355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Бару » Записки понаехавшего » Текст книги (страница 2)
Записки понаехавшего
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:54

Текст книги "Записки понаехавшего"


Автор книги: Михаил Бару



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

* * *

У станции метро «Бабушкинская» открылся ларек с леденцовыми петушками на палочке. Красными и желтыми. И белочками, и круглыми сосательными конфетами с разноцветными узорами, и какими-то жевательными светящимися червяками такого ядовитого цвета, что они, кажется, состоят не из одной химии, но даже из двух – неорганической и радиационной.

В моем детстве были только петушки да белочки. Ими торговали у нас в Серпухове цыгане на вокзале. Мы жили рядом с вокзалом, и это было мучительно, потому, что мама мне не покупала петушков. Она подозревала, что цыгане не моют рук при изготовлении петушков. И не при изготовлении тоже не моют. И не только рук. Мало того, цыгане болеют заразными болезнями. И эти болезни переносятся петушками. «Ну, хорошо, – умолял я, – купи мне не петушка, а белочку. Ведь белочки же…» Оказалось, что и белочки тоже. Видимо, они довольно близко общались с петушками и заразились. Теперь, спустя сорок с лишним лет, я, кажется, догадался, каким путем…

Очереди к ларьку нет. Печальная девушка-продавец восточной наружности, у которой вся верхняя половина лица обклеена синтетическими ресницами, сидит на стуле и разгадывает кроссворд с цифрами, а не то, закрыв глаза, мечтает в пространство. Быть может, о принце на белом мерседесе, который подкатит к ларьку, скупит всех петушков и белочек… или о новых накладных ресницах на какую-нибудь иную часть тела, или… Впрочем, это все равно о чем она мечтает, потому, что петушков не хочется. Не хочется и все. И белочек тоже. Хоть бы даром мне их давали. Кабы только петушков с белочками не хотелось…

* * *

По телевизору концерт ко дню милиции. Поет Кобзон Бессмертный. Между прочим, еще тридцать или сорок лет назад выяснилось, что косметическим ремонтом Кобзона уже не обойдешься. А тут как раз съезд на носу или очередной концерт ко дню милиции, и Кобзону петь про молодого Ленина и юный октябрь впереди. На настоящую реставрацию времени уже не хватало. И поступили с ним, как с крейсером «Аврора». Быстро посрезали все омертвевшее, пришили все новенькое, неношеное, и стал он петь еще пронзительнее, еще партийнее. А то, что отрезали, живет теперь в какой-то глухой деревне то ли Луховицкого, то ли Серпуховского района Московской или Воронежской области. Ну как живет… – петь, конечно, прекратило, но начало пить. Зато у одной старушки из этой деревни, которой в суп попал волос со старого парика Кобзона, выросли новенькие, черные как смоль кудри, и усы, и… Короче говоря, замучалась она все это брить. А тот, что поет в Кремле, на милицейском концерте – это, считай, новодел. У него внутри ничего уже и не осталось настоящего – ни отделки, ни лепнины, ни мозаики. Сплошное стекло и бетон. И подземная парковка. Трехуровневая.

* * *

Видел в метро семью профессиональных нищих. Папашка восточного вида с большими усами шёл первым, за ним чумазая мамашка (со славянским лицом) и очень чумазое и сопливое дитё лет трёх-четырёх (лица под грязью и соплями практически было не разобрать). По-видимому, они были из разных наборов – их комплектовали перед выходом на работу. Папашка нёс перед собой какую-то справку с двумя печатями (треугольной и прямоугольной). На справке было что-то написано мелкими буквами. А что – не разобрать. Справка была ламинирована. Что ж, это практично. Вся процессия шла по вагону в сосредоточенном молчании, как будто жрецы какого-то неизвестного культа. Только вместо икон и хоругвей – справка с печатями. Окружающие расступились, также молча, и пропустили их. Никто и копейки не подал. Они прошли весь вагон и вышли на остановке, чтобы войти в следующий. И всё. Как-то стала мельчать эта профессия. Люди работают без выдумки, чаще вообще молчат и только протягивают таблички с надписями. Да и сами надписи стали короче, суше. Какие-то отписки – «на хлеб», «на операцию». Все устали. И просящие, и подающие. А вот лет пять тому назад в том же московском метро я видел семью, начавшую со стандартного «Сами мы не местные, отстали от поезда…» Концовка была неожиданней: «…в пути отравились сметаной. Нужны деньги на операцию». Вот это был высокий класс. Подавали практически все – и те, кто давился от смеха, и те, кто просто остолбенел, пытаясь понять смысл сказанного. Куда всё подевалось-то?

* * *

Чего только нет у москвичей. У них, к примеру, нет родины. Нет, та родина, которая у всех нас, которая одна шестая часть суши, которая земля, а вовсе не то, что думают завсегдатаи московских ресторанов и баров с японской кухней, у них есть. А вот та родина, которая липовая аллея, которая облупившийся домик со скрипучей скамеечкой у крыльца и палисадником… этого у них днём с огнём, не говоря о том, чтоб вечером или ночью в темноте. Всё меняется в этом городе, да так быстро, что уже и малые дети могут показать пальцем на новенькое, неприлично сверкающее здание какого-нибудь банка и сказать друг дружке – помнишь, ещё неделю назад мы на этом месте играли в казаков-разбойников. Ещё позавчера на месте этого казино росло три тополя, а этот пункт обмена валюты ещё утром был кустиком бузины, под которым подписывались окрестные собаки. Ещё вчера ты провожал её до метро и покупал мимозу в подземном переходе, а уже сегодня она проехала мимо тебя на сверкающей мазде и обдала презрением из лужи и грязью изо рта… То ли дело в провинции. Впрочем, какие теперь дела в провинции? В провинции сейчас сиреневый левитановский снег и пустые чёрные гнёзда, ждущие первых чартеров с саврасовскими грачами. В провинции дети лижут сосульки, а ближе к полудню, если сжать в кулаке немного воздуха, то из него можно выдавить две или даже три капли солнца и напиться ими допьяна. В провинции пускают по талой воде кораблики и переходят с зимних духов на весенние. В провинции новорождённые кучевые облака так носятся по небу, что и в штаны ненароком могут попасть. Сам-то я не видал, но мне рассказывали.

* * *

К обеду дым над Курской-Товарной почти рассеялся, и только кое-где над путями, цепляясь за электрические столбы, висели серые и грязные его клочки. За дальними заброшенными пакгаузами, мрачными и обветшалыми, раздался хриплый и надсадный рёв маневрового тепловоза. Володька вздрогнул.

– Чего это он, Петрович? С ночи орёт и орёт. На минуту затихнет и опять как резаный.

– Гон у него. У маневровых в марте всегда гон. Как начинают сдуру траву на откосах палить – так у тепловозов эта ерунда и начинается. Может, от дыма, может, от перегрева, а может, и ещё от чего.

– И сколько ж он орать-то будет? Никакой мочи терпеть нет.

– Дык… пока вагонов пять, а то и семь не покроет – не успокоится. И то – не цистерн каких-нибудь с керосином, а самых что ни на есть спальных, пассажирских.

– Да кто ж ему даст-то, ироду?

– То-то и оно. Он ведь их не просто так – сцепочным буфером ткнул, дёрнул раз-другой и успокоился. Норовит, подлец, с рельсов сбить, опрокинуть. А уж потом и… Садюга. Совсем озверел. Ночная смена его в тупик еле загнала. Так пока загоняли – успел дрезину поиметь и паровоз, «кукушку» маневровую, которой сто лет в обед, до белого свистка довести. Во как ему неймётся… Ну да ничего. К вечеру, глядишь, ветер ещё сильнее наддаст. Ливень, вон, обещают, если не врут, конечно. Даже и следа от этой гари не останется. К утру всё тихо будет. Ты давай, уши-то не развешивай – проверяй сцепки. Не ровён час…

И они пошли дальше по горелому, дымящемуся откосу вдоль бесконечного товарняка.

* * *

Март. На воде лёд тонкий-тонкий – только воробьи и рыбаки не боятся по нему ходить. В озёрах и прудах просыпаются от зимнего сна русалки. Зевают, расчёсывают свои зелёные волосы и горстями едят молодых пескарей, чтобы потускневшая за зиму чешуя на хвосте вновь заблестела. Ближе к лету начнут хороводы водить, песни срамные петь и у рыбаков водку из садков воровать.

Я к чему это всё? А к тому, что и у нас, во дворе нашей конторы, на очистных сооружениях растаял лёд, и сегодня днём в чёрно-зелёной воде было шевеление. Сначала образовалась небольшая воронка, потом со дна поднялся десяток-полтора больших пузырей, и всплыла двухлитровая пластиковая бутылка из-под пива. Кажется даже, над водой прошелестели какие-то слова или междометия… повторить которые, впрочем, я не решаюсь. Но это почудилось, конечно. Весенний ветер, не иначе.

* * *

От «Третьяковской» до «Медведково» в углу вагона, свернувшись калачиком, спал бомж. Калачик, надо сказать, был преизрядных размеров. Одна голова – как каравай, которым встречают почётных гостей у трапа самолёта. Бомж храпел так, что перекрывал шум поезда. Но я бы и не стал об этом рассказывать, если бы он не сосал во сне большой палец. Как ребенок, с причмокиванием. И пузыри пускал. Я так и не понял – он просто заснул на пару часов с алкогольного устатку или так и не вышел из зимней спячки? Пора бы уж. На дворе конец марта. Не в том смысле, что пора гнёзда вить и яйца откладывать, а… хотя бы вспомнить, на какой станции их отложил. Или милиция отобрала…

* * *

Старуха толстая, пальто на ней не сходится. Из-за пазухи выглядывает любопытный, как все дети, белый котенок, которого она отдает даром в хорошие руки. Возле старухи стоит девочка лет семи-девяти. Ей на руки брать нельзя, за этим следит строгая мама, но можно погладить, почесать за ухом. Она и чешет. Котенок играет, вертится юлой, и девочка чешет там, где получается. Старуха мелко трясется от смеха – ей тоже перепадает щекотка. Хорошие руки, в которые можно отдать, на неутомимых ногах бегут и бегут мимо. Хорошие руки заняты новогодними подарками. Мертвыми новогодними подарками в красивых коробочках, завернутых в блестящую разноцветную бумагу. Их можно почесать, эти коробочки, но вряд ли они станут урчать. А уж играть с собой их точно не уговоришь.

* * *

Апрель – это когда почки на каштанах напоминают быстрорастущие лампочки. Вчера они были еще по сорок ватт, а сегодня уже по сто.

* * *

С одной стороны, взять, к примеру, американцев. Работают как лошади, зато живут как люди. Или взять немцев. Эти и работают как лошади, и говорят на таком же языке, но живут тоже как люди. С другой стороны, взять нас: с какой стороны ни бери – работать мы не хотим, а потому живем не как хотим, не с теми, с кем хотим, и всё у нас не как у людей, а как всегда, вместо того, чтобы как лучше. Тут все понятно. Ты всё пела? Это дело – иди теперь, выплясывай. Хотя и с танцами у нас тоже не очень получается. Не знаю почему. Что-то мешает, что – не разберешь. С третьей стороны, взять таджиков или еще лучше – вьетнамцев. Их даже и брать не надо – сами приедут. Трудятся как муравьи и могут питаться от одной пальчиковой батарейки месяц. Это, если семья из трех человек, а один может годами. Спрашивается – вот они почему в своих вьетнамах из нищеты не вылезают? Им-то за что? С четвертой стороны – приезжают они к нам и работают, работают… С пятой стороны – когда мы приезжаем к американцам, тоже пашем как лошади. Без дураков, которых оставили дома. И живем там как люди. Что же получается с шестой стороны? Чтобы жить как люди, вьетнамцам надо ехать к нам, а нам, в свою очередь, к американцам. Ну мы с вьетнамцами понаедем – это нам раз плюнуть. Но куда девать американцев? Как уговорить их поехать в освободившийся Вьетнам?..

* * *

Ранним утром бомжи у мусорных баков напоминают космонавтов, когда те уже на подлете к своей Альфа Центавре выходят из анабиоза. Очумевшие от долгого сна, с опухшими синими рожами бродят они, почесываясь, по отсекам космического корабля в поисках тюбиков с яичницей, хлебом и водкой: мужчина с белой, черной от грязи, холщовой сумкой от Армани и женщина в детской шерстяной шапке с двумя желтыми помпонами. На ногах у женщины туфли со сломанными, подвернутыми внутрь, высокими каблуками. Женщина переступает ногами осторожно, чтобы они совсем не отвалились. Мужчина какое-то время недоуменно смотрит на эти ухищрения и говорит:

– Ленк, а каблуки-то у тебя совсем спустили.

* * *

Поутру вошёл в свой вагон, чтобы на работу ехать, – а там темно от лиц. Не в том смысле, что их много, а в том, что на лицах этих ещё не рассвело. Автопилот, конечно, включён почти у всех. Умылись, оделись, кому положено – накрасились, и пошли на работу, механически шелестя негнущимися ногами и руками. Но лица ещё неподвижны, окаменелы. У кого ночной кошмар в глазах, у кого вчерашний скандал с тёщей. Дёргается что-то в дальнем углу рта, а что – не разобрать. Может, даже и разобрать, но прилюдно такое не выговоришь. Женщинам ещё сложнее. Они в утренней спешке макияж накладывают поверх вчерашнего выражения лица. От этого, случается, и рот к уху сползёт, и глаза ненароком на лоб повылезают. Военным хорошо – им как командир выдал уставное выражение лица, к примеру, лейтенантское, – так они его и носят круглые сутки, не снимая, пока не придёт пора менять его на капитанское. А уж начиная со старших офицеров и выше дозволяется самим рожи корчитьшить на заказ себе разные выражения. Бывают, конечно, и нарушения. Вот в Курске где-то или в Перми один прапорщик ходил с неположенной по чину генеральской мордой. И так ловко, подлец, её приладил, что никто и догадаться не мог. Красная и красная. Издали – одно лицо. Даже и два, потому как толстое очень. Ежели б не жена, которая вовремя заявила куда следует… Ну да бог с ним, с прапорщиком. Не о нем речь, а о девушке, которая стояла в углу и освещала вагон своей улыбкой. Каждой веснушкой улыбалась. Всеми разноцветными клеточками своего пальто. И даже цветком на легкомысленной шляпке небесного цвета. Что же тут удивительного, скажете вы мне, – такую девушку теперь можно встретить где угодно. На то и весна, чтобы их встречать, не говоря о целовать. Я бы, конечно, для порядку поспорил и сказал, что не во всяком вагоне и не на всякой линии… но – не буду. Правда ваша – весна. Встречайте и целуйте.

* * *

Скоро праздник. Георгиевские ленточки развеваются по всей столице. Элегантно они смотрятся на мерседесах, ауди, фольксвагенах и прочих опелях. На КамАЗах… убедительнее. Молодёжь и себя украшает. Одна девица привязала ленточку к джинсам. Хорошо не сзади. Хотя… сзади у нее так убедительно – КамАЗ отдыхает.

* * *

На Лубянке митингуют коммунисты. Старушки с портретами Сталина и Жукова, карикатурный Горбачёв на плакате с американским флагом на лысине и Ельцин, грызущий кривыми кариесными зубами красные буквы «с», «с» и «р». Да, букв «с» было только две. Видимо, одну он уже загрыз и проглотил. В то время как с трибуны скандируют: «Фашизм не пройдёт!», между рядами деловито снуёт молодой человек, предлагая участникам митинга фашистский листок «Русский марш».

* * *

Низенькая полная дама придирчиво осматривает на лотке уличного торговца посудой блестящий чайник похожих пропорций, но еще и со свистком.

– Молодой человек, а как он свистит? – спрашивает дама тощего, точно свисток без чайника, продавца.

– Не волнуйтесь, женщина. Он конкретно свистит. Оглохнете за милую душу.

– Я его серьезно спрашиваю, а он мне здесь тут аншлаг! Трудно ответить на простой вопрос?! – начинает закипать дама.

Не говоря ни слова, продавец закладывает два пальца в рот и пронзительно свистит.

– Ну вот как-то так, – переведя дух, произносит он. – Брать будете?

* * *

На Ломоносовском проспекте, напротив химфака МГУ, возле остановки сто тридцатого автобуса стоит урна. Сегодня, в седьмом часу вечера, я видел, как с этой урной разговаривал мужчина. Прямо в нее и говорил. Какие-то давние обиды ей припоминал. Но не то чтобы со злобой, нет. Больше с грустью. Ничего не отвечала урна. Лишь оберткой от мороженого помахивала. Мужчина не останавливался и говорил в нее еще. Обидное говорил, и даже нецензурное. Молчала урна. Мужчина утомился и сел возле урны. Привалился к ней. Закурил. Стал говорить тише, задушевнее. Но все равно нецензурное. Наверное, она бы ему ответила. Потом, не сегодня. Сегодня у нее был тяжелый день. Но у мужчины, как видно, тоже день был не из легких. И он настаивал. Стукнул ее полупустой пивной бутылкой в бок. Плюнул в нее и заплакал. Наконец он с трудом поднялся и пошел, шатаясь и всхлипывая. А она осталась. Не бросилась догонять. Завтра, должно быть, придет мириться. В крайнем случае, послезавтра. Никуда не денется.

* * *

Две продавщицы. Одна, измученная синими тенями для век, возмущается:

– И тогда Серега ему и говорит: «Думаешь, я лох? Лох?! Да сам ты лох последний, сука такая».

Вторая, с тонкой ментоловой сигаретой в щели между передними зубами и вулканически красными губами, переспрашивает:

– То есть Сергей дал понять, что считает его лохом?

Они еще покурили, и та, что с тенями, сказала:

– А мой-то, собственник херов, недоволен, что я читаю за прилавком. Да не могу я без чтения! Мозги у меня засыхают от этой гребаной работы.

И потрясла перед подругой засаленным номером журнала «Отдохни» с кроссвордами.

* * *

Возле станции метро «Аннино» видел, как приличного вида мужчина распахнул дверцу автомобиля, метнул внутрь букет белых роз и стал целовать водителя, приличного вида женщину. Целовать – это мягко говоря. То есть, может, мягко, и даже очень, но нам, окаменевшим тут же рядом, хотя мы все и шли за минуту до этого по своим делам, размечталось возбудилосьпоказалось… мало не показалось. Засмотрелись даже юноша и девушка, которые обнимались по служебной надобности в какой-то рекламе, нарисованной на боку проезжавшего мимо автобуса. Если бы приличного вида женщина-водитель открыла глаза, то увидела бы, как ей помахала из своего киоска продавщица газет и как гаишник пытается закрыть широко распахнутый рот, полный нечестно заработанных денег. Но глаз она не открывала (да и кто бы стал открывать на её месте?) и поэтому не увидела даже того, что белые розы стали понемногу розоветь… пунцоветь… Не так сильно, как мы, невольные зрители, но. Вот какие розы нынче продают в столичных магазинах. Должно быть, это голландские. Наши, небось, и лепестком бы не повели.

* * *

Бывают такие люди, которым в очередь лучше не становиться. Нет, встать-то они, конечно, могут, но как только подойдут к прилавку, так на них все и кончится. Или останется не тот размер и цвет. Еще и вкус окажется отвратительным. Да хоть к обычному крану водопроводному подойдут, откроют – а в нем воды уже и нет. А тех, кто ее выпил, уж и след простыл. Ну да не о них речь. Теперь, слава богу, всего на прилавках полно – и нужного размера, и цвета, и свежее – только что с грядки. Но и тогда этих несчастных либо продавец обвесит, либо кассир обсчитает. Теперь кассиры в супермаркетах такое могут в чек впечатать, что только диву даешься. Покупаешь ты, к примеру, буханку черного, кефир и чай в пакетиках, а насчитают тебе и осетрины с коньяком, и устриц, и алименты за три года, и черта в антикварной ступе красного дерева с перламутровыми инкрустациями за сумасшедшие деньги. И как ни проверяй – все у них сходится. Отдашь все деньги, что были с собой, заплачешь и уйдешь, чтоб очередь не нервировать. Которые умные – те чек не отходя от кассы проверяют. Все в своем уме перемножат, вычтут, поделят и сразу к кассиру с кассационной жалобой. Ну тот тоже не дурак. Охота ему была с ходячим калькулятором связываться. Без лишнего слова деньги тихонечко отдаст и сейчас же следующего примется обсчитывать.

Я обычно чеки не проверяю. Что толку расстраиваться? Считаю я в своем уме плохо, а чужим и подавно не умею пользоваться. Пока достанешь калькулятор, да нацепишь очки на нос, да сличишь все продукты со списком в чеке… Себе дороже. Вот и сегодня я все в пакет сложил, и чек уж собрался скомкать и выбросить, как вдруг вижу – сосиски мне пробили, которых я не брал. На целых пятьдесят рублей и восемнадцать копеек. Ну, думаю, хоть раз в жизни повезло. Сейчас, сейчас я им все докажу! Поквитаюсь за годы бессовестного обвеса и обсчета.

Подхожу к кассирше и протягиваю ей длинную ленту чека со словами: « На, удавись ей!Сосиски в студию или деньги на бочку!» Очередь одобрительно зашумела. Я заложил руку за отворот куртки, отставил ногу и сделался как Бонапарт, ожидающий ключей от московской недвижимости. Кассирша же, вместо того, чтобы немедля отдать нажитое незаконными махинациями, покаяться и обещать, что это на сегодня в последний раз, стала рыться в пакете с купленными мною продуктами и проверять разные наклейки. Сличайте, говорю, сколько угодно – даже слепой увидит, что сосисок у меня нет! И действительно – сосисок не было видно даже сквозь запотевшие очки кассирши. Очередь зашумела еще одобрительнее. Раздались крики «Браво!»Тут кассирша вытащила какой-то сверток из моего пакета и, бросив: «Ждите, я сейчас вернусь», – удалилась в сторону мясных прилавков. Ну, думаю, пусть только вернется, пусть. Я ей еще хрен покажу. Польский, в маленькой баночке. Я внезапно вспомнил, что на прилавке он был по пятнадцати рублей, а в чеке стояло двадцать.

Прошло пять минут приятного ожидания. Потом десять томительного. Очередь… Народ у нас нетерпеливый. Любит шуметь по всякому поводу. Еще через пять минут невыносимого ожидания кассирша пришла, села за кассу, открыла ящик с деньгами, вытащила оттуда ровно пятьдесят рублей и восемнадцать копеек, отдала мне, и я уже… но не тут-то было. «Мужчина, – сказала она, – вам неправильно наклеили сосисочный код на вашу буженину. Давайте рассчитываться – с вас еще сто двадцать рублей».

Мальчик лет десяти с тремя чупачупсами, стоявший за мной в очереди, дотронулся до моего рукава и тихо произнес: «Дядь, а дядь! Лучше бы вы сразу ушли»…

Уже потом, дома, выбрасывая этот чертов чек в мусорное ведро, я увидел, что вместо одной бутылки пива были пробиты две. А мог бы и не увидеть, если бы выбросил его сразу, еще в магазине. Да я всегда так и делал. И правильно делал!

* * *

Обычно после работы возле входа на станцию Шоссе Энтузиастов мужики пьют пиво, если им не хватает на водку. И женщины пьют. И дети. А между ними шныряют трезвые собаки и старушки, собирающие стеклянную и алюминиевую тару. Теперь редко на троих соображают. Чаще стоят по двое или вовсе поодиночке. Уставится человек в себя и пьет свое пиво туда же. Да и живет точно также. Правда, однажды зимой я видел двоих, которые пили на троих. Третьим был ими же вылепленный маленький снеговичок с окурком вместо носа и пластиковым стаканчиком на кудрявой от пивной пены голове. Один из этой компании, большой лохматый мужчина лет сорока, с детским выражением лица и с детской обидой на этом лице говорил другому:

– Два часа ей талдычил – ни в зуб ногой. Ну азы же, азы линейной алгебры! – Он глотнул пива из банки так, что у нее втянулось дно, и продолжал – Ведь простые, блядь, действия с матрицами! Еще и рыба…

– В смысле Карасева? – заинтересованно спросил его собеседник.

– В смысле холодная…

Они молча докурили, и большой человек достал из-за кармана куртки четвертинку.

* * *

Три бомжа сидят на низеньком зеленом заборчике у газона. Вернее, два бомжа-мужчины и один бомж-женщина. Один мужчина курит, другой внимательно читает алюминиевую банку из-под коктейля «Отвертка», а женщина смотрится в лужу. Там, в луже, валяются осколки домов и обрывки засаленных городских облаков. Через какое-то время женщина, ни к кому не обращаясь, произносит:

– Морда, блин, опухла.

– Есть надо меньше, – откликается тот, который курит, и своим смехом до полусмерти пугает двух воробьев, клюющих серый кусок батона у его ног.

– Не морда, а лицо, – поправляет другой.

– Чье? – спросила женщина.

Мужчина не отвечает, но аккуратно ставит банку на заборчик, целует женщину в щеку, снова берет банку в руки и продолжает прерванное чтение.

Женщина закрывает глаза, облако уплывает из лужи, воробьи возвращаются к батону. Тот, который читал банку, прочел на ней эпилог и смял ее, я спустился в метро, на станцию Новые Черемушки, и уехал. Открыла она глаза или нет – не знаю.

* * *

Солнце слепит так, что казах, или калмык, или киргиз в красных сатиновых шароварах, разноцветной вышиванке и соломенной шляпе, представляющий запорожского казака у входа в ресторан «Корчма» на Садовом, сощурил глаза практически до отрицательных значений.

* * *

Посетил с дружественным визитом Орехово– КокосовоБорисово. В ходе визита проголодался и бесстрашно подошел к ларьку с шаурмой и чебуреками.

Посмотрел на чебурек с черными, немытыми никогда руками… вдохнул… закашлялся… и подумал: «Пора оставлять эти пролетарские привычки. В конце концов – средний класс я или где?» И так подумавши, подошел к ларьку с вывеской «Стардогз», чтобы купить то ли датский хотдог с кетчупом, то ли медистер с майонезом, то ли хрен с горчицей. Топ-менеджер ларька, взглянув на меня, вытерла большие красные руки о засаленный фартук и так громко прочистила нос в вафельное полотенце, что на перекрестке неподалеку зеленый свет внезапно сменился красным. После чего деловито спросила: «Нашей скидочной карточки у вас нет?» Вот как, оказывается, далеко зашла цивилизация в столице! Бог знает почему, но вдруг представились мне эти самые скидочные карточки в платных туалетах… каждый, справивший у нас семь раз малую нужду – одну большую справляет бесплатно!.. десять процентов бесплатно!.. Постоял я, постоял… и тут мне позвонили и позвали в гости, где накормили на старинный московский манер – до отвала и без всяких карточек.

* * *

Во втором часу дня у выхода из станции «Бауманская» сидела нищенка. Возле нее, точно нитки, наперсток и ножницы возле портного, лежали костыль, картонка с обращением ко всем людям доброй воли и шапка с мелочью. В тот момент, когда она, мелко крестясь, благодарила за мятую десятку какого-то мужчину, к ней со спины подкралась ее товарка и ножом по стеклу запела: «Гоп-стоп, мы подошли из-за угла…» Нищенка вздрогнула, обернулась и уже собиралась ответить что-то вроде: «Ты… твою… такую…», но подруга протянула ей полную бутылку водки, обняла, поцеловала и сказала: «Поздравляю с днем рождения!»

Я уж отошел от них довольно далеко, а мне в спину все неслось дуэтом: «Ты шубки беличьи носила… Все полковникам стелила…» Рабочий день, судя по всему, был окончен. И вовремя – к ним уже летел волшебник в голубом вертолете, чтобы бесплатно показать.

* * *

«…Вам, женщина, через две выходить. Я скажу когда. Сейчас новый дом проедем, потом под мост, и выйдете у забора. А дом этот Кобзон строит. Развлекать тут всех собрался. Вон стёкла какие серебряные. Всё купил и всё продаст. Я вам скажу – он ещё в сорок восьмом по четырнадцать тысяч партийных взносов платил. Ежемесячно. Что значит… Да точно вам… Сам Караулов по телевизору…. Слух у меня хороший. У меня панкреатит, а слышу я всё правильно. По четырнадцать тысяч, женщина! И никаких не рублей. Да откуда ж у него рубли? Вон рабочих сколько на доме-то. Понаехали… у кого ни спроси откуда – все жидомасоны. И день и ночь своими мигалками гудят, суки, гудят! Всю душу русскому человеку замигали этими плевалками. А всё с чёрта беспалого началось. Теннисист херов. Всех нас на запад при ватизировал. С потрохами. А теперь разъезжает по всему свету со своей Наиной. Как же! Он им везде синий свет давал – и они ему. Алкоголик. Ему рентген головы делали перед пенсией – так там у него булькает! Женщина, вот какая вы, ей-богу, неверующая! Да сам Караулов… И с нынешним они родственники. Просто так, что ли, он нам его подсунул. Ещё какие родственники. Две дочери на выданье у этого. Пообещал ему по-родственному. Ну и что, что Танька у него! Это от Наины Танька. По ведомости. А без ведомости Пашка. Или Серёжка. Я сама бухгалтером работала, я знаю. Будете мне рассказывать. Ну вас! Что ни скажи… Даже изжога поднялась. Выходите уже. Ваша остановка».

* * *

Девочка писала в блокнот. Вернее, училась писать. У нее еще не было любимых букв, как у Акакия Акакиевича, да она их, наверное, и не все знала, чтобы любить или нет, но от большого усердия высовывала им навстречу язык, точно хотела слизать каждую. Слово было «гладиолус», и было оно невообразимо длинным. Такое слово написать – это вам не пузырь из жвачки надуть. Вроде и начнешь правильно, но потом, к середине, черт знает откуда повылезут сами собой какие-то посторонние палочки, крючочки и даже буквы ненужные, а нужные, наоборот, подеваются неизвестно куда, и получится какой-нибудь «гладилус» или «гладиус». Сами по себе эти «гладилусы», может, и хорошие и даже состоят в близком родстве с гладиолусами, только у них лепестки другой формы, и… они не гладиолусы, хоть плачь. Девочка уже и надула губы, намереваясь уронить в блокнот слезу, но вдруг передумала, почесала круглую, румяную щеку авторучкой, оставив при этом на ней несколько нарисованных зигзагов, и принялась энергично зачеркивать криво выросший «гладилус». Закалякав его до неузнаваемости, она облегченно вздохнула, быстро написала слово «торт» и стала им любоваться изо всех сил. Тут поезд подошел к станции «Кропоткинская», и девочка с мамой вышли. Девочка еще и успела пару раз скакнуть на одной ноге, пока выходила из вагона, а вот ее мама этого делать не стала. Ну и зря. Иногда так здорово скакнуть разок. Или даже два.

* * *

Солнце садится. Нарезанные чайками круги золотистого воздуха падают в воду, и мелкая рябь разбивает их на множество осколков. Привалившись спиной к ажурным перилам мостика через пруд, томный молодой человек с еле заметной трехнедельной щетиной на бледных щеках говорит в телефон:

– Леш, ты не кипишись. Завтра найдем партнеров и нарубим с них бабла…

Он плюет вниз, в проплывающую утку, промахивается и долго, с отвращением, отирается рукавом куртки.

* * *

У выхода из станции метро «Преображенская площадь» стоит сумасшедшая старуха с длинным, шевелящимся от нездорового возбуждения, носом. На голове у нее ядовито-синий, точно синильная кислота, берет. Время от времени старуха простирает вперед правую руку с растопыренной пятерней и громко кричит в окружающее ее броуновское движение:

– Прекратите бегать! Идите работать!

Не идут. Продолжают бегать.

* * *

На Садовом сидит нищенка-таджичка (а может, и узбечка – кто их разберёт) с двумя замечательно замурзанными детишками. Они сидят на цветастом коврике. Дети сосредоточенно надувают шарики, пускают слюни и размазывают их по щекам. Их мать (косички, красные шальвары, серьги до плеч и всё такое – симпатичная такая, чернобровая и кареокая среднеазиатская молодуха) сидит, поджав под себя ноги, выставив вперед руку (как Ильич на памятниках, только ладонью вверх), и монотонно напевает: «Падаттехристуради, падаттехристуради…»

* * *

Всё же в столице много удивительного. В вагоне метро встретил двух девиц. Одна большая, а вторая маленькая. Обе в чёрных штанах и футболках, в татуировках и устрашающем макияже. Ну макияжем и татуировками меня не удивишь, но вот на маленькой девице был ошейник с металлическими кружками, а к ошейнику была прикреплена довольно внушительная длинная цепь. А уж конец этой цепи был намотан на руку девицы, которая побольше. Я, конечно, на всякий случай отошел подальше – кто ж знает, что у этой цепной девицы на уме. Меня лет восемь назад укусила собака, тоже маленькая, – так мне этих противостолбнячных уколов вкатили по самое нимагу. Больно мне надо наступать на те же грабли. Потом-то уже, когда я протискивался к выходу, перед своей станцией, слышал, как они между собой говорили про Мураками и про то, что Толик – козёл. Его пригласили, как человека, а он не пришёл. Водка, конечно, не пропала, но вечер был испорчен… Так сразу Толик и козёл. Я бы тоже не пришел. Я бы даже пошел в противоположную сторону. Может, и побежал бы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю