355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Бутов » Мобильник » Текст книги (страница 3)
Мобильник
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:55

Текст книги "Мобильник"


Автор книги: Михаил Бутов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

Мы пошли по проулку, в сторону от главной улицы деревни, вдоль домов, которые могли быть сложены еще в возрожденческие времена, а то и в Средние века, и никого не встретили, хотя звуки жизни доносились из-за стен, из внутренних дворов. Потом минут сорок поднимались по тропе, ведущей, объяснил жонглер, к перевалу – потом, если будет настроение, сможете прогуляться, – сквозь негустой лес: скальные выступы, хвоя, какие-то лиственные деревья, красным и желтым еще не тронутые здесь, – и меня удивило, как заботливо тропа была обустроена: на всяком неудобном, слишком крутом или скользком месте – ступени из плоских камней, деревянные поручни-перильца; через ручеек – опрятный мостик: дерево, наверное, даже чем-то обработано и выглядит совсем свежим. Я сказал жонглеру: здесь, судя по всему, обжитое место, и зачем мы туда, как там будем, у всех на виду? “Не беспокойся, – засмеялся он, вот что значит тренировка, я бы засмеяться не смог на ходу, в гору, перехватило бы дыхание. – Никто вам не помешает”. Слева и впереди поднялась стена темного камня, мы услышали ее раньше, чем увидели: ее беззвучное присутствие изменило акустику леса. Подъем стал положе, лес расступился, мы вышли на большую овальную поляну, горный луг. Он примыкал к высоким уже скалам, в них обнаружилось не слишком заметное, узкое ущелье, и в ущелье, прилепившись стеной к скале, стоял продолговатый, как амбар, дом из грубо обработанного, может быть, просто наколотого в каменоломне белого камня, с деревянной крышей.

Внутри мы нашли каменную печь с очагом, две основательные деревянные кровати со спинками, стол темного дерева (на столешнице граффити не было; был вырезан ножом некий вензель – но очень искусно), аккуратные полочки, стулья, топор; стояла даже какая-то посуда, даже шкафчик был вполне антикварного вида – как его сюда затащили (впрочем, еще интереснее, как затащили самые камни для дома – нигде поблизости каменоломни я так и не обнаружил)?! Настоящий охотничий домик, разве что рогов не хватало на стене. Чувствовалось, что Пудис изумлен – такого он не ждал. Спросил, чей дом. Жонглер пожал плечами:

– Не знаю. Ничей. Меня сюда итальянцы привозили. Говорят, во время войны это был тайный госпиталь партизан, прямо под носом у врага. Врут наверняка. Дом так стоит, будто спрятан, – вот и врут. Итальянцы так гордятся своими партизанами, что всерьез верят, будто те были повсюду и победили Германию чуть ли не в одиночку.

Он любовно похлопал ладонью по каменной стене. Ему явно было приятно вспомнить о чем-то, происходившем здесь.

– Вообще-то они ничего, итальянцы. Лучше немцев. А дом, может, для егерей построен, смотрителей. Но это не значит, что он им принадлежит. Земля ведь не частная. Ну, мне пора, пожалуй, – оборвал жонглер. – Вода там, отыщете. Так что на все добре, бувайте-обувайте. Да, – он обернулся уже на тропе, на выходе из ущелья, мы видели его против света, и его движение, полуоборот, показалось каким-то особенно грациозным, плавным, гибким, как движение гимнаста или танцора, – если быстро сорветесь отсюда, приезжайте в Болонью. Найдете в центре клуб “Хаос”. Завтра и послезавтра по вечерам я в “Хаосе”.

И ушел. Я так и не спросил его, как давно он уже отирается здесь, в Южной Европе. Сколько требуется времени, чтобы не просто выучить, а научиться чувствовать такие вещи, как интервал междугородних автобусов именно в нужном ему направлении на промежуточной остановке, в горах? Откуда он вообще знал, что нужный ему автобус сегодня будет еще – а дело шло к вечеру? Мы ни с кем не разговаривали, когда приехали, не читали никакого расписания…

Первоначально у нас действительно была идея добраться до Болоньи на третий день и, может быть, двинуться куда-нибудь дальше с ним вместе. Но мы не поехали, и след жонглера для нас потерялся. Стоило развести в доме огонь, повесить над ним тускло блестящий, отдраенный прежними постояльцами латунный чайник с полусферической нижней частью – для очага, чтобы вешать над открытым пламенем, в России я таких не встречал нигде, на столе его следовало ставить в специальный чугунный треножник, – и этот дом, это место сразу околдовали меня. И Пудиса – я видел – околдовали тоже. Аккуратно наколотые дрова лежали возле двери, но мы их суеверно не трогали, ходили к лесу за сучьями. Легли спать, когда стемнело, и встали с рассветом. Мы почти не разговаривали. Лес заканчивался неподалеку от нас, начинались голые скалы. Вдали на отдельных вершинах лежали не слишком большие снежные шапки. Я помнил – в Северной Италии должны быть первосортные зимние горнолыжные курорты. Сверху, со скал, стекал ручей или даже маленькая бурная речка, а попадая на наш пологий участок, она прорыла себе уже глубокое русло, успокаивалась, вода струилась медленно, как будто сразу загустела, глубина начиналась резко, сразу у берега. Я вставал на колени, чтобы умыться, смотрел на свое отражение, через несколько мгновений начинал видеть сквозь него: у самого дна шевелились темные, увеличенные линзой воды спины рыб. “God is a concept by which we measure our pain” [«Бог – это понятие, которым мы измеряем свою боль» (англ.) – песня Джона Леннона], – напевает Пудис себе под нос. Мое тяжелое желание, любовная тоска, горечь расставания претворялись здесь в терпкую тинктуру любви. Я считал – теперь буду добавлять ее по щепотке ко всему, что со мной отныне случится.

Ели, спали, почти не говорили, готовили свою нехитрую еду, кофе, сходили за километр на перевал, сидели на пороге, смотрели на горы. Дом вроде бы и спрятан был в ущелье, но само ущелье располагалось таким образом, что солнце, по крайней мере сейчас, в начале осени, заливало его уже с утра, а окончательно уходило за скалы лишь незадолго до заката. На входе в ущелье, на самых скалах, густо разросся невысокий кустарник, горы были видны будто в раме. Пили по полчашки красное вино. И до сих пор у меня такое ощущение, такая память, что лучше вина я не пил никогда и нигде. Если поразмыслить, ложным, выдуманным оно не может быть в любом случае, ведь речь о моем переживании, а не о каких-нибудь винодельческих критериях – всем известно, какой хлеб самый вкусный. Однако один русский француз некоторое время спустя объяснил мне, что дело, возможно, было не только в этом. По его словам, в Европе у производителей вин существуют договоры, какое количество марочного вина будет каждый год разливаться в бутылки, чтобы не обвалить рынок. Остальное, вне зависимости от качества, может отправиться и в дешевые столовые купажи, и просто в пакеты. Так что имеются шансы приобрести за бесценок по-настоящему хорошее вино, хотя и не будешь знать – какое. Впрочем, информацией, связанной с такими вещами, тоже втихомолку торгуют. Не то чтобы это был большой и сильно криминальный бизнес. И русские в нем не участвуют, поскольку ничего не понимают в вине. Но порой в Италии или во Франции можно встретить балканских эмигрантов, загрузивших винными пакетами определенного сорта целый грузовичок.

Нам было нужно здесь так мало, что наших запасов могло бы хватить еще на неделю, никак не меньше. Но утром четвертого дня поднялся со стороны деревни человек в зеленой униформе, похожей на костюм рекламного тирольца. По-английски он не говорил, а при помощи известных нам музыкальных терминов итальянского происхождения можно передать не так уж много мыслей. Никакого оружия не было при нем, но мы быстро сообразили, что это и есть егерь и пришел он сюда проверить, чем мы тут занимаемся и как обстоят дела (интересно, явился бы он с проверкой, если бы узнал в деревне, что в горном доме остановились немцы или французы, а не какие-то непонятные славяне?). Нет, он нас не гнал. Он вообще не корчил из себя инспектора, начальника, держался приветливо, улыбался, а в дом только заглянул – и стал еще приветливее, убедившись, видимо, что мы здесь ничего не порубили на дрова, не изгадили и не сломали. И удалился, махнув на прощанье рукой, все так же с улыбкой. Вероятнее всего, он бы и не вернулся сюда – но ничего не поделаешь, мы уже чувствовали себя под надзором. И решили не ночевать.

Мы остановились в деревне на площади, прежде чем идти к супермаркету ждать автобус. Сели на каменную лавку. Наступали сумерки. В часовне на горе зажегся огонек. Людей теперь на улице было больше, нас разглядывали с любопытством. “В разных местах, – сказал Пудис, – время даже останавливается, затухает по-разному. В Бразилии не так, как здесь. В Индии не так, как в Бразилии. На севере Индии не так, как на юге. Жаль, что в России вместо воздуха – скажем так: нижнего воздушного слоя – взвесь хамства, тоски и неудачи. И каждый раз приходится заново сквозь нее пробиваться, выныривать, прежде чем начнешь что-нибудь чувствовать. Быстро выматывает. А так ничего, тоже можно поездить. Раньше я ездил. Много”.

Прошла та же старушка с той же козой. Я даже кивнул ей, как знакомой, но она отвернулась – скорее всего, просто не заметила. И старушка и коза были европейские, на отечественных не похожие.

– Время, – рассуждал Пудис, пока мы поднимались к автостраде, – это число тех или иных колебаний, произошедших между двумя событиями. Значит, если мы утверждаем “время ускорилось” или “время замедлилось”, мы подразумеваем увеличение или уменьшение числа этих колебаний. Если раньше, пока я шел из пункта А в пункт Б, происходила тысяча колебаний маятника, теперь происходит полторы тысячи. То есть я вроде как стал двигаться медленней. Но я-то уверен, что со мной ничего не произошло. Что вся моя динамика осталась прежней. Это время ускорилось. Время бежит слишком быстро. Раньше путь из А в Б укладывался в сто ударов моего сердца. Но раз со мной ничего не произошло, значит, их и должно оставаться сто. Это движений маятника стало больше. Но с моим телом, с моим сердцем они никак не связаны. То есть на каждый удар теперь приходится в полтора раза больше времени. А здоровое сердце рассчитано, как известно, где-то на миллиард сокращений. Получается, что в этом новом, ускоренном времени я проживу в полтора раза дольше. А мы говорим: “время летит” – значит, ничего не успеваешь, только оглянешься: прошла молодость, зрелость, старость, пора умирать.

– Ты пытаешься использовать сразу два разных языка, – сказал я, потому что еще в физматклассе мне преподавали логику, а учился я всегда старательно. – Подвести точную базу под образные выражения. Они вообще значения не имеют в том смысле, который тебе нужен. Получается ерунда. У тебя самого время только что останавливалось.

– Вот именно. Я об этом и думаю.

У меня было такое чувство, будто ничто на свете не имеет ко мне отношения. Во всяком случае, какого-то особого отношения, которое бы существенно отличало для меня вещи одну от другой. Я ничего не мог назвать своим или чужим. И уж тем более никто ничего не мог бы мне таковым назначить. Я с удивлением обнаружил, что в таком состоянии испытываю небывалую, до сих пор незнакомую мне полноту жизни. Она даже немного пугала меня.

– Все это вопросы смертельно больных людей, – продолжал Пудис. – Вот в детстве, где-нибудь на даче, вечером, в пятницу, сидишь на траве возле грунтовки – мы называли ее “пыльной дорогой”, – высматриваешь мать, она должна приехать из города, идти от автобуса. Рядом лежит твой велосипед. Велосипеду ничего не требуется. Ни техосмотр, ни страховка, ни бензин, ни место для парковки. Но он прекрасно способен доставить тебя в любую точку, куда тебе только может сейчас понадобиться. Солнце на закате, голубое чистое небо, облака, желтая пшеница… Желтая, как у Ван Гога, но не такая зверская и безумная. Мягко все, все по тебе, по твоей мерке. И время здесь формируют именно удары твоего сердца. Такое время не ускоришь, не замедлишь. У меня, кстати, наручных часов вообще никогда не было, не терплю их. И впечатлений всегда достаточно. Столько, сколько нужно. Нового ничего и не надо, потому что и так все новое, сколько бы ты ни смотрел на это пшеничное поле. Дачный поселок и окрестности, пять квадратных километров пространства, способны предоставить тебе все, что необходимо твоему сердцу и уму. Ну и куда все это пропадает? Разве в какой-то момент я разглядел в этой пшенице уже все, что можно в ней увидеть? Тбак вот до дна ее исчерпал? Почему просто оставаться на этом месте, в таком вот своем, самодостаточном пространстве можно только до определенного времени, а потом необходимо постоянно бежать? А не станешь бежать – тогда что тебе светит? Ментальная тюрьма: унылые, как прогулка заключенных, одинаковые, повторяющиеся мысли по кругу. И такие же желания тянут одно другое, удовлетворение в принципе невозможно… Причем они и не твои. Это бормотание чужих голосов в голове тебе не подконтрольно, зато отлично тобой управляет. Значит, либо бежать, либо заключенные по кругу. Между прочим, именно стояние перед таким выбором называется человеческой зрелостью. Даже и не так, в полной мере зрелостью считается только второй полюс. Для тех, кого признают теперь истинно зрелыми людьми, для владельцев основательной недвижимости, вершителей персонажей истории и всех персонажей помельче, желающих быть на них похожими, те, кто еще бежит, как это делаем сейчас мы с тобой, – что-то вроде бессмысленных клоунов. То есть когда я сидел на даче у дороги и был, без преувеличения, счастлив и меня в окружающей действительности абсолютно все устраивало, кроме разве существования деревенской шпаны, я считался еще инфантильным, как бы неполноценным. А теперь, когда мотаюсь без видимой цели из страны в страну, потому что мне, чтобы избежать удушья, пока что нужен весь мир – и даже не его многообразие, а именно его “ничейность”, пустота, заключенная в слове “весь”, – считаюсь зрелым, полноценным и отвечающим за себя. Разве только не совсем правильно распоряжающимся своей зрелостью. Я вот чего не могу понять: что, собственно, со мной произошло, благодаря чему я был переведен из одного статуса в другой? За что мы расплачиваемся? За получение паспорта? За половое созревание? За то, что якобы приняли на себя ответственность, риск, за возможность самостоятельно, свободно лепить свою судьбу? Много ты знаешь людей таких, которые действительно взяли на себя какую-то ответственность и действительно рискуют, действительно свободно, не по накатанному, не как получится, строят свою судьбу?

Не так уж много нам оставалось путешествовать. Мы думали быстро проскочить Милан и двигаться дальше на юг. Но в первое же утро в Милане, заняв очередь на Леонардову “Тайную вечерю” (это посещение Санта-Мария делле Грацие – какое удовольствие вспоминать эти итальянские названия! – почти исчерпало наши оставшиеся еще с Аугсбурга финансы – а мне, кстати, больше понравилась и ярче запомнилась бог весть чья фреска с рыцарями на противоположной стене), неожиданно разговорились с русской парой из атомного города Сосновый Бор под Питером. Они оказались людьми открытыми и общительными. Рассказали, что сюда приехали в гости к богатому и богемному итальянскому другу. В итоге удалось провести вечер и попить вина в развеселой многоязычной компании авангардных художников и довольно-таки разнотипных – от вполне гламурных до откровенно опустившихся – выходцев из России на квартире одного из них. Хозяин квартиры явно имел отношение к фотографии: на стеллаже, на столах в живописном беспорядке располагался разный фотографический дивайс.

И тут Пудис подозрительно воспрял, глаза у него загорелись. Уже через пять минут он определил с хозяином общих знакомых (если не лучших друзей) сразу в Москве, Питере и Самаре. Вечер получился не то чтобы плохой, но на редкость бестолковый: все орали каждый свое, размахивали руками, я не мог ни на чем сфокусироваться и мало что понимал – хотя, может быть, я слишком устал для такого шума и многоголосия. Пудис – другое дело, он включился в локальную дискуссию о преимуществах цифровой фотографии по сравнению с пленочной. А в целом вокруг разговаривали преимущественно о деньгах и способах их приобрести.

Уходить нам нужно было довольно рано, чтобы успеть еще, пока работает метро и ездят рейсовые автобусы, на край города и разыскать там, по адресу, полученному в справочной на железнодорожном вокзале, самый дешевый в городе хостел.

Собственно, это была не квартира, а студия, все разом, вместе: кухня, комната, прихожая; ванная и туалет за тонкой перегородкой. Хозяин-то держался довольно радушно и не предложил нам ночлег, судя по всему, оттого, что хотел остаться наедине с одной из бывших у него в гостях художниц. Однако покидали мы его не с пустыми руками. Мало того, что Пудис умудрился занять денег – не то чтобы большую сумму, но и не совсем уж пустяковую. Насколько мы успели разобраться в итальянских ценах, ее могло нам хватить на несколько дней. Теперь в нашем распоряжении оказалась также зеркальная камера “Пентакс”, штатив и еще особенный объектив советского производства, но вручную переделанный под “Пентакс”, у которого переднюю линзу можно было смещать относительно корпуса. Я спросил, зачем все это. Пудис объяснил, что слышал про один способ подзаработать в городах с достопримечательностями и давно хотел попробовать. А линза на объективе двигается для того, чтобы убирать перспективные искажения, схождение на снимке параллельных линий, когда фотографируешь архитектуру.

Я был уверен, что ничто из этого не работает: камера не щелкает, штатив падает, объектив не настраивается на бесконечность. В самом деле, деньги нам хозяин мог дать, чувствуя некоторую вину за то, что гонит соотечественников ночью в чужом городе на улицу. Но не мог же он доверить под честное слово хоть сколько-нибудь ценные вещи двум непонятным персонажам, никому здесь толком не известным, совершенно случайно оказавшимся у него на вечеринке, да к тому же не скрывающим, что Милан для них – всего лишь короткая остановка? Но Пудис сказал: все не так, он сумел его убедить – раз уж мы берем аппаратуру, значит, просто так уже не уедем, а придем ее возвращать и, стало быть, деньги вернем заодно тоже. Я только плечами пожал. Загадка, как этот фотограф выживает в мире чистогана, если его удовлетворяет такая логика.

Мой отец любил снимать и, когда я был ребенком, куда бы мы ни ходили, ни ездили вместе, обязательно таскал с собой старый, но, видно, надежный “Зенит” и два сменных объектива к нему в черных пластмассовых тубусах. Пытался пристрастить к фотографии и меня, но я не увлекся – уже наступала эпоха видеокамер, и движущиеся картинки мне в любом случае казались интереснее. Но кое-чему я тогда, отцу в угоду, научился и даже не забыл этого за прошедшие годы. А вот Пудиса я до того момента ни разу даже с примитивной “мыльницей” в руках не видел. С “Пентаксом” тем не менее он обращался весьма ловко. Объяснил, что в конце восьмидесятых в Самаре все его старшие товарищи были очень продвинутые, все были люди искусства, а человеку искусства, понятно, без фотоаппарата никуда. В этих компаниях вообще многому можно было научиться. “Я, например, – не без гордости вспомнил Пудис, – неплохо кантри на банджо играл; правда, на шестиструнном”. Но я-то уже ничему не удивлялся. После того как узнал, что мы будем заниматься в Милане частным предпринимательством. Пудис заявил, что открытки, продающиеся в самых посещаемых городских туристских точках, как правило, никуда не годятся. Можно подумать, он их когда-нибудь рассматривал. Услышал от кого-то. На следующий день с утра мы обошли ряды лотков с открытками и сувенирами на площади миланского Дуомо. Я своих сомнений старался не показывать, но Пудис и без меня заметно скис: открытки, вообще-то, были отличные, особенно такие вытянутые, панорамные, на которых собор был представлен во множестве чудесных перспектив и при самом неожиданном освещении. После того как мы побродили таким образом с час (Пудис переложил на меня штатив, который я и таскал с тех пор за ним, словно самый невезучий солдат во взводе – доставшийся ему увесистый гранатомет), мы заметили, что запечатлен на открытках главным образом собственно собор, в то время как в городе много и других замечательных мест. Впрочем, день был уже в разгаре, солнце высоко, фотографировать поздно. В итоге мы пошатались в титаническом интерьере собора, поднялись на крышу, сходили к ближайшей пинакотеке, где билеты нам показались слишком дорогими, съели по кебабу у турок (в два раза дороже, чем в Германии) и направились к другой пинакотеке, где, как нам любезно сообщили в первой, сегодня, во вторник, как раз день бесплатного посещения. Видели знаменитого (эта картина даже мне была известна) и страшного мертвого Христа Мантеньи, выставившего на зрителя серые продырявленные ступни. Потом, в поисках туалета, побродили по художественному училищу или институту, где стены были разрисованы серпами-молотками и сплошь расписаны коммунистическими лозунгами. Длинноволосая артистическая молодежь имела вид отличный, независимый, сексуально и творчески активный, носила все те же арабские типографские платки, разного рода растаманские шапочки, футболки с Че Геварой и антиглобалистскими призывами. Вообще было чувство, что здесь застыл какой-то Вудсток, шестидесятые годы, лишь так, чуть-чуть воспринявшие кое-какие черты современности. Туалет у итальянских художников оказался не то чтобы особенно грязным – а приблизительно таким же, какими бывают туалеты в московских институтах. Все эти мероприятия позволили нам довольно-таки незаметно убить время. Пудис наконец решил, что свет на улице уже нормальный, мягкий, вечерний, для съемки годится. Мы вернулись к собору, а потом в разных ракурсах фотографировали стеклянную крышу галереи Виктора Эммануила и довольно ветхое с виду здание Ла Скала. Пудис прямо прилип к камере и мне пощелкать не давал, отмахивался нетерпеливо, хотя я заскучал и просил. Когда стемнело, мы отдали в лабораторию две отснятые пленки на проявку и печать средним форматом. Обнаружилось, что там возможно было приобрести и довольно изящные паспарту из темного или светлого картона для будущих снимков.

Утром, получив фотографии, отобрав лучшие и вставив в паспарту, мы попытались устроиться неподалеку от Дуомо. Было не вполне понятно, чего следует ожидать от местной полиции, но она, впрочем, здесь и не появлялась. Зато нас не то чтобы нагло, даже вежливо, но настойчиво и с некоторым удивлением шугали другие торговцы – места были давно распределены, закреплены за ними. Но и когда мы все-таки сумели разложить свои работы вдоль стены у Макдоналдса, взгляды прохожих туристов не останавливались на нас – их сразу притягивали колоритные итальянцы в шарфах и беретах, которые я бы скорее назвал французскими, со своими альбомами, современными открытками и открытками под старину, календарями, акварелями, разложенными в старой колоннаде и на ее черных каменных ступенях. Счастливые молодые путешественники толпой валили в Макдоналдс и из Макдоналдса, где запивали сладким горячим кофе сочные гамбургеры с целым набором бесплатных соусов. Все наши деньги остались в фотолаборатории, сегодня хватило только на транспорт. Лишь где-то во второй половине дня пожилая пара, говорившая по-английски, все-таки купила у нас картинку с видом собора – правда, выторговав почти половину назначенной нами цены. Можно было отправляться в супермаркет за хлебом, вином и фасолью. Только пойди еще отыщи супермаркет в центре города. В этих поисках мы скатились – почему-то запомнилось, будто дорога все время вела под уклон, – до самого Сант-Амброджио. И еще успели наснимать из двора виды церкви на фоне темнеющего вечернего неба. Затем, внутри, рассматривали перстни с огромными камнями на мертвых пальцах святого епископа, лежащего в полном облачении в прозрачной раке; от некоторых фаланг остались и торчали только голые кости. Но это фотографировать было запрещено, а жаль, по крайней мере с коммерческой точки зрения. Такие снимки, я думаю, уходили бы побойчее. Впрочем, мы уже истратили последнюю пленку.

То есть на тот момент наши предпринимательские инициативы отчетливо попахивали безнадегой. И я уже думал намекнуть Пудису, что если мы собираемся дальше на юг, лучше двигаться прямо сейчас. Дотопать, вернуть благодетелю аппаратуру, пообещать передать деньги при случае из Москвы (не поверит, конечно, но какой у него выбор?) – и понемногу выбираться на трассу. А то увязнем. Потолкавшись в дверях церкви, пропустив внутрь испанских, видимо, туристов (я почему-то сразу определяю испанских женщин и редко на этот счет ошибаюсь – что-то есть в них очень характерное, в строении лица; четко я затрудняюсь это свойство назвать, просто чувствую, однако к картинному образу жгучей испанки оно точно не имеет никакого отношения), мы вышли в темный уже церковный двор. И вдруг оказались словно бы в другом времени, в другой эпохе. Абсолютно пустой атрий освещался лишь несколькими неяркими электрическими лампами в аркадах, причем сам источник из центра двора не был виден – там вполне могли бы гореть пускай не факелы, но какие-нибудь масляные фонари. Церковь находилась не в самом оживленном месте города, однако ощущение было такое, будто в пределах этих стен, под открытым небом с пробивающимися сквозь городскую засветку крупными звездами, не просто более-менее тихо, но стоит полная, совершенная тишина. Мы с Пудисом вообще ничего не сказали друг другу, однако было ясно, что ему так же, как и мне, уходить никуда отсюда не хочется. Мы в молчании порознь побродили по двору, разглядывая колонны, суровую, основательную кладку стен с благороднейшими, по-моему, в своей простоте украшениями. От самих пропорций арок веяло какой-то прочнейшей, невыкорчевываемой укорененностью. Тот, кто это строил, знал, для чего и почему он живет на земле. Я подумал: вряд ли такого достигнешь, занимаясь финансовой математикой.

На ознакомление с базиликой у испанцев ушло минут, наверное, двадцать, но вообще-то точно утверждать сложно, потому что, я уже говорил, мы с Пудисом в этом дворе как-то заблудились во времени. Пудис бродил по колоннадам, помыкивал – пел, что ли, про себя. Я устроился на приступочке в арке, прислонил сложенный штатив к стене, вывалил вещи из рюкзака, чтобы сложить поаккуратнее. Наши оформленные фотографии составляли довольно пухлую стопку, и весила она не так уж мало. Они вроде бы и не нужны были теперь, но бросать их, конечно, не годилось. Мы могли бы их просто дарить тем же водителям, которые нас возьмут, и новым знакомым. Я разложил фотографии на ступеньке в три стопки – чтобы каждую можно было нормально завернуть в полиэтиленовый пакет. Одна точно пойдет в мой рюкзак, другая – к Пудису, насчет третьей еще поборемся – в конце концов, Пудис, не я все это придумал. Начал убирать вещи обратно. В этот момент раздались голоса: испанцы уже выходили из церкви, переговариваясь, впрочем, сдержанно, негромко – все же католики, сказывается. Судя по всему, они испытывали сувенирный голод – в такой знаменитой церкви отчего-то вообще ничем не торговали, даже открытками. И стоило только первой зрелой худющей даме подойти поближе, посмотреть заинтересованно на наши снимки и спросить, продается ли это, как уже в следующее мгновение вся их группа столпилась вокруг меня, а еще через пять минут я сидел, зажимая в одном кулаке пучок купюр, в другом – горсть крупных монет. Они купили две трети фотографий. И никого не смутило, что как раз Сант-Амброджио ни на одной из них не было. Какое-то время я еще ждал, что они сейчас разберутся в этом, вернутся, обвинят нас в обмане и потребуют деньги назад. Но было слышно, как за стеной отъезжает большая машина – видимо, их автобус. Потом опять наступила тишина, и я обнаружил перед собой Пудиса.

– Рот закрой, – сказал я.

– Ты что, молился ему? – спросил Пудис.

– Кому – ему?

– Святому Амвросию Медиоланскому.

Нет, говорю, я о нем и не думал. Это, скорее, Пудису следовало молиться. Мне, собственно, дела не было. Его идея, его фотографии. Единственное – что надоело впустую таскаться со штативом. И потом – мы все-таки приехали из страны, где мысль обратиться к Богу или святому, чтобы тот поспособствовал повыгоднее что-то продать, пока еще представляется дикой.

Через пару дней мы расплатились с долгом, получили согласие на то, чтобы аппаратура до времени оставалась у нас, и перебрались в другой хостел, подороже. Он был ближе к центру, к тому же там можно было сдавать вещи на хранение – дежурный запирал их на ключ в специальной комнате – и не беспокоиться, что стоит на время отвернуться, как чужая дорогая камера уплывет в неведомом направлении. В Сант-Амброджио, несмотря на такое удачное начало, торговля пошла не слишком бойко – хотя теперь мы уже располагались у входа с хорошим выбором соответствующих месту снимков. Но поскольку Пудис один раз уже видел, что его продукция способна иметь спрос, в уныние он больше не впадал. И мы довольно быстро определили наконец правильное место, на котором и укрепились, – у ворот средневекового замка Кастелло Сфорцеско, выходящих в парк, только-только начинающий желтеть. Аллеи в парке назывались “Шекспир”, “Гёте”, “Шиллер”, “Мицкевич” и – “Пушкин”, что было приятно. Конкурировать нам здесь было не с кем. Обнаружилась странная вещь: торговля открытками и прочими сувенирами такого рода была налажена только на соборной площади. Вот негры почему-то продавали в Милане свои разноразмерные барабаны где ни попадя, в самых неожиданных и, по-видимому, вполне случайных местах: на выходе из метро, на вокзале, в тихом скверике жилого квартала, где итальянские мамаши с колясками выгуливали детей. Как будто барабан для жителя Милана был предметом первой необходимости. Довольно громкие негры умудрялись никого не раздражать. Двое периодически появлялись и барабанили по часу, по два, приманивая покупателей, и возле крепости, неподалеку от нас.

Делать в Европе свой маленький нелегальный бизнес оказалось доходно и приятно. Мы продавали на этом месте восемь из десяти оформленных фотографий – и выручали за них значительно больше, чем сперва рассчитывали. У Пудиса, пожалуй, и впрямь были настоящие художнические азарт и злость. Ничего бы не изменилось и наши доходы не упали, наоборот, выросли за счет снижения стоимости производства, если бы мы просто тиражировали полтора десятка наиболее удачных уже отснятых кадров. Однако Пудис несколько раз поднимал меня ради ранних съемок ни свет ни заря, а кроме того, всякий день, если было пасмурно или когда устанавливался к вечеру оптимальный для съемки мягкий свет, оставлял меня на вялой к этому часу коммерции, а сам на час-полтора удалялся куда-нибудь в город или в очередной раз обследовал, искал новые ракурсы вроде бы вдоль и поперек изученного уже Кастелло. Замок закрывался в шесть. В парке уже почти совсем темнело. Мы успевали сдать в лабораторию свежие пленки и отправлялись куда-нибудь перекусить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю