355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Осоргин » Чудо на озере (Рассказы) » Текст книги (страница 8)
Чудо на озере (Рассказы)
  • Текст добавлен: 3 ноября 2019, 08:30

Текст книги "Чудо на озере (Рассказы)"


Автор книги: Михаил Осоргин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)

АПЕЛЛЯЦИОННАЯ ЖАЛОБА

Отзывчивый читатель – а на иного я и не рассчитываю – легко войдет в мое положение, – положение человека, напрасно обиженного.

Вот уже более месяца я обиваю пороги дружественных мне редакций с просьбой отметить, что на днях исполнился (или скоро исполняется, я точно не помню) двадцатипятилетний юбилей моей адвокатской деятельности. С этой же просьбой я обращался в парижское объединение русских-адвокатов, членом которого состою и от которого получаю повестки, с надписью на конверте: «Метру такому-то». Я обращался к нему, конечно, не прямо, не в правление, так как это было бы неудобно, а намекал, очень ясно, влиятельным коллегам по профессии.

Я встречаю улыбки, легкое недоумение и вежливый отказ. Газеты гарантируют мне подобающее чествование юбилея литературного – но не хотят считаться со столь, казалось бы, естественным самолюбием и некоторым честолюбием адвоката – профессионала. Зачем мне, спрашивается, юбилей литературный? Чтобы стать маститым и удалиться на покой? Что бы какая-нибудь французская газета, где пишет мой приятель, переврала мою фамилию и по ошибке поместила, вместо моего, портрет сломавшего голову авиатора? Чтобы один из тех, кого я похвалил в печати, похвалил в свою очередь меня? Нет, на эту удочку меня не поймать! И, наконец, многолетнее писательство я считаю чистой случайностью, тогда как адвокатская карьера моя явилась результатом призвания. Если же, по независящим от меня обстоятельствам, мне за последние двадцать три года не пришлось заниматься практикой, то, во-первых, я в этом не виноват, во вторых, я продолжаю с честью носить звание помощника присяжного поверенного округа московской судебной палаты, присяжного стряпчего при коммерческом суде и опекуна при суде сиротском, хотя нет давно ни палаты, ни этих судов. В третьих, наконец, двухгодичная моя действительная практика была хоть и бездоходной, но яркой и блестящей. Достаточно сказать, что у одного моего лысого подзащитного, дело которого я выиграл, начали расти волосы; я бы хотел знать, многим ли русским прославленным адвокатам удалось достигнуть подобного юридического результата?

Прошу прощения за это предисловие. Но когда человеку отказывают в публичном признании его заслуг, – ему ничего не остается, как самому себя чествовать. Именно эту цель и имеют нижеследующие воспоминания.

Моя первая политическая защита

Окончив университет и записавшись в сословие, я сшил себе в кредит фрак и купил портфель, в который положил, для веса и важности, десятый том Устава уголовного судопроизводства и Устав о наказаниях, налагаемых мировыми судьями. Таким образом, рано пришлось мне узнать, что адвокатский портфель – не легкая штука.

Как всякого начинающего адвоката, гражданские дела меня интересовали мало. Судьба улыбнулась мне и послала для первого выступления дело чуть-чуть не политическое.

Студент Иван Лиханошин, медик и большой пьяница, был моим близким товарищем и земляком. В малом хмелю он был оживлен и интересен, в большом мрачен и буен. В среднем же хмелю он был предприимчив и любил разговаривать с городовыми. Однажды, когда постовой городовой оказался неразговорчивым, он снял с него фуражку и вытер ему этой фуражкой нос. Для суждения о подобных деяниях существует статья, номера которой сейчас не упомню, карающая штрафом и тюремным заключением.

К участковому мировому судье я явился во фраке; хотя это и не полагалось, но так легче иметь вид крупного адвоката, лишь случайно забежавшего к мировому судье, тогда как большинство дел у него сегодня в окружном. Не скрою, что я сильно волновался: первая защита, да еще приятеля.

Мировой судья явно не оценил важности дела и, выслушав показания городового и мои робкие объяснения (клиент на суд не явился), приговорил приятеля моего к недельному аресту.

Право, это не так уж было плохо. Но клиент мой заявил мне, что он сидеть не желает и не будет, что лучше он наложит на себя руки или убьет городового, а в заключение напился и стянул у меня за обедом со стола скатерть со всей посудой. Удалось его угомонить, дело же я обжаловал в Съезд мировых судей.

Тут уж фрак понадобился по полному праву. Предстояла мне первая защита, при которой нужно произносить речь. И я произнес.

Да, я произнес ее, мою первую судебную речь! Зачем вам знать, хорошо ли я спал в ночь, предшествовавшую процессу, и сколько раз вскакивал с постели, чтобы записать пришедшую в голову блестящую фразу, долженствовавшую убедить судей в правоте моего подзащитного? Всей предстоящей речи я не записал, так как знал, что ни Демосфен, ни Кони этого не делали, что нужно лишь досконально изучить дело, а красноречие придет само.

Председательствовавший назвал мое дело. Я и городовой поднялись со своих мест. Судьи, услыхав номер статьи, достаточно им надоевшей, зевнули и принялись чертить на бумаге профили с кудрявой шевелюрой. Фрак сидел на мне отлично.

Дело казалось простым и приговор ясным; для всех – но не для меня! И вот я начал свою речь.

Я начал ее с простого признания факта. Да, студент Лихоношин сделал то, что он сделал. Но виноват ли он?

Я приготовил начало речи, но забыл заготовить эффектный конец. Если вам приходилось скатываться на коньках с ледяной горы, то вы поймете, что со мной случилось. Я говорил, я чувствовал, что говорю беспросветный вздор, – но остановиться я не мог. Я чувствовал, что судьи проснулись и слушают меня с напряженным вниманием. Я видел их изумленные лица и слышал за спиной шушуканье публики. Я говорил о скудости в России народного просвещения, о высокой миссии студенчества, о тяжелом материальном его положении, вынуждающем его на крайние поступки, о горящем в душе молодежи протесте, о демонстрациях, о манеже, о высылках в Сибирь и еще Бог знает о чем, – говорил, потому что я не мог, не знал, как остановиться и чем мне речь мою закончить. Я погибал – и старался не смотреть на судей. Я давно уже не понимал самого себя и не узнавал своего голоса. И я никогда бы не кончил речи, если бы председатель не остановил меня ласковым, но твердым голосом:

– Господин защитник, о чем вы говорите? Высылки студентов совершенно к делу не относятся. Что вы можете сказать по существу дела?

По существу дела… по существу… По существу я мог только прибавить, что считаю своего подзащитного не только не виновным в оскорблении городового при исполнении служебных обязанностей, но и благороднейшим человеком, заслуживающим общего уважения и благодарного признания современников.

Взглянув искоса на судей, я увидал, что председатель съезда надрывается от смеха. Чувствовалось веселье и в публике.

И когда суд удалился для совещания, я вылетел из залы в коридор и решил, что я – самый несчастный молодой человек, карьера моя загублена, а бедный Лихоношин через меня погиб окончательно.

Когда суд вернулся, я прошел на свое место, не глядя по сторонам и полный решимости встретить любой приговор. Теперь уже все равно.

Почесав нос и передернув плечами, председатель прочел приговор. Постановление мирового судьи отменялось, и мой клиент приговаривался к одному рублю штрафа. Иначе говоря – оправдание. Следующее дело Петровой о нанесении побоев Евдокимовой. Меня это дело ни в какой мере не касалось. И все таки я продолжал стоять пораженный и растроганный.

Когда Петрова и Евдокимова вышли вперед, я Медленно повернулся и направился к выходу. Я был, конечно, героем. Но я уже успел понять, по лицам судей, что Лихоношин оправдан исключительно из сострадания ко мне. В глазах старых судей я прочел выражение ласкового великодушия и легкой насмешки. Может быть, они вспомнили свою молодость, может быть и они в свое время утирали фуражкой нос городовым при исполнении обязанностей. Но, главное, им было жаль молодого защитника, произнесшего свою первую речь.

Мой клиент ждал меня дома. Услыхав о приговоре, он мрачно заявил:

– И рубля платить не желаю. Пускай убираются к черту!

Ну, тут уж у нас с ним произошел разговор особый, читателям не интересный. Он был шире меня в плечах, но мускулами слабее, так как я ежедневно занимался шведской гимнастикой.

Начало славы: дело с пением

Она была хористкой оперы Зимина; как все хористы, имела рабочую книжку и была связана неустойкой в сто рублей. Когда появился в Москве, другой частный оперный театр, плативший хористам больше и обращавшийся с ними лучше, она перешла туда, а за нею и еще несколько хористов. В результате иск театра Зимина о ста рублях неустойки.

Когда она рассказала мне о своей беде (сто рублей для хористки – целое состояние), я сначала посоветовал ей смириться и заплатить, чтобы избежать судебных издержек. Но она плакала, и мне было очень ее жаль. Плача, она рассказала мне, что у нее сопрано, а ее заставляют петь медзо-сопрано (кстати, нельзя говорить «меццо-сопрано», как нельзя произносить «пиччикато», вместо пиццикато, как нельзя в слове «гондола» ставить ударения на втором слоге, что простительно только поэтам).

– А вы можете это доказать?

– Конечно, могу; все знают. Я сколько жаловалась.

Я был молод и неопытен, но не настолько, чтобы не понять, что не только блеснул луч надежды в деле, но и само оно обещает стать интересным и необычайным.

В назначенный для слушания день дело было, по моей просьбе, отложено для вызова эксперта. Судья тоже был молод и тоже понял, что обычная скука рядовых дел будет рассеяна музыкой в камере. При том судья оказался сам певцом и иногда выступал в Москве на любительских концертах.

Певцом был судья, певцами свидетели, музыкантом поверенный оперы Зимина. Экспертом же был вызван артист императорского Большого театра Барцал. В газетной хронике появилась заметочка о предстоящем «деле с пением». Публика состояла, разумеется, из хористов оперы и любителей пения.

Я же, создатель процесса, хоть и не был певцом, зато чувствовал себя героем: начало славы!

Жаль, что не было в камере рояля. Но и без инструмента концерт состоялся. Судья откинулся в кресле и слушал.

Барцал заставил мою клиентку пропеть партию медзо-сопрано; может быть она немножко схитрила, но слышно было, что низкие ноты ей не по голосу. Когда же он дал ей партию высокую, то она разлилась таким соловьем, что судья с удовольствием разгладил усы, публика за окнами камеры (дело было летом) зааплодировала, мой противник нахмурился, а адвокатское мое сердце подпрыгнуло выше самой высокой ноты.

Когда она окончила, Барцал отмахнулся от вопроса судьи, бросился к моей клиентке, обнял ее с нежностью старого актера и быстро заговорил:

– Голубушка вы моя, да ведь у вас чудесный голос! Диапазонище какой! Да, какого же черта вы болтаетесь в частной опере, почему не идете к нам, в императорскую? Да я вас немедленно устрою, плюньте вы на неустойки!

– Позвольте, господин эксперт, будьте добры сказать ваше заключение о голосе ответчицы.

– Какое же тут заключение может быть? Чудеснейшее сопрано, сами слышите. Нужно с ума сойти, чтобы портить такой голос, заставлять ее петь низкие партии. Это безобразие, за это под суд нужно! А вы, голубушка, плюньте вы на их неустойки, мало ли чего ни выдумают…

Смеялась публика, смеялся судья, даже поверенный противной стороны вежливо и иронически улыбался. Не смеялся только я. Я был небрежен, важен, приветлив с простыми смертными и полон сознания своего величия. Вернувшись домой на извозчике (хотя жил я рядом), я бросил портфель на стол и сказал:

– Конечно, выиграл! Но утомляют эти маленькие и хлопотливые дела…

Апогей славы: выше Плеваки!

Я жил на Сухаревской Садовой в доме Щекина. Во дворе у нас над пристройкой работала артель каменьщиков. На улице у палисадника была прибита моя дощечка: «Помощник Присяжного Поверенного».

Я очень аккуратно платил хозяину дома за квартиру. Хозяин дома не очень аккуратно платил подрядчику, делавшему пристройку. Подрядчик совсем не заплатил рабочим в первый же срок. Рабочие, увидав мою дощечку, пришли ко мне жаловаться на подрядчика.

Взыскать по расчетным рабочим книжкам и получить исполнительные листы – дело простое. Но у каждого хорошего подрядчика имущество переведено на имя жены – и описывать нечего. Пришлось объяснить бедным каменьщикам, что если суд присудит – это еще не означает, что деньги в кармане.

На совещании нашем, староста артели покачал головой:

– Может и заплатит он нам, да когда? – а есть нужно. Хоть бы часть пока дал. Сто бы рублей на всех дал, – мы пока пробьемся.

Я вспомнил, что на другой день должен платить за квартиру хозяину, рублей семьдесят пять. И вот я догадался позвать к себе хозяина дома, хитрого мужичка, а также подрядчика артели. Заранее же заготовил расписку в получении хозяином денег с меня за два месяца вперед, целых 150 рублей, другую – в получении подрядчиком от домовладельца таких же 150 рублей и третью – в получении рабочими той же суммы от подрядчика.

Хозяин поломался, но согласился; подрядчик почесал затылок – и тоже подписал расписку. Рабочим же я вручил наличными деньгами сто пятьдесят рублей, обещав и в будущем месяце, если не заплатит подрядчик, дать еще немножко.

Рабочие, Владимирские мужички, очень меня поблагодарили, а я сам с собой размышлял на тему о том, что в России, в противоположность гнилому Западу, адвокатура есть общественное служение. И вообще был горд.

Месяца два спустя является ко мне затрапезный мужичек с котомкой за плечами, рассказывает свое нехитрое дело и просит быть его поверенным.

– Приехал я, барин, к вам из города Володи-мира.

– Что-ж, разве у вас там своих адвокатов мало?

– Что же наши, батюшка, супротив вас могут! А я намучился, решил разом с делом покончить. Хотел сначала к Плеваке идти, слыхал про него. Да встретились мне наши володимерские мужички, каменьщики, и отсоветовали. Говорят: «Уж если хочешь к настоящему аблакату, так поезжай в Москву в дом Щекина, на Садовой улице. Этот тебе, брат, будет почище всякого Плеваки, всякое дело сразу решит – и деньги на стол выложит. Этот уж не выдаст! Сами знаем, судились у него – потому и говорим».

«Почище всякого Плеваки»! Слышите, Федор Никифорович?

Это был – апогей моей славы.

Как у лысого выросли волосы

После таких, сравнительно, нормальных адвокатских достижений, мне оставалось лишь стать чудотворцем, что я и выполнил.

Маленький человек, с лысым, как колено балерины, черепом, понуро сидел в кресле в моем кабинете.

Прочитав текст повестки, вызывавшей его в мировой суд, я спросил:

– Дело о растрате? Что же и как вы растратили?

– Ничего я не растратил. Был описан за долг, имущество мое описали; мне же сдали на хранение. После расплатился с кредитором в чистую, а лист исполнительный у него остался, забыли мы про него. Потом он умер, а наследники с меня взыскивают по листу. Пришел пристав, спросил, где имущество, описанное за долг. А у меня давно никакого имущества нет. Значит, говорит, растрата вверенного имущества, уголовное дело.

– Так. Дело ваше плохое.

– Знаю сам, что плохое. Я, батюшка мой, за этот месяц так надергался, что все волосы потерял. Вот извольте посмотреть – голая голова. Не очень было много и раньше, а теперь ничего не осталось.

– А когда все это произошло? Когда у вас пристав был?

– Два года назад, а то и больше.

– Как два года? И вас только сейчас потянули в суд?

Каждый юрист поймет, почему с таким независимым и веселым видом я входил в камеру мирового судьи. Мой унылый клиент ждал меня там с видом уже приговоренного. И, правда, грозил ему год и четыре месяца тюрьмы. Но радовать его преждевременно я не рисковал.

Судья нас вызвал. Прежде, чем он задал вопрос, я заявил голосом изысканно – вежливым и смиренным:

– Господин судья, дело это должно быть прекращено по вашей инициативе.

– То есть, как это? Почему?

Тогда, уже более язвительно, я сказал:

– Потому что истекла процессуальная давность: больше двух лет, точнее – два года и четырнадцать дней со дня предполагаемой растраты. Оно, собственно, не могло быть возбуждено.

Судья густо покраснел, сказал «ваше заявление будет рассмотрено», пошел совещаться с самим собой и, наконец, вышел и объявил:

– По указу и пр. дело считать прекращенным.

Месяцем позже зашел ко мне мой клиент веселым и помолодевшим.

– Не тюрьмы было страшно, знаете ли, а волос было жалко. И вот, представьте себе, а лучше всего – извольте сами взглянуть: пушок-с…

– Где пушок? Какой пушок?

– На голове пушок. Волосы начали расти. Доктор говорит: прошло нервное потрясение – вот и волосы появились. И, по совести скажу, – вы мне волосы вырастили, вам обязан по гроб!

Маклаков, Тесленко, Переверзев, Грузенберг, Слиозберг, – было ли в вашей практике что-нибудь подобное?

Резюме апелляционной жалобы

Я мог бы рассказать еще о нескольких блестящих достижениях в моей адвокатской практике, например, о том, как я искренне защищал человека, обвинявшегося в воровстве пальто, убежденный в его невинности, и как он, после оправдания, поднес мне в виде гонорара две серебряные ложки с клеймом отеля; как я старался горячим призывом к человеколюбию убить формализм судей суда коммерческого (при чем блестяще провалился), как, в качестве опекуна, мирил семью старообрядцев – наследников, поделивших шесть домов, но не смогших поделить свиньи и кучи старого железа, как справкой из кассационных решений сразил ходатая от Иверской. Но что толку все это рассказывать, когда парижские представители адвокатуры и редакторы газет упорно отказывают мне в юбилейном чествовании!

Последнее дело, провести которое мне уже не удалось, было мне поручено московским сиротским судом. В это время я сидел в тюрьме по собственному делу, грозившему мне смертной казнью (1905 год). Неожиданно, в камеру мне прислали из конторы тюрьмы бумагу, гласившую:

«По указу его императорского величества назначаетесь вы опекуном над малолетними такими то, имущество которых имеете принять» и пр.

Его величество не мог знать, что мне крайне хлопотно заниматься опекой над малолетними в таком неудобном помещении, бумага же дошла до меня по инерции. Я с особым удовольствием написал на ней, что, будучи очень занят личными делами, от опеки вынужден отказаться, в чем прошу его величество меня извинить.

Думаю, что перечисленных дел моих, проведенных, правда, не в Палате и Сенате, а лишь в милых бывших наших (очаровательных, изумительно, действительно прекрасных!) мировых судах, достаточно, чтобы признать мои адвокатские заслуги и, хотя бы, задним числом, произвести меня из помощников в присяжные поверенные… Я уж в таком возрасте, что как то неудобно числиться помощником. Что касается двадцатипятилетнего моего юбилея, то мне остается только настоящей моей жалобой аппелировать к общественному мнению, в которое я еще не утратил веры.


ЧЕЛОВЕК, ПОХОЖИЙ НА ПУШКИНА

Если живали в Москве, то может быть встречали на Тверском бульваре фигуру в черном плаще, высоком и широком воротнике, пышном галстуке, а шляпа почти всегда в руках. Смуглое лицо, бакены, кудрявая голова, задумчивость, – такое сходство с Пушкиным, вернее – со статуей на памятнике Пушкина, что даже как то неловко. Появлялся со стороны Никитских ворот, держа в одной руке шляпу и книгу, а в другой толстую палку, медленно проходил весь бульвар и садился против памятника.

Этого человека звали Александром, но не Сергеевичем, а Терентьевичем, а фамилия его была Телятин. Служил по акцизному ведомству маленьким чиновником. Жил в Мерзляковском переулке, в двухэтажном доме, в собственной квартире. Был женат и бездетен.

Утром он вставал, пил с женой чай и шел на службу. Служба была в том, что целый день он заполнял пустые места на цветных бланках. У него был преотличный почерк, а машинка в те времена была еще не в большом ходу, так что почерк ценился. Бланки он заполнял без ропота и без гримас, даже отчасти любуясь на свою отчетливую работу; но если кто-нибудь к нему обращался, особенно из захожих по делам посетителей, то он медленно поднимал от бумаги черно-карие глаза, смотрел устало и отвечал снисходительно. Сослуживцы звали его, конечно, Пушкиным или просто поэтом; но в общем любили, не смеялись над ним, так как он был хороший человек.

В четыре часа возвращался домой; тогда перерывов на обед не было, да и вообще всюду обедали в пятом часу; нынче, говорят, пошли заграничные привычки. Жена встречала его супом. Она была добрейшей женщиной, только толста, непомерно толста, ума же среднего. Александра Терентьевича она очень любила, и вышла за него именно потому, что он похож на Пушкина, а Пушкина она все-таки читала, особенно стихи.

Вышла-то за Пушкина как будто легкомысленно, а получила в мужья очень сносного человека, хотя и с небольшим жалованьем. Возвратившись домой, он надевал старый пиджак и садился за стол. И всегда, даже за вторым блюдом, сидел молчаливо и задумчиво. Необходимое говорил, и не дулся или гримасничал, а таким был по своему характеру. После же обеда переодевался в знаменитый свой костюм – воротник, галстук, широкие штаны без заглажки, – надевал плащ, брал широкополую шляпу и книжку – и уходил. А жена провожала его любящим взглядом, более или менее коровьим.

Она знала, куда он идет. Никогда идти с ним не напрашивалась, и это оттого, что она понимала, как ему важно быть одному. Не задумываясь, а просто по хорошему женскому чувству считала, что таково его призвание, как бы указание судьбы, – быть похожим на Пушкина и сидеть на Тверском бульваре против памятника. Для чего – неизвестно, но уж значит – так сложилась его жизнь. Любящее сердце не позволяет себе критиковать поступки любимого, а жизнь наша вообще – загадка, и должно в ней быть что-нибудь особенное. Когда он уходил, жена думала: «вот он сидит там и все на него смотрят». И на сердце ее становилось легко и приятно.

А он нисколько не рисовался. Он тоже чувствовал, что в его судьбе есть странность, и что иначе поступать нельзя, как, например, нехорошо зарывать свой талант или уклоняться от исполнения общественного долга. Иногда и погода была плоха, и не совсем здоровилось, – а он все таки шел на бульвар отбыть положенное время, полчаса или весь час. Был и тут добросовестен и аккуратен, как на службе в акцизном ведомстве. Сначала его смущало внимание прохожих, особенно у самого памятника, где легче проверить сходство. Затем он привык. Обычно сидел, слегка склонив голову, и ловил доносившийся шепот: «посмотрите, вот удивительное сходство!» Людей он разделял на две категории: на замечавших и ничего не замечавших. Первые были образованными и порядочными людьми, а вторые – бессмысленная, чернь, чуждая поэзии. Но никогда он не старался сам каким-нибудь жестом привлечь на себя внимание. Посидев – шел домой в прежней задумчивости. Придя – переодевался, пил чай с баранками, а вечером заполнял взятые со службы бланки, а жена рядом что-нибудь вязала или вышивала. Хотя она была немногим его моложе, но он часто почти по-отечески гладил ее по голове и говорил что-нибудь ласковое, и она была очень этим счастлива. По воскресеньям, по ее просьбе, он читал ей стихи Пушкина, и тогда обоим казалось, что вот он читает ей свое, посвященное ей. Так что, когда он ей читал, например:

 
Там, где море вечно плещет
На пустынные скалы…
 

– то ей думалось, что вот тут, во второй строчке, ударение пожалуй и не правильно, – но сказать, конечно, не решалась, чтобы не обидеть автора.

Таков был Александр Терентьевич Телятин. Не фигляр, не актер, не заносчивый человек, а как бы человек, отмеченный перстом судьбы, и несший свою участь безропотно, достойно и вполне скромно.

Мы же были студентами, я и Петька Шулепов, тоже юрист, но большой озорник. Я убеждал его, что не стоит, выйдет какая-нибудь неприятность, но он настоял на своем, а мне, в общем, было тоже любопытно.

Петька подошел первым, снял шляпу, низко поклонился и сказал:

– Александр Сергеевич, от имени русской молодежи, воспитанной на ваших великих произведениях, и от имени всей России, – позвольте выразить вам глубочайшую нашу радость, что видим вас опять живым и здоровым!

Сказав, отступил на шаг. Я думал: вот сейчас начнется скандал. Петька, правда, здоровяк и будет биться до последней капли крови, но у Пушкина толстая палка.

И вдруг человек, похожий на Пушкина, поднял голову, посмотрел грустными глазами и ответил:

– Пожалуйста, благодарю вас.

Ко всему мы были готовы, а такого простого ответа как-то не предвидели. Даже Петя Шулепов смутился и забормотал:

– Мы ведь это только так… Вот позвольте предоставить вам моего товарища, он тоже стихи пишет.

Хотя я стихов не писал, но пришлось раскланяться, а Пушкин протянул мне руку и сказал:

– Очень приятно… если у кого талант.

Тут я потянул Петьку за тужурку и говорю вполголоса: «идем что ли, будет» – но он шепчет в ответ: «как то теперь неудобно уйти» – и опять к Пушкину:

– А что, Александр Сергеевич, может сделали бы нам честь, зашли бы с нами выпить пивца? О литературе там поговорим и о прочем.

– Покорно благодарю, с удовольствием.

Так и пошли. Мы по бокам, с почтительным смущением, а он по середине, в широкой крылатке, волосы в кудрях, голова немножко книзу, – совершенный Пушкин. Публика смотрит с изумлением.

В дверях пивной, пропустив его вперед, немножко задержался, и я спрашиваю Петьку Шулепова:

– На какой черт ты его позвал, он, кажется, сумасшедший?

– Вот вздор, здоровый человек; а может быть он и впрям Пушкин!

– Ну, тогда, значит, ты сам рехнулся.

– Да будет тебе! Зайдем выпьем, а там посмотрим.

Нам подали калинкинского; пиво плохое, но свирепое. А к нему этакие маленькие бараночки, вроде обручального кольца, но с солью. Особо заказали раков.

Человек – как человек, не смущается, помалкивает, только грустный. Сначала у нас разговор не выходил, но скоро пиво помогло. Через полчаса, за которой-то бутылкой, Петька уже кричал на всю пивную:

– Вы, Александр Сергеич, поймите, каково это нам читать на вашем памятнике неправильные строчки! Что это за «прелестью стихов я был полезен» – какая польза от прелести? А у вас как написано: «Что в мой жестокий век восславил я свободу!» Вот за это, Александр Сергеевич, мы вас и любим, мы, русское студенчество. Только вы плохо пиво пьете, а раки нынче очень хороши.

Еще через пол часа Петька неистовствовал:

– Вот что, Пушкин, ты слушай! Хочешь – сейчас пойдем к твоему памятнику – и всю надпись к черту! Ты мне верь, Саша, я зря не говорю! Ты меня поцелуй, Саша, вытри бакены и поцелуй, а то как ты сосал рачью клешню, так у тебя и застряла корочка.

Человек похожий на Пушкина, пил пиво большими глотками, ласково кивал, иногда отвечал односложно, целовал Петю толстыми пушкинскими губами и был, по-видимому, доволен. Только к концу дюжины пива, я заметил, что если пьян Петя Шулепов, если и мое сознанье не очень ясно, то наш гость совсем плох. То ли он не привык пить, то ли мы оглушили его беспардонной болтовней. Голова его склонилась, волосы спутались, галстук сбился на бок, – и совсем он не был теперь похож на собственный памятник. Особенно пострадала крылатка, нехорошо им запачканная, когда мы подымали его из-за столика. Одним словом кончилось это не так приятно, как началось.

Адрес он все-таки нам сказал. Усевшись в пролетку, подъехали к дому в Мерзляковском переулке. С извозчика драгоценный груз нам пришлось тащить обоим, а на неистовый Петькин звонок отперла дверь толстая женщина, ахнувшая при виде мужа.

Я еще довольно сносно владел языком и пытался ей объяснить, что вот какая произошла случайность, но что это ничего, даже очень хорошо. Но Петька перебил меня восклицанием:

– Па-л-учите! И вот, Нат-т-талья Гон… Гончарова, к чему п-приводит легко… легкомысленное п-поведе-ние. Мы, На-талья Г-гончаровна, мы его привезли п-пря-мо с дуэли, а вот это (показал на меня) это – сам Дантес, и я ему р-разобью…

– Перестань, Петька, нехорошо!

– Знаю, что нех-хорошо, знаю! И все-же не п-поз-волю обижать великого п-поэта!

На завтра мы, посовещавшись, чинно и благородно явились на квартиру нового знакомого извиняться. Его дома не было, а жена встретила нас сначала не очень дружелюбно. Но мы были молоды, а Петька хоть и буян, – умел быть галантным и милым человеком. Главное, – мы искренно раскаивались. Посидевши минут десять и объяснив, что во всем виноваты были мы и что силой затащили «Александра Сергеевича» в пивную, мы смирненько удалились. И, мне кажется, что была, в общем, довольна жена человека, похожего на Пушкина. Ведь все это происшествие было как бы доказательством того, что он – человек особой судьбы, как бы отмеченный роком. А Петька еще догадался ввернуть несколько слов о ничтожных детях мира, о святой лире и о божественном глаголе. Удивительно, как у этого болтуна все приходилось к месту!

Очень много – лет пятнадцать – спустя, после всяких житейских скитаний и мытарств, в дни революции, разрухи и московского голода, я вез однажды на детских санках полтора пуда мерзлой картошки. На улице были сугробы снега, а на Тверском бульваре дорожка более или менее протоптана и для санок удобна. И только повернул на бульвар со Страстной площади, как почти столкнулся с человеком странного вида, толстогубым, с полуседыми редкими кудрявыми баками, в легкой, вызеленевшей крылатке – это по зимнему-то морозу! Я был в валенках, а он в каких-то необычных глубоких калошах с меховой оторочкой многолетней давности. Сам – сгорбленный под кулем какого-то зерна, надо полагать – овса или проса.

В другом месте я бы не вспомнил, а тут, у памятника Пушкина, сразу узнал человека. Теперь о сходстве, конечно, смешно было говорить – а все-таки что то осталось, вероятно, в глазах или в странности одежды.

Подумал сначала – не заговорить ли? Напомнил бы ему, как подшутили мы над ним в студенческие годы, – ведь быть того не может, чтобы он поминал нас злом. А время сейчас такое, что приятно отвлечь мысли от житейских забот. Но, посмотрев на свои саночки, решил, что накинуть на них еще его мешок – будет слишком тяжело, видеть же, как он надрывается под непосильной ношей и забавлять его приятными воспоминаниями – как то нелепо. Так я и не остановил человека, некогда похожего на Пушкина.

Но вот что, помню, пришло мне тогда в голову. Пушкина мы все знаем по его молодым портретам, и умер он молодым. Мне же – и тут смеяться нечему! – удалось видеть его старым и несчастным. Потому что ведь сходство то, столь разительное, сохранилось бы и в старости!

И еще я подумал: а что этот человек, пушкинский двойник, испытывал, когда изменили надпись на памятнике Тверского бульвара? Вероятно, это было для него некоторым праздником. Может быть, жена – если еще жива – его поздравляла, а вечером они, после чаю, читали вслух:

 
И долго буду тем любезен я народу…
 

Конечно – мысли праздные. Но не всегда же думать о серьезных делах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю