Текст книги "Ошибки в путеводителе"
Автор книги: Михаил Айзенберг
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Машина времени (Римский дневник)
«Правильно, Рим – город всех городов, все остальные гуляют, где хотят, богатеют и украшают себя, как могут, или борются за сохранение своей старины, а он остается на своем месте, не богатея и не украшаясь, и в конце концов все возвращаются к нему, как домой» – так прокомментировал наш старший товарищ Александр Асаркан сообщение о моей первой поездке в Италию (1997), туристический ликбез: Флоренция, Венеция, Рим.
Трудно придумать три города, настолько отличных друг от друга. Флоренцию хочется тут же досконально изучить с путеводителем в руках. В Венеции хочется, ясное дело, умереть, но очень не сразу, желательно лет через пятьдесят.
В Риме хочется жить вечно. Никогда не думал, что клише «вечный город» относится не к его возрасту, а к характеру и состоянию. Так определена его способность к вечной жизни – невероятная витальная активность. Трудно понять, как город может быть одновременно таким красивым и таким живым, совершенно не музейным, не «прекрасно увядающим».
Я думаю, что любой человек мог бы жить в Риме: это город не только итальянский, но всеобщий. «Не город Рим живет среди веков, / А место человека во вселенной». Нет уже никаких Афин, остался только туристический островок вокруг Акрополя. Нет целых стран (пусть какие-то из них этого еще не заметили). А Рим жив и непреложен. Потому что он город всех городов. (И жив еще Иерусалим, только он не город, а место: место всех мест.)
После той первой поездки я начал понимать, какой невероятной жизненной удачей стала бы возможность провести в Риме не пару-тройку хлопотливых туристских суток, а какую-то часть жизни, пусть даже очень маленькую. (Хотя для человеческой жизни соотношение части и целого не подчиняется арифметике.)
Но только через пять лет забрезжила вдруг стипендия Фонда памяти Иосифа Бродского.
Люди в трех странах активно занимались этой проблемой, но у них ничего не выходило. Было послано приглашение экстренной почтой и копия-факс в итальянское посольство. Приглашение не пришло, а факс был умело и быстро потерян при переброске из посольства в консульство. Я уже терял надежду, но приглашение повторили. А еще через пару дней раздался звонок в дверь, и – о радость! – принесли то первое приглашение экстренной почтой. Хочу заявить официально: к этой службе у меня нет никаких претензий, они подвижники и мастера своего дела. Я это понял, когда прочитал адрес на конверте: Mr. NATANOVICH Дом. 11/13 kv. 16 105061 Mosca Russia.
Мне кажется, что для человека, приехавшего в Италию, нет более «творческого» занятия, чем смотреть на Италию. А пребывание в Риме задает твоему зрению такие задачи, которые хотелось бы решать всю оставшуюся жизнь.
Полагаю, что провел свое римское время самым разумным образом. Я жил там два с половиной месяца, а занимался только тем, что ходил по улицам как заведенный и смотрел. Если шел дождь или я просыпался позже обычного, то начинал нервничать. Казалось, что безобразно теряю время. Все упускаю. Мало с кем общался и почти разучился говорить на любом языке. Только ходил и ходил, кружа по одним и тем же местам, не уставая и не насыщаясь. Даже не очень понимал, что меня гонит.
Мой друг, писатель Зиновий Зиник, заметил однажды, что Рим подобен внутренности разрушенного мозга. Это дает какое-то объяснение моему поведению: похоже, я кружил по Риму, как кружит мысль человека, пораженного «сверхценной» идеей.
Э.Ш., распорядитель Фонда, отправила в Болонский университет мою характеристику, звучащую примерно как рекомендация на Нобелевскую премию (вот так и создаются дутые репутации). Там, видимо, решили, что к ним приедет настоящий писатель и ему нужно создать условия для работы: стипендия на полтора месяца (Professor Fellowship) и вилла под Болоньей, настолько уединенная, что без автомобиля никуда не доедешь. Пиши да радуйся. Но я отказался: это приглашение съедало ровно двадцать римских дней.
«Если я и сочту вас сумасшедшим, то не поэтому», – так своеобразно одобрил мое решение один русский римлянин.
Когда чувствовал, что взгляд становится – хотя бы отчасти – машинальным, я уезжал из Рима на день или несколько дней. Был во Флоренции, Сиене, Ареццо, Ассизи, в маленьких городках – Сан-Джиминьяно, Картона, Сполето, Орвието, Витербо.
Все итальянские города существуют по своим зрительным законам, зрению приходится перестраиваться.
Надменное пространство Флоренции живет по двойному стандарту: масштаб палаццо, рассчитанный на гигантов, помыкает рядовой застройкой.
Феноменально по точности и завершенности городское построение Сиены. Она спускается вниз уступами, в три шеренги. Центральная площадь идет клиньями, как раскрывающийся веер, и город подхватывает это движение, – становится взмахом веера. Обходя площадь по окружности di Citta, все время теряешь направление: город переворачивается в голове.
В пространство малых городов, вроде Сан-Джиминьяно и Картоны, входят на равных ощущение высоты, горный воздух и вид на огромную долину. Солнце сквозь тучи, из-за ближней горы виден язык Тразименского озера, утром зеленый, а к середине дня темнеет, голубеет. Все в розово-золотом тумане. Сияние долины чрезмерно: у простых атмосферных явлений нет таких возможностей. Она лучится нездешним светом.
Но та же оптическая перестройка ожидает зрение и по возвращении в Рим. Ты снова видишь все как впервые.
Сначала зрительные впечатления по привычке обращались в какие-то заметки и записи, все более краткие и примитивные. Потом только они и остались – живые картинки, западающие все дальше в глубь сознания, вытесняя все прочее. В конечном счете только они и сохранились.
В последние римские дни я развлекал (и утешал) себя, мысленно рисуя карту города и подписывая улицы почти без запинки. Но мне ли не знать, что уже через полгода я буду кусать кулак, вспоминая название левого луча, идущего от Piazza del Popolo, или улицы, продолжающей ось Испанской лестницы.
Рим – город, в сущности, небольшой. Непонятно, как я мог два с половиной месяца ходить по нему восемь, десять часов ежедневно, выучить почти наизусть его карту и все же постоянно оказываться в каких-то неведомых улицах или на площадях, неизвестно откуда возникших.
Взять, к примеру, фонтан Треви. Находится буквально в двух шагах от Корсо, да от чего угодно, и еще не в самом сложном районе. Но я не помню случая, чтобы его появление было ожидаемо: всякий раз он как-то обнаруживался. (А бросил ли я в этот раз монетку? Что-то не помню.)
Но самый загадочный район – бермудский треугольник между площадями della Chiesa Nuova, Navona и чудесной Campo dei Fiori. Это странное место – самое древнее в городе (после античности). Я так и не научился находить маленькую piazza Pasquino: все время выходил не туда, а ведь она в двух шагах от Navona, чего проще. (На неказистую статую, вмонтированную в дом самого Пасквино, и сейчас наклеены какие-то обидные стишки про правительство – пасквили.)
В карту лучше не заглядывать, она только подтверждает неадекватность ориентации. В реальном пространственном ощущении Рим состоит из отдельных мест: ничем не соединенных кусков. Они вылезают одно из-под другого, как из рукава фокусника. Исходи этот город вдоль и поперек – и все равно сохранится какой-то остаток.
Каждый новый император начинал с того, что сносил все, построенное предшественником. Неудивительно, что это не один город, а сто, но существуют они одновременно, в одной топографии. Поражает вовсе не то, что разные части Рима отличны друг от друга. Такие отличия свойственно любому старому городу, да хоть бы и Москве. Особенность Рима, на мой взгляд, в том, что каждая его часть отлична сама от себя, да не единожды и не дважды, а всякий раз и на любом развороте. Как в сказке: повернешься-обернешься, а перед тобой уже совсем другое место. Да и другое время.
Это «сказочное» вечное время, в котором живет Рим, и делает его самым увлекательным (в прямом смысле слова) для пешехода городом. Плутаешь, как в лесу. Заколдованном, разумеется, лесу, а то стал бы в нем плутать выпускник градостроительного факультета.
Римский ансамбль отличен от прочих: он развивается не только в пространстве, но и во времени. То есть имеет дополнительное измерение.
И сам Рим отличен по своей сути от всех других городов, в том числе итальянских. По нему ходишь, как по льду над затопленной цивилизацией. Какой-то временной колодец, и дна не видно, может, его и нет вовсе.
Рим ставит человека на место. Он говорит ему: посмотри-ка, сколько веков, сколько величайших событий – и как их спрессовало время, как мало места они занимают. И как же прилагается сюда твоя жизнь? Да никак. Она явно лишняя.
Может, отсюда и отстраненность римлян – их холодноватая любезность?
Да, итальянцы очень любезны. Но неаккуратны. Все бросают на мостовую – окурки, бумажки. Мусорят.
Испытываешь огромную благодарность и к этой их привычке, и к самому мусору: это будущий «культурный слой». В Риме он нарастал так быстро, что ради нового строительства не требовалось полностью сносить древности, уже ушедшие в землю. Вот они и сохранились.
Культурный слой становится еще одним дополнительным измерением города – временем роста. Город растет, как дерево: наращивает слои.
Иначе говоря: «Природа – тот же Рим и отразилась в нем».
Если мне казалось, что опаздываю на встречу, я просто ускорял шаг – и приходил раньше назначенного срока. Это римское правило: в центре до любой точки можно дойти за полчаса, но если смотреть по сторонам, придешь через десять часов. Или через десять недель. Зависит от того, как смотреть.
Но на свою первую римскую встречу я опоздал довольно сильно.
В день приезда к вечеру пошел дождь. Я позвонил Семе Файбисовичу, и мы решили, что дождь – это ничего, все равно надо встретиться. Я вышел с большим запасом, но перепутал остановки, почти час ждал под дождем подходящего автобуса, так и не дождался. Проходящие машины упорно обдавали меня водой. Узнал, что «Deposito» означает «в парк», а приехал на такси (за десять евро).
Мой товарищ стоял под проливным дождем, один на темном Капитолии.
В 1982 году я посвятил ему стихотворение, где была такая строчка: «Это оттуда, из города Рима выкройки чуда». Ни один из нас тогда в Риме не был и выкроить это чудо не надеялся. Но есть какая-то закономерность в том, что именно Сему я встретил в свой первый римский день. Пересеклись мы только на один вечер: я приехал, он уезжал, как бы передавая мне эстафету.
«Дождь в Риме идет один день», – сказал Сема. Его наблюдение, в общем, подтвердилось, хотя и не без сбоев. Дождливых дней было довольно много. Меня успокаивали, что в феврале здесь уже весна, все расцветает. «А чему ж расцветать, если ничего не отцвело?» – удивлялся я. «Ну, еще акации зацветут».
Скоро зацвели и акации.
К ночи второго дня я снова забрался на Капитолий. Кроме меня, никого там не было, ни одного человека. Полная тишина, только вода журчит в фонтане. Афина в багряном своем хитоне высоко опирается о копье. Кружат большие птицы, но не чайки. Альбатросы?
Наконец приехала полицейская машина и тоже стала кружить около меня, недоумевая. Я упорно стоял столбом, смотрел на Афину, на поддельного Марка Аврелия, не уходил. Но их нервы оказались крепче.
* * *
Я все-таки выпускник архитектурного института и многое знаю по картинкам. Встречи с шедеврами желанны, но главное очарование не в них. Опасное сердцебиение начинается, когда видишь улицу, по которой хочется идти бесконечно, или неожиданно, по чутью, сворачиваешь в какой-то закоулок и оказываешься на углу, где можно провести всю оставшуюся жизнь. Таких углов сотни.
Еще с первого раза я помнил, что на одном из уличных фасадов есть такая скульптурная группа: четыре головы в нише, а рядом лев, терзающий наполовину отсутствующего быка. Но забыл, где именно. И вдруг, проходя по Portico d’Ottavia, увидел: да вот же они – милые, печальные – в двух шагах от кошерного ресторана. Над ними еще красивая старая надпись на камне.
Это район гетто, один из лучших, то есть самых запутанных, там еще попадается кусками «настоящий» Рим: смешные витрины, живые окна, дворы с висящим бельем.
Круглую S. Stefano невозможно обойти: справа сад, это еще куда ни шло, но слева к античной ротонде прилепился нелепый розовый гараж. И вот я, бывший реставратор, думаю: «Боже, не дай его снести, этот нелепый розовый гараж!»
Обходил Замок Ангела и вдруг застыл на месте: в закатном небе происходили какие-то космические события. Небольшое темное облако вдруг стало расширяться, образуя концентрические круги и вихревые узоры. Я не сразу понял, что это птицы. Они собирались в комок, потом рассыпались, чертя извилистые фигуры, и снова сбивались в кучу. Это было похоже на начало тайфуна.
Такие птичьи представления я видел потом много раз, и всегда в одном месте – около Ватикана. Они на время прекратились, потом начались снова.
Около фонтана Trevi ловил себя на том, что все время отвлекаюсь от скульптуры-архитектуры и смотрю на толпу. И как-то морщился, каялся. А потом сообразил, что такое отвлечение вполне законно и наверняка входило в задачу архитектора: барочное искусство и создавалось как декорация жизни.
Никогда не любил барокко, а в Риме почти возненавидел. Эту фобию подтверждают чудесные маленькие городки вроде Витербо, куда барокко не добралось. (Значит, не росло само по себе, а победно наступало из единого центра.) Что-то произошло в это время: какая-то общая установка, какой-то приказ по армии искусств победил вольное живое развитие. Кажется, по этому приказу все самое лучшее и кончилось.
Впрочем, есть гениальный Барромини, да и в целом среда настолько активная, что зрительно растворяет все вредное – как океан.
Piazza Navona – дивная, долгая, вольная, больше похожая на луг, чем на площадь. Ее размер определен тем, что повторяет очертания античного стадиона. Фонтаны Бернини в этом пространстве выглядят китчем.
Это самая оживленная, самая веселая площадь Рима. Какой-то постоянный карнавал, кукольники, бродячие актеры. Однажды и я ненадолго вступил в их братство.
Клоун выступал на южной оконечности Navona. Я его уже видел раньше, но тогда он работал один: крутился на одноколесном велосипеде с седлом метра два от земли или заставлял милейшую китаянку полчаса держать три зажженных факела и только потом слегка ими пожонглировал.
В этот раз к нему на подхвате присоединилась клоунесса. В основном она не слишком артистично кривила рот, изображая ужас от того, что вот-вот произойдет.
А намечалось что-то действительно угрожающее. Клоун пока ничего не делал, только расхаживал взад-вперед, внимательно оглядывая публику, – выбирал жертву. Он явно присматривался к самым чопорным, скованным, неулыбчивым и статуарным. Мне стало неспокойно: в своем длиннополом плаще (и в очках) я мог показаться ему подходящей кандидатурой. Так и случилось: вместе с двумя другими истуканами меня вызвали в круг. Каждому выдали поднос с рюмками и тщательно стреножили – обвязали ноги ремнями. После чего надо было укороченными шажками двигаться к финишу, кто быстрее. Двое моих коллег пытались и здесь сохранять осанку, а во мне вдруг проснулся уличный комик и я, пародийно работая локтями и гримасничая, заковылял к заветной цели. Пришел первым и получил приз – голубую воздушную палку, завязанную наподобие цветка.
Испытания на этом не кончились. Нас посадили на низенькие сиденья спинами друг к другу и как-то завалили, соединив в одно целое. И, конечно же, выдернули сиденья. Свалились мы не сразу и еще долго копошились, понемногу оседая. В этом действии победители уже не предполагались.
Мои спутницы смотрели на меня с одобрением, а младшая (внучка) была в полном восторге. Наконец-то и ее что-то здесь порадовало, а то все церкви да церкви.
Второй (и последней) нечаянной радостью оказалась для девочки площадь Арджентина, плотно населенная бродячими кошками. Но я-то хотел показать место, где закололи Юлия Цезаря.
В Риме все немного театрально, зрелищно – и громко. Ревут мотоциклы, играет оркестр около виллы Farnese, там же раздают какие-то листовки. Возможно, оповещают о забастовке: она началась через день.
Напрасно я стоял в то утро на своей остановке: автобусы не ходили. На подходе к центру появились группы людей с красными и синими флагами, а «красные» еще и в особых галстучках. Выглядят как творческая интеллигенция разных возрастов, возможно, ею и являются. Все со свистками, азартно и весело освистывают штрейкбрехерские автобусы.
Я пошел на гул мегафона, и тот привел меня на длинную Piazza Ss. Apostoli. В ее торце расположилась временная трибуна, источник звука. Те люди, что стоят ближе к трибуне, уже совсем другого вида: задумчивые, угрюмые пролетарии. Слушают хмуро и как будто недоверчиво, но по сигналу послушно свистят в свои свистки. Оратор в костюме и при галстуке, тип очень знакомый, международный: напористый мордоворот с разболтанным, развязно-подвижным ртом.
Пишу «интеллигенция», «пролетарии», но без особой уверенности. Набрели мы как-то с итальянской поэтессой Аннелизой Алевой на замечательный винный бар «Al Vino», что на via dei Serpenti. «Какое приятное, – говорю, – место, и лица интеллигентные». Аннелиза огляделась, потом еще раз, повнимательнее, и сказала, что вон за тем столиком, возможно, сидят интеллигенты.
– А кто остальные?
– Просто состоятельные люди – или дети состоятельных людей.
Подобные ошибки в считывании и социальном определении неизбежны в чужой стране. Аннелиза согласилась: «Даже Бродский не мог распознать социальные моменты, характеристики. Однажды на озере показал мне: вот, смотри, два друга плывут на лодке. А второй был просто наемный гребец, один нанял другого. И любой итальянец это понял бы с первого взгляда».
* * *
Я иногда открываю свою синюю книжечку, «римский дневник», и сразу начинаю улыбаться. Там есть какие-то детали, кусочки. Но в основном описания церквей или картин, а это никому не интересно. Все же не могу удержаться от некоторых перечислений, понимая, что удовольствие они доставят только мне самому.
Лучшее место для дневных прогулок, пожалуй, Celio (Целий). Для вечерних – район между Navona и рекой. Принцип дневных прогулок – «от окраины к центру», вечерних – противоположный.
Самые красивые девушки – на Campo dei Fiori.
Лучшие виллы – Дория-Памфили и Джулия (внутренние дворы).
Лучшие церкви пришлось бы перечислять до конца страницы. Многие едут в Рим ради античных памятников, а Средневековье остается как бы на втором плане. Кому-то (даже знаю кому, но здесь не скажу) церкви этого периода кажутся похожими друг на друга, но это совсем не так. В Риме вообще нет ничего одинакового или типового.
В «Зойкиной квартире» Булгакова один персонаж, авантюрист и враль, рассказывает про свое утраченное поместье: «одна колонна красивее другой!» В Риме эта шутка бы не прошла, ее бы не поняли. Здесь в любой средневековой церкви все колонны разные, и действительно одна красивее другой.
В S. Maria in Trastevere, самой старой церкви Рима, пять колонн красного мрамора (из храма Исиды), а остальные серые и полированные, явно более поздние. Неполированные серые колонны, по моим наблюдениям, всегда античные, повторного использования.
Раз уж зашла речь о мраморе, нужно вспомнить Флоренцию и Брунеллески с его гениальным (как и все остальное) чувством материала. Во флорентийской S. Spirito он свел белый мрамор и песчаник «серена»: какой-то идеально-серый, не теплый и не холодный, мягкого туманно-пепельного тона. В нем как будто материализовалась идея серого цвета – абсолютно спокойного, возвышенного. Поэтому в пространстве церкви есть что-то призрачное. Ты находишься одновременно и в реальном интерьере, и внутри гениального замысла.
А пол из плит негладкого красноватого камня – как будто мягкий.
А летящий архитрав центрального нефа, от которого перехватывает дыхание!
Некоторые природные материалы по красоте сравнимы с самыми чудесными вещами на свете, да хоть бы и с бабочками. Я это понял на выставке «Римский мрамор», где была и гениальная статуя Мацидии (Statua di Macidia), свояченицы императора Адриана. Выполнена она из двух видов мрамора: черно-серого, по виду хрупкого, похожего на вулканический туф, и белого в тон слоновой кости, шершавого и почти передающего фактуру кожи. Тончайшие, вихрем вьющиеся складки хитона, спокойное лицо с убранными назад волосами. Чудо. Хранится в Aurunca, маленьком городке под Неаполем. Кто ее там видит?
* * *
В последний месяц я мало пользовался автобусами и метро – только если уставал. Окраины к тому времени были, в общем, освоены, я выходил из дома и шел прямо, влево или совсем влево. Прямо: по Quattro Fontane до Spagna и далее по Condotti до Coronari, а там или на другой берег, или вниз, петляя вокруг Navona и постепенно забирая к гетто. Влево – через Monti, один из самых любимых районов. Совсем влево – по Сельчи к Целию. Сельчи круто спускается вниз, и монастырская стена слева по ходу становится все выше, неприступней, невероятней.
Это одна из самых красивых и самых правильных – именно римских – стен. Едва ли не главные римские впечатления – стены, а наиболее активная часть стены – плоскость. Декор выглядит ее оправой. Драгоценна именно плоскость – не испорченная декором, не ослабленная проемами. Только нарастившая шкуру поразительной окраски. Да и слово «окраска» имеет здесь то значение, что возможно в разговоре об окраске животных.
Цвет и краска различаются не только в живописи. После Рима московские дома кажутся выкрашенными, даже те, что покрашены давно. Они покрыты этой краской, но краска могла быть и другой. А дома Рима или Венеции имеют свой цвет. Это одно из их неотчуждаемых качеств, как пропорции или материал: их природное свойство, естественная пигментация. Цветовое распределение неоднородно, как у живого организма. Тут румянец, там бледность в желтизну.
Рим на закате – охристый, рыжий, палевый; издали почти одноцветный.
Говорят, что раза два в году налетают на Рим ветра из аравийской пустыни и приносят красный песок. От него этот особый налет на стенах – румяный, с жаром изнутри. Загар! И именно южный загар, он всегда яркий, красный.
Но что-то происходит с итальянцами, с их художественным чутьем. Римляне готовились к какому-то юбилею и нещадно, не жалея сил, красили свой гениальный город. Реставраторы счищали загар и наносили ровный слой косметики; с помощью огнедышащего сопла чистили древнюю черепицу, превращая ее в новенькую. Денег, к счастью, не хватало, все выкрасить не успевали.
* * *
Это Алена сказала (а я сразу согласился): после того как нагляделся фресок, смотреть масляную живопись почти невозможно. В ее основе есть что-то густое, неоправданно дробное.
Во фреске есть чистота.
И ясность, просветленность. (Кроме прочего, это может быть связано и с техникой фрески, позволяющей работать только набело.)
Лучшие церковные фрески Рима, наверное, в S. Clemente: пятнадцатый век, работы Мазолино. Но начинал их Мазаччо, и мне кажется, от него там остался один кусок.
А лучшая алтарная роспись – в конхе S. Croce in Gerusalemme, работы Пинтуриккьо и Романо (только не Джулио, а Антониаццо): приглушенные тона, деревья и голубая даль, группы задумчивых людей в свободных позах на фоне сине-зеленого пейзажа.
Но самые великие фрески все же не в Риме, а в Падуе, Ассизи, Ареццо.
На главной улице Ареццо через каждые десять метров стоят парами, тройками невероятные франты в шляпах и цветных пальто, в ярких шарфах, закинутых через плечо; обмениваются пустыми любезностями. Мы не стали слушать и сразу пошли в церковь S. Francesco. Фрески Пьеро делла Франческа – в алтаре, отделены от прочих шнуром и служителем. Я не мог их как следует рассмотреть и спросил: нельзя ли подойти поближе? Оказывается, пожалуйста, – да хоть влезай на них, только сначала возьми дополнительный билет.
Фрески невероятные. Алена углядела – вот ведь зоркость! – что у человека, несущего брус, чуть неприлично задралась набедренная повязка. А я все смотрел на «Сон Константина», на человека, сидящего у постели, на синий испод его платья.
Знаменитая сцена битвы («Победа Константина над Максенцием») издали лучше, чем вблизи: краски продолжают движение; все сливается вместе, как в общем крике, и во всем какая-то радость.
Более поздняя живопись в интерьерах церквей как бы забивает остальное, особенно скульптуру: отбирает у них пространство собственной перспективой. А раньше все жили в согласии, потому что у мозаики и средневековой фрески другое пространство – какое-то взаимообратное (обратная перспектива).
Мозаика при прямом электрическом освещении становится хуже: проще, грубее, а в полутьме светится таинственным золотым светом. Понятно, что на такое освещение она и рассчитана.
Но мозаика церкви S. Cecilia in Trastevere хороша при любом освещении. Вероятно, лучшая. Внизу, как всегда, овечки, по краям домики. Над головой Христа – рука в облаке, и по три фигуры с каждой стороны. Удивительнее всего левый крайний: с маленькой головкой и похож на китайца, а нимб – квадратный, голубовато-зеленый. Держит в руках домик-церковь; значит, это не святой, а ктитор и во время создания мозаики был еще жив, потому и нимб квадратный. Под ногами у них цветы, по бокам пальмы (на одной птица, похоже, попугай), а за спинами – «закатные» облака: розовые и лазурные пятна в форме рыб на глубоком ультрамарине фона.
В Сан-Марко есть почти полный двойник этой мозаики, – ан нет, не то. И закатные облака выведены за алтарный свод, и под ногами не цветы, а какие-то коврики, и попугай с дерева улетел.
В S. Clemente тоже замечательная мозаика в алтарной конхе и, видимо, старше тех, что в Трастевере. На тех фигуры в ряд, а здесь вокруг креста витое «древо жизни», с каждой стороны по пять стволов-стеблей, завивающихся волютами (античное влияние), а под ним – овечки на голубом фоне; мотив как в эллинистическом мавзолее S. Costanza на моей Nomentana.
Объясню, почему «моей». На Nomentana я жил в маленьком доме, вроде сторожки, у ворот виллы Mirafiori, занятой сейчас филологическими кафедрами римского университета. После занятий ворота запирались, но у нас, постояльцев, были свои ключи.
Домоправительница синьора Драгони на первую встречу опоздала на двадцать минут. И немудрено: она очень старая и сильно хромает. Но когда я попытался помочь ей застелить мою собственную постель, она бурно запротестовала: «Но, но, профессоре!» Все детали быта она объяснила мне по-итальянски, только очень громко. Я все понял.
Мой первый день в Италии мог стать и последним. Проходя по via Fea, я заметил маленькую приоткрытую дверь, ведущую в цветущий, чудесный, таинственный сад. И уже почти вошел в него, то есть сделал шаг внутрь, но что-то меня остановило, и я вернулся, чтобы прочитать крохотную латунную табличку рядом с дверцей. Там было написано, что это посольство Афганистана.
Постояльцы менялись быстро, я стал старожилом. Неделю вообще никого не было, я выходил ночью и бродил по саду, как собственник виллы.
По обеим сторонам располагались достопримечательности: ближе к городу – вилла Torlonia, где жил Муссолини (а сейчас она стоит ветшающая, пустая), чуть подальше – уже помянутый мавзолей Св. Костанцы и базилика с захоронением Св. Агнессы (только голова – в церкви на Navona). Я посетил их в самые последние дни, а раньше ездил на автобусе до центра или до какого-то другого пункта, подходящего для моих сегодняшних планов. Если без пересадки – до Circo Massimo, с пересадкой – куда-нибудь поближе к Ватикану.
Не знаю, которое из моих поселений лучше: у обоих имелись свои достоинства и недостатки. Следующая (и последняя) моя квартира была на via Principe Amedeo, у вокзала Roma Termini, но ближе к S. Maria Maggiore. Марта Кравиери, волонтер фонда, восторженно описывала мне район будущего проживания: такой необыкновенный, не совсем римский, экзотический. Экзотики там действительно хватало. Я, собственно, уже знал ее характер по прошлой поездке; в первый свой приезд мы там жили в гостинице. А за пять лет привокзальные районы и Рима, и Флоренции ощутимо ухудшились: чернота как будто сгустилась, почувствовала себя хозяйкой.
От моего жилья по обе стороны via Principe Amedeo тянутся в сторону рынка странные лавочки с совершенно одинаковой восточной бижутерией. Посетители их единичны и не менее загадочны, чем ассортимент. Мрачные представители неопределимых национальностей (и рас) стоят у дверей и подозрительно рассматривают проходящих.
В нашем квартале и дальше к центру все куда понятней: на каждом углу стоят одна или две девушки и говорят тебе «чао!». На моем углу – две совсем черные, как вакса. Одна очень красивая: тоненькая и в очках, тип студентки или секретарши. Ближе к вечеру появляются их коллеги, подпирают стены, а ночью лежат на чужих мотоциклах, как русалки. Все флаги в гости: Индонезия, Малайзия… Я проходил мимо них взад-вперед, и уже через пару дней они стали окликать меня, как знакомого. Но специального интереса не проявляли, ожидая, когда незрелый плод наконец созреет и сам упадет к ним в руки.
Квартал ближе к вокзалу оккупировали группы рыжеволосых крепышей в ярких женских платьях, с грубоватыми мужскими голосами и страшноватыми лицами. Однажды я видел совместное профсоюзное собрание обоих полов: человек десять что-то шумно и деловито обсуждали, уже не глядя по сторонам, не реагируя на прохожих.
Очень скоро я перестал замечать, какие экзотические племена меня окружают и как они временами недружелюбно выглядят. Впрочем, не было в них ни агрессии, ни пристальной внимательности. Италия, что ли, на всех так действует?
Кстати, обозначение «квартира» не соответствует действительности: в моем распоряжении были только комната и санузел. В той же квартире жили еще хозяйка с красивым именем Беатриче и физик из Южной Америки Энириче – полноватый господин лужинского типа. Прихрамывает. При виде меня какая-то сигнальная искра пробегает в глазах, они приветливо вспыхивают, а рука приветственно вскидывается: «Hello! How are you?» Ничего другого я от него не услышал.
Беатриче весь день раскладывает пасьянс и очень эмоционально сама с собой разговаривает. Нормальное занятие для пожилой дамы, но есть одна деталь: она это делает на компьютере. А по вторникам ходит танцевать танго.
Позже появилась Жанетта, радиожурналист. Та на особом положении, ей разрешали курить в кухне. Удивительно, как имя точно совпадает с внешностью и, кажется, сутью: вздернутый носик, нахальные глаза, хрипотца. Такое дитя парижских предместий – при отце-немце и матери-итальянке. Отец четыре года проработал в России и привез оттуда песню «калинка-малинка моя», которую Жанетта долго припоминала, а потом фрагментарно, но правильно исполнила.