суровым величием, Андрюха успел достаточно далеко оторваться. Очнувшись, не сразу отыскав глазами его уменьшившуюся фигурку, я в короткий миг сполна прочувствовал, каково остаться здесь в одиночестве. Позвал – звук не длился, тишина тут же смыкалась.

Бросился догонять – и старался вести лыжи с нажимом, чтобы звонче хрустела под стальным кантом ледяная крошка.

Не знаю, как Андрюху, а меня сумерки застигли врасплох. Как-то я упустил из виду, что день здесь должен оказаться значительно короче, нежели на широте Москвы. К тому же Андрюхины железные клятвы: ночь будем встречать у огня и под крышей... Ну и где этот огонь, где эта крыша? И как мы пойдем дальше? Темнело от минуты к минуте.

Фонаря не было. То есть сам фонарь Андрюха взял, но забыл батарейки. Да и много ли фонарем высветишь в чистом поле?

Мы уже бегом бежали вдоль берега, сперва в том же направлении, что и раньше, потом повернули обратно, – Андрюха метался, не находил знакомых ориентиров, зло молчал. Но темнота так и не сгустилась до полной непроглядности. Вроде бы не было никакого света, чтобы отражался от снега: пасмурное небо, ни звезд, ни луны – однако основные детали ландшафта, даже дальние, читались ясно. Наконец Андрюха отстегнул саночную шлею, скинул рюкзак и уселся на него. Привал.

– Хорошо, – признался он, – я перепутал. С той стороны плохой обзор. Нам, пожалуй, вон туда... – и указал палкой в самый конец озера, где впадала, наверное, маленькая речка или ручей: берега сходились под острым углом в аппендикс. – Видишь просеку?

Ни черта я не видел. Елки и елки. Черная полоса на призрачно-белом. Но кивнул.

– Ага, – сказал Андрюха, – стало быть, я не ошибаюсь. Взберемся по ней – и дома.

Есть хочешь?

– Конечно.

– Ничего. Через час будем там. Заделаем праздничный ужин...

Ровно через три минуты начался буран.

Раскадровка:

ветер нас еще не достиг, тихо, но я замечаю, что на озере взвиваются надо льдом смерчики;

пару раз колючая крупа летит нам в лицо залпами – будто пригоршнями, с руки;

Андрюхин крик мне слышен еле-еле, пурга сечет по глазам, мы вцепились друг другу в одежду и боимся потеряться, если отпустим.

И происходит все это куда быстрее, чем успеваешь что-нибудь сообразить.

Вслепую, по памяти, мы отползли к ближайшим деревьям и кое-как растянули между ними палатку. Выдернув на ощупь из рюкзаков нужные для ночлега вещи, прочую поклажу бросили как попало снаружи – только лыжи воткнули стоймя, отметить место. Накидали на брезентовый пол запасную одежду, втиснулись по пояс вдвоем в один спальник и лежали обнявшись. Когда поднялась метель, температура, скорее всего, как обыкновенно бывает, резко прыгнула вверх – маловероятно, чтобы нам удалось продержаться так, без движения, на прежнем морозе. Мы не спали, понятно, – этот сон мог бы легко перейти в вечность, – но почти не разговаривали. Жгли одну за другой маленькие, для торта, свечки. К полуночи догорела последняя. И кончились сигареты. Я думал о еде. Спохватился и поделил оставшийся в кармане сахар. До утра о вылазке не могло быть и речи. Я не упрекал Андрюху вслух, но про себя не стеснялся в выражениях.

Ладно я, чайник, но почему он, опытный, тоже поддался панике и не догадался сразу забрать с собой в палатку мой рюкзак: в нем колбаса, консервы, курево... В общем, второй подобной ночи мне не выпадало ни до, ни после. И двенадцать часов (если не больше), половину которых мы провели во мраке и состоянии близком к анабиозу, я запомнил не в протяженности, но как единое застывшее мгновение, мучительно неспособное разрешиться в другое.

Хотя вьюга прекратилась еще затемно, мы не выходили, дождались рассвета. Тут уж я позволил себе поинтересоваться у Андрюхи (и зря – он обиделся), как бы мы выглядели, по его мнению, без палатки, которую он обозвал давеча лишним грузом.

Потом долго выкапывали из-под свежих сугробов свое широко рассыпанное во вчерашней суматохе имущество. Обошлось малыми потерями. Пропал нож – но мы установили, что в большинстве случаев его можно успешно заменять пилой. А также бутылка "Бисквита" в коробке. Ее судьба занимала мои мысли, когда, вскипятив на сухом лапнике котелок чая и зажарив в огне по толстому куску мяса величиной с блин, мы направились вновь через озеро. Коробка цветастая, яркая. Мы вытоптали, пока собирались, солидный круг, и, окажись она в его пределах, невозможно было бы просмотреть. Если не леший ее унес – значит, откатилась ночью слишком далеко в сторону и теперь где-то надежно похоронена до лета, покуда не растопит снег. А летом...

Я живо представлял какого-нибудь геолога или там егеря, бредущего с ружьишком, в поту и комариных укусах, берегом, по болоту – ведь наверняка здесь болото. На куцем пригорке, где мы ночевали, он снимает военного образца вещмешок, трет поясницу, справляет нужду и присаживается на корточки подымить папироской. Привлеченный необычным сочетанием красок в траве, делает гусиный шаг, рассчитывая на крупную ягоду или крепкий гриб. Я строил гримасы, воображая, как будет меняться, по стадиям, его лицо. Он видит коробку. Рисунок на коробке. Пробует коробку на вес. Открывает и находит содержимое соответствующим рисунку. Сворачивает пробку – в бутылке отнюдь не керосин... Немудрено тронуться умом. Особенно от приложенных конфет – пускай их и подъедят к тому времени разные жучки-червячки...

Не было в конце озера никакой просеки. Андрюха принял за ее начало разрыв в ельнике, нерукотворную полосу, голую первые пятьдесят метров, но дальше поросшую переплетенными кустами. Местность здесь поднималась круче, чем где-либо до того. На озере я знал впереди близкую цель, да и мои фантазии хорошо отвлекали от дороги. Но вот стало очевидно, что мы заблудились, – и сразу напомнили о себе и бессонная ночь, и постоянный холод, и усталость от вчерашнего перехода. Я будто вдвое потяжелел и вдвое же ослабел. Теперь каждое скольжение лыжи давалось мне ценою преодоления чего-то в себе – и с каждым убывала потребная на это сила духа. Я не то что не хотел еще одной холодной ночевки – я откровенно ее боялся. А положение виделось мне безвыходным – какие мы имели альтернативы? Возвращаться назад, на станцию?

Теоретически мы могли бы еще успеть туда, где оборвалась вездеходка, а с нее и в темноте вряд ли собьешься. Но все то же самое в обратном порядке... Я чувствовал, что меня уже не хватит.

Андрюха мои страхи не разделил, а обсмеял – взял реванш за колкость насчет палатки. И сказал, пристально изучив окрестности, что мы не будем тратить время на поиски правильной просеки, пускай она и обязана обнаружиться где-то совсем рядом.

Потому как сто против одного и даже сто против нуля: наше обетование сейчас точно перед нами, наверху, за лесом. Напрямик – рукой подать. Подозреваю, не так уж крепко он был в этом уверен. Просто понял, что стоит проявить нерешительность – и я раскисну вконец. Без дальнейших обсуждений он двинул через ельник в гору. Не выбирать – я потянулся следом. Шаг вперед – два шага назад. Кусты до крови расцарапали мне нос и шею возле уха. Сухой рыхлый снег то и дело проседал подо мной, и я съезжал вместе с ним. На подъеме мне стало недоставать кислорода. Я не задыхался – но воздух казался пустым и не насыщал меня. Под коленями, в руках, в сбамой утробе появилась гадкая мелкая дрожь, с которой усилием воли я уже не мог совладать. Впору было примерять к себе унизительное слово "сломался".

Андрюха ломился как лось, только ветки трещали, и расстояние между нами все увеличивалось. Мне неулыбалось потерять его из вида. Вроде бы лес вокруг него стал уже попрозрачнее, как в преддверии опушки или поляны. Наконец он оглянулся, показал мне рукой куда-то вбок – и затем исчез, будто перевалил гребень. Я крикнул – ни ответа, ни эха. Осталась только память, что я кричал.

С отчаяния я попробовал идти "елочкой" – понадеялся, что так будет быстрее. Тут же подвернулась нога, лыжа встала на ребро, железный тросик крепления соскочил и утонул в снегу. Я нагнулся достать его, неосторожно наступил – и увяз до бедра. Попытался переместить другую ногу, опереться и вылезти – лыжа отскочила и там. Меня одолела какая-то яростная истома. Всего раз я испытывал такое – лет в пять, когда отбился от родителей в переполненном универмаге. Я мычал, лупил кулаком снег и едва сдерживался, чтобы не метнуть вниз по склону проклятые лыжи, не расшвыривать, сдирая с себя, движениями насекомого, судорожно сокращая мышцы, шапку, рукавицы, анорак... Ух как я ненавидел Андрюху в эту минуту! Он должен был ждать меня. Если уж не вернуться на помощь. А не доказывать в догонялках свое превосходство. Вообще за то, что он затащил меня сюда... Тросик никак не ладился на место. Я плохо соображал от злости и слабости.

Андрюха снова замелькал среди деревьев, торопился ко мне. Благодарствуем, барин, что не забываете! Ранняя звезда, может быть Сириус, дрожала и расплывалась в глазах. Ночь на подходе. Сказать ему, что лучше спуститься опять к озеру – там много валежника и можно поддерживать большой костер...

– Застрял? – спросил Андрюха.

А то не видно! Я молчал. Подбирал обвинения. И не сразу обратил внимание, что он налегке – без санок, без рюкзака. Он смеялся. Он протягивал руку.

– Пришли. Слышишь – все. Вон они – домики...

Старая, давным-давно покинутая база представляла собой дюжину разновеликих строений на обширной поляне. Из них пригодными для жилья мы нашли только три стоящих стена к стене щитовых блока. Все остальное: и длинный барак, и что-то вроде избы, и какие-то сараи, мастерские – где обвалилось, где не имело крыши и побывавшими тут путешественниками использовалось в качестве нужника или источника дров. Но сохранившиеся жилые помещения явно берегли и содержали в порядке. Мы осмотрели их, чиркая спичку за спичкой, и выбрали самое маленькое – за уют. Две двери, опрятный предбанник, одноярусные нары во всю торцевую стену, застекленное окно, даже столик... А главное – кирпичная печь, не буржуйка, как в соседнем, – с чугунной плитой, конфорками, с исправным дымоходом. Правда, сперва она задала нам работы. Выстывшая труба не давала тяги, Андрюха шаманил у топки, комбинировал положения заслонки и дверок – бесполезно, дрова (доски, наспех собранные на снегу)

не разгорались толком, а дым валил в помещение. Мы глотали его, отчего голова шла кругом и выступали слезы. Но не очень-то стремились обратно на свежий воздух. Только после того, как Андрюха отрыл за печкой треснувший ржавый топор без топорища и наделал тонких щепок, занялось по-настоящему. Стал таять снег в котелке на плите.

Дым выгнали в дверь, размахивая Андрюхиной курткой. Принесли из сеней мятый оцинкованный таз и соорудили над ним лучину. Я поджег ее – и почувствовал себя дома, что редко со мной бывает.

Согревшись довольно, чтобы оторвать взгляд от огня, я поискал каких-нибудь следов прежних обитателей. Но не было ни росписей на стенах, ни резьбы на столе – исключительно культурные люди навещали этот приют. Позже, распаковывая вещи, я уронил кружку и вытащил вместе с ней из-под нар разбухшую, похрустывающую от заледенелой влаги амбарную книгу в сиреневом картонном переплете, с надписанием строгой тушью в белом окошечке:

Журнал метеорологических наблюдений Ловозеро Летний конец 1976 г.

№ 2.

– Это, – сказал Андрюха, – к востоку отсюда. Далеко. Вот там, говорят, сурово.

Пустыня. Начальные страницы отсутствовали, кто-то выдрал, но вряд ли они существенно отличались от других, расчерченных химическим карандашом на графы с показаниями термометров, гигрометров, анемометров – что там есть еще? Отмечались сеансы радиосвязи – дважды в сутки. Изо дня в день. Я машинально листал: июнь, июль, август... Десятого сентября погода еще интересовала наблюдателей. Ниже, поперек столбцов, было выведено со старательным школярским нажимом:

Позавчера на восемьдесят третьем году жизни скончался председатель Мао Цзэдун.

Метеоролог Семенова.

И все. Оставшиеся листы даже не разграфили. Ветер, скорбя, замер в вершинах, и дождь застыл, не коснувшись земли. Но я по наитию заглянул в конец. И обнаружил еще одну запись, красным шариком, во всю диагональ страницы; почти печатные буквы, грубый, угловатый и размашистый почерк рука, заточенная не под перо:

Мао Цзе-дун – Мао Пер-дун.

Я показал книгу Андрюхе: слушай голоса своего народа! И настаивал, что необходимо ее сберечь как своеобразную местную достопримечательность. Но Андрюха смотрел на вещи утилитарно. Его не впечатляли свидетельства эпохи. Бумага нужна была по утрам на растопку. В свой срок даже корочки переплета отправились в печь.

Десять дней мы провели здесь. Десять дней так кочегарили печку, что из повешенной на гвоздь в стене колбасы вытопился весь жир и она стала похожа на эбонитовый жезл. Терпеть эту жару можно было только раздевшись до трусов. А когда – упарившись или по надобности – мы и на снег выбегали без одежды и обуви, мороз еще добрых несколько минут не мог пробраться под кожу. Приходилось, однако, часто переминаться с ноги на ногу:

ступни примерзали мгновенно, едва попадалось к чему. Около полудня солнце ненадолго поднималось над горами – и мы совершали вылазку за дровами. Выбравшись из прокопченного домика, выжидали, обвыкая в ослепительной, отливающей, как просветленное оптическое стекло, зеленым, лиловым и синим белизне. Было слышно, как далеко, километров за десять отсюда, на базе у живых геологов, распевает по репродуктору Буба Кикабидзе. Потом вооружались увесистыми валами от каких-нибудь, наверное, тракторных передач и крушили в развалинах пустые оконные рамы или отбивали доски от балок. Добыча дров и была, собственно, единственным нашим отчетливым занятием. Ну еще – приготовление еды. А кроме – я даже предметного разговора не могу припомнить, чтобы увлек нас. Но ведь не оставляло ощущение удивительной наполненности всякой минуты!

Неторопливые, длинные дни... Вечером устраивались на просторных нарах, пили кофе из кружек и обсуждали близкие мелочи. Если позволяла погода, прогуливались перед сном; я учил Андрюху именам звезд и контурам созвездий. Он путал Беллятрикс и Бетельгейзе... Я не знаю, как это назвать: чистым, самоценным пребыванием? – но такое сочетание слов представляется мне излишне дрянным. К тому же в нем есть что-то буддийское.

А там наст под ногами скрипел громче, чем колесо дхармы...

Однажды, когда мы поужинали жареным мясом и выпили спирта – и водки выпили, закусив иссохшей каменной колбасой, а после прикончили, под настроение, коньяк, – Андрюха снова вернулся к страшным туристским преданиям. Теперь это были повести о том, как группы замерзали на перевалах, об убийственных каверзах снега, способного без видимой причины, но в силу каких-то внутренних своих напряжений сдвигаться, переползать десятками тонн, накрывая палатки, люди в которых погибали от удушья, не успев прокопать выход; о титанических лавинах, сметающих все и вся у себя на пути, – и о чудесных случаях, что захваченные смертоносной волной и даже упавшие вместе с ней в пропасть оставались целы и невредимы. О некоем отважном человеке, морозной и вьюжной ночью спустившемся в поселок за помощью почему-то – забыл почему – в одном ботинке; он лишился отмороженной стопы, но спас жизнь раненому товарищу... В рассмотрении формы, по крайней мере – вполне реалистичные истории. Но в нашей отъединенности запредельным холодком потягивало бы и от тургеневской "Первой любви". И едва потушили лучину – стали мерещиться, сквозь привычное потрескивание углей в печке, то явственные шаги за стеной, в соседнем блоке, то вкрадчивое поскребывание в окно, то странные шорохи на крыше. Мы, конечно, соревновались по этому поводу в остроумии. Хотя сердце замирало.

А потом, вроде бы издали, донесся до нас короткий тоскливый звук – не то женский крик, не то стон, не то вой.

Мы разом подскочили.

– Думаешь, человек? – спросил Андрюха.

– Может, дерево скрипит? Или какой-нибудь сыч...

Подождали – нет, молчание. Легли опять. С тихим гудением пролетела над нами одинокая сонная муха, неурочно воскресшая в тепле.

– Во! – сказал Андрюха и зевнул. – Зимние мухи – к покойнику...

И тут звук повторился. Теперь, казалось, ближе. Мы торопливо оделись и выбежали на улицу. На склоне горы, в той стороне, откуда, насколько мы могли определить, кричали, – никакого движения. Прямо над горой стояла полная луна, и даже неровности на снегу были нам отлично видны. Мы караулили, пока не начали замерзать.

А после, все еще настороженные, не решаясь стягивать штаны и фуфайки, теснее жались на нарах друг к другу, с распахнутыми во мраке глазами.

И проворонили, прислушиваясь к далекому, слабый шелест в самых наших сенях.

Вдруг что-то тяжелое упало там со стуком на деревянный пол. Возня...

Андрюха ухватил меня за локоть и сдавленно прошептал:

– Погоди... – как будто я не съежился с ним заодно, а вовсю рвался встретиться с черт-те чем. – Возьми полено...

Ну, с поленом я почувствовал себя мужчиной. Андрюха тоже с нар слез, но держался позади. Дверь в сени я открывал, готовый столкнуться за нею с натуральным мертвяком – эдакой безглазой метеорологом Семеновой, явившейся в одном башмаке по свою книгу и протягивающей ко мне белые обмороженные руки...

А заметил – молниеносный темный промельк на темном полу к неплотно затворенной двери наружной; она едва качнулась, когда две удлиненные тени одна за другой перетекали в узкой щели через порог.

– Ё-мое! – закричал Андрюха. – Ты видел их?! Нет, ты их видел?! Знаешь, кто это был?

– Оборотни, – предположил я. – Вервульфы и волколаки.

– Дурак! – сказал Андрюха. Отпихнул меня и направился изучать следы.

Я подобрал и понес демонстрировать ему сброшенный с приступка и прогрызенный в нескольких местах насквозь пакет с остатками нашего мясного монолита, от которого мы ежедневно отпиливали куски двуручкой. Сегодня образовался один лишний. Он отмяк, пока лежал в комнате, и обратно в пакет мы сунули его совсем недавно – вероятно, он не успел достаточно застыть и все еще источал слабый кровяной запах.

Отпечатки лап были повсюду вокруг домика. Небольшие, четырехпалые, похожие на песьи. Две их петляющие цепочки вели с противоположного края поляны – так наши гости пришли, осмотрев по пути руины дизельной. Две прямых – к лесу, куда они скрылись. Андрюха сидел на корточках, мерил ладонями какие-то расстояния и азартно бубнил, сам себе эхо:

– Ага, все точно, точно... Мне уже попадались такие, попадались... Правда, не здесь, не здесь...

– Лисицы? – спросил я.

– Можно и так сказать.

Я разозлился:

– Что за тупой театр?! Почему не ответить нормально?

Андрюха поднялся и возвысил торжественный палец:

– Песцы! Натуральнейшие голубые песцы!

С утра он развернул загадочную деятельность. Я подглядывал, но не встревал с вопросами, пока Андрюха сам не повел меня в сени, чтобы похвалиться, какую отменную он сочинил ловушку. Хитроумная веревочная система связывала внешнюю и внутреннюю двери, длинный конец тянулся в комнату к нарам, а под потолком в сенях крепилась ржавая сетка от панцирной кровати – прежде мы обивали о нее ботинки при входе.

– Ночью дверь на улицу остается открытой, – пояснил Андрюха, -дверь в комнату закрываем. Как только они зайдут...

Я спросил, почему он так уверен, что песцы появятся снова. Все-таки мы их здорово напугали. Андрюха сказал: никуда не денутся – мясца-то уже понюхали. Не от хорошей жизни они тут бродят. Голод не тетка. А мы им еще приманочку...

– Значит, так. Когда мы их слышим, я дергаю за веревку. Уличная дверь закрывается – кстати, сколи потом лед с порога, – комнатная открывается. Это, – он показал наверх, – падает и прижимает их к полу. Все, они наши.

Едва я поднял глаза, чтобы разглядеть, на чем она там держится наверху, кровать сорвалась со своих подпорок. Я вскинул руки, защищая голову, но вскользь железный угол все-таки меня задел, пропахав под волосами порядочную ссадину.

– Ты понял?! – любовно сказал Андрюха. – Чувствительная вещь.

Я уже не стал допытываться, для чего нужно, чтобы распахивалась дверь в комнату.

– Очень хорошо, – сказал я. – И что дальше?

– Ты что имеешь в виду? – спросил Андрюха.

– Ну, зачем все это? Что ты станешь с ними делать, если поймаешь? Сдерешь с них шкуры? Так они сгниют, пока доедут в Москву.

Андрюха оскорбился:

– Ничего себе загнул – шкуры! Ты вообще за кого меня принимаешь?

– Тогда зачем?

Он пожал плечами:

– Да я как-то не думал... Просто поймать – разве не забавно? Потом, если хочешь, отпустим...

И я согласился: нормально, весело, будет о чем рассказывать в городе. И когда в нужное время заняли позицию для ловитвы – лежа, но не снимая ботинок, – испытал некий охотничий трепет. В сенях разместили миски с мелко накромсанным мясом: у самого порога и в глубине. Изготовили факел, намотав на суковатую палку старые промасленные тряпки. На первое же неясное шебуршание – из тех, какими полон в тишине деревянный дом, Андрюха яростно рванул веревку. Все прошло по плану: одна дверь закрылась, вторая открылась, кровать грохнула оземь. Андрюха поджег в печке факел и кинулся в сени. Песцов под кроватью не наблюдалось. Приблизительно час потребовался, чтобы вернуть сетку в прежнее вознесенное состояние. Мы уже успокоились и могли мыслить рациональнее. Андрюха сказал, что в следующий раз будет выжидать, пока они немного освоятся и потеряют бдительность.

– Не спишь? – проверял Андрюха каждые две минуты. – Не спи!

Песцы, однако, не спешили, и я благополучно заснул. И видел во сне, будто схожу в неглубокую станцию метро, без эскалатора, по обыкновенным ступеням. Должно быть, очень поздно и последний поезд уже отправлен: на платформе нет пассажиров. Но нет и милиционера, нет ночного студента, толкающего полотерную машину, нет ярких жилетов путейских рабочих (хотя разложены вдоль колонн непользованные блестящие рельсы) – никого. И вдруг сигнализируют тревогу: зудит зуммер, мигает свет. Прямо передо мной опускается с потолка на тросах штанга, раскрашенная как железнодорожный шлагбаум, запрещающая проход. Сразу же появилось множество людей. Они в камуфляжной форме или темно-синих комбинезонах, в белых касках-полушариях. На касках и нарукавных повязках черное латинское "R" в круге.

Люди безмолвны и сосредоточенны, что-то переносят, что-то устанавливают на перроне.

Свет мигает. Один из них держит под мышкой завернутую в крафт саженную рыбину – сома, наверное. Хвост и голова у сома свисают долу, как усы запорожца.

Действие не развивалось: нового ничего не происходило ни со мной, ни с этими немтырями. Я повернулся на другой бок. Тогда мне приснилось, что я лысый.

– Тихо! – угрожающе прошипел Андрюха у меня над ухом.

– А я чего? Храпел?

Скучные сны. Не жаль просыпаться.

– Тихо!!!

Мгновение спустя глухо брякнула стронутая с места алюминиевая миска.

– Давай! – рявкнул Андрюха в полный голос и дернул.

Двери и здесь, как положено, открылись-закрылись, а вот кровать осталась где была, не сработала. Факел у Андрюхи полыхнул и погас – тряпки прогорели в прошлую попытку. Мы топтались в тесных и темных сенях. Я смутно различал Андрюхины очертания. Он удил, нагнувшись, понизу руками и внезапно бросился на четвереньки, скорчился в позе накрывшего собой гранату. Тут обрушилась запоздалая сетка. На голову мне теперь пришлась не сварная рама, всего лишь проволочное плетение – не такой уж страшный удар. Но лодыжки у меня опутывала провисшая веревочная система – и я таки растянулся плашмя, оказавшись в том положении, какое, по идее, предназначалось песцам. Андрюха, копошившийся в момент падения кровати у дальней стены, вне опасной зоны, вскочил и принялся энергично колотить бывшим факелом в районе моего копчика. Он придавил раму ногой, когда я хотел отвалить ее и встать. Я крикнул: остановись! – Он свиреобы окунал в нее свои опухоли, миску с теплой водой.

Сунули колючий шарф – три нещадно! Он тер, пока руки не занемели; дальше – все по очереди. Содрали ему кожу. Андрюха позднее признался, что не особенно верил в успех.

Однако чего-то добились: он скривился, зажал голову в ладонях; сказал как будто огнем прижигают. И поехало по нарастающей... Хохмы кончились теперь он раскачивался и стонал сквозь зубы. У нас имелся кусок войлока заворачивать двуручку. Выкроили и наскоро сметали шлем вроде буденовки – в нем наш новый знакомец и дошел с нами поутру до действующей базы.

Расстались у медпункта, обменялись координатами... Как-то не случилось впоследствии справиться об участи его ушей. Питерский он был... Или из Минска?.. Не важно. Он оставил по себе добрую память. Той ночью печку разводили в спешке, и я не уследил за рукавицами, сохнувшими на плите. Сгорели рукавицы. Тогда он подарил мне пару. Простенькие, шерстяные – но в Москве я проносил их не одну зиму.

Потом, опять вдвоем, мы угодили-таки под лавину. Вернее – лавинку, локального значения, слабое подобие страшных обвалов Андрюхиных легенд. Да и захватил нас ее язык уже на исходе, замедляясь. Так что всего лишь забавно покувыркал, сметя с тропы и протащив метров тридцать по некрутому склону. Только лыжи и палки утомительно было потом разыскивать в рассыпчатом, перемолотом снегу. Поднялись на последний перевал, показавшийся с нашей стороны пологим холмом, – отсюда стали видны серые панельные трехэтажки рудничного поселка и тянулась дорога вниз – широкий, отлично утрамбованный прямолинейный тракт. И мы просто скатились по нему, слегка притормаживая палками, соскользнули в обыденный мир великолепно и гордо, с усталой отрешенностью, какая свойственна в кино положительным героям после финального подвига. Тракт заканчивался на центральной площади с автобусной остановкой и магазином. В туземных обычаях присутствовало трогательное внимание к человеку:

винный отдел торговал попутно разложенной по штучке или по две на газетных обрывках копченой мурманской рыбешкой – дешевой и безголовой.

Еще на том царском спуске начал я тосковать обо всем, от чего теперь уходил. На руднике, когда грохотали, обгоняя нас, самосвалы, или с ревом вырывался из-под земли пар через куцую трубу с надписью: "Ответственный Петров, 3-й уч.", или трезвый мужик с крыльца общежития вдруг, бренькая варежкой по балалайке, зычно запевал частушку торопившимся мимо теткам в телогрейках, – я пригибался. Невеликий срок две недели – а вот успел начисто отвыкнуть и от промышленных шумов, и от множественной людской речи. Не то чтобы полюбил тишину – я вполне сын своего граммофонного века, – но перестал однозначно отождествлять ее с пустотой. Даже в пасмурные ночи был четко вылеплен на фоне неба черно-белый (снег не всюду держался) гребень горы с узкой, похожей на грандиозный пропил в голом камне щелью перевала-убийцы – и оттуда веяло расплывчатой угрозой. По другую руку, значительно ниже нашей поляны, лежало ледяное озеро, на берегу которого мы пурговали; миниатюрный лес обстоял его. И опять: горы, горы... – издали плавные горбы, почти что слитые друг с другом, – они замыкали нас в первое кольцо, а потом виднелось еще следующее, внешнее. Где-то между ними вился путь, которым мы пришли; где-то – тропа, по которой уйдем. Спал Буба Кикабидзе. Спало все вокруг – и разве чуть вздрагивало во сне. Здесь тишина была осязаема и емка, как точно взятое слово. Я научился думать о ней и разгадал своеобразие ее бесплотных обертонов. В ней не было настороженности. Здесь никого не ждали. Когда, постепенно, все твое успокаивалось в тебе – за версту становился различим каждый слабый звук. Я слышал, как срывается и плюхает в дальних горах тяжелая снежная шапка; слышал напряженный тон перьев в крыле белой совы, перелетающей пустошь; шорох игл качнувшейся еловой ветви, где только что оттолкнулась белка; тонкий перезвон льдинок на размочаленном обрывке пенькового каната, свисающего с барачной балки, – когда его колебал ветер... Но главное звездный шепот. Если небосвод над головой подробнее, чем купол планетария, тихий таинственный шелест, обволакивающий тебя на крепком морозе, действительно можно принять за подслушанные астральные переговоры. Я не спрашивал Андрюху, что здесь звучит, – хотел понять сам. Потом люди знающие и бывалые подтвердили мои догадки: это выдыхаемый воздух, его теплая влага, мгновенно замерзает и обращается в кристаллы. Они рассказывали, бывалые люди, какое действие производит звездный шепот, если человек один и на вершине. Теряется представление о величине собственного тела, о своем месте в пространстве... Умаляешься до математической точки а вместе с тем и распространяешься как будто на всю видимую тебе часть ландшафта.... В общем, этого не описать. Только с тем и можно сравнить, что испытываешь где-нибудь на Таймыре, когда начинает полыхать над бескрайней пустой равниной от горизонта до горизонта северное сияние. Я не был на Таймыре. Поездка с Андрюхой осталась моим единственным зимним путешествием в Заполярье. Впоследствии я если и попадал на Север – то в другие сезоны. Хотя уже на старших курсах стал странствовать много, а после института, сбежав с работы по распределению, – и вовсе безоглядно, чуть ли не круглый год. В меня стреляли (правда, всего однажды), я срывался со скал и тонул в реках. Приятно вспомнить. Есть дорогие моему сердцу картины, время от времени я берусь детально восстанавливать их складываю, как мозаику-паззл. Безжизненные лунные сопки Чукотки в шрамах геолого-разведочных взрывов, черные или бурые с расстояния, но на самом деле – из почти белой породы (экспонометр в солнечные дни показывал одинаковую яркость для земли и для неба), наколотой лютыми холодами как бы в гигантский остроугольный щебень; приаральский суглинок, рассохшийся под солнцем, потрескавшийся на шестиугольники, словно панцирь черепахи; дельту карельской реки в предутреннем тумане, раскрывающуюся в зеркальную дымящую гладь озера; цвета ранней осени в туруханской тайге, которая ими только и примечательна, а в остальном – обыкновенный подмосковный лес... Но никакая из них не будит во мне столь щемящего ощущения потери, как память о тех ночах и том молчании. Там впервые, и оттого – с особенной, злой ясностью я почувствовал, насколько дика моя самолюбивая мысль, будто, пока я слушаю горы, вслушиваются и они в меня. Понял, что даже если вернуться сюда снова, если приезжать из зимы в зиму, если остаться навсегда – все равно ничего этого мне не вместить, ни с чем ни на мгновение не совпасть; зато до конца дней теперь – или до тех пор, покуда окончательно не ороговею душой, – носить в себе тоску по недостижимому. Я уже знал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю