Текст книги "Сивцев Вражек"
Автор книги: Михаил Осоргин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
БРОНЗОВЫЙ ШАРИК
Танюша навестила Стольникова. На этот раз он принял ее сидя в кресле. На нем был френч с напрасными рукавами. Кресло у стола, где разложены «изобретения» и посередине – бронзовый шарик на листе темно-зеленой бумаги.
Танюша, войдя, сразу опять почувствовала ту неловкость, которая удерживала ее от второго визита. Как-то странно даже войти: нельзя подать руки. Может быть, нужно поклониться. И, конечно, нужно смотреть просто, приветливо и весело. Нужно сделать лицо,– это всего труднее. И она покраснела еще на пороге.
Ясно понимала Танюша, что не нужно спрашивать ни о здоровье, ни "как поживаете", что нужно непринужденно говорить самой о чем-нибудь и о ком-нибудь, рассказывать, развлекать. Но это так трудно. И обрадовалась, когда Стольников заговорил сам. Он сказал:
– Приятно, очень приятно мне видеть вас, Танюша. Я называю вас Танюшей по-прежнему, хотя вы совсем большая стали; но я-то стал зато вроде бы как старик, хотя Григорий и называет меня малым ребенком. Как же ваши занятия, Танюша?
Она стала рассказывать и заметила, что он почти не слушает, а думает о своем. Она спросила:
– Вам что-нибудь нужно? Помочь вам чем-нибудь?
– Пожалуй, мне покурить хочется. Возьмите папиросу и суньте ее без стеснения прямо мне в рот. Вот так, спасибо. А пепельницу Григорий прямо передо мной ставит.
– Это что за шарик у вас?
– Шарик... Да, это замечательный шарик. И вдруг, с изменившимся лицом, он заговорил быстрым шепотом:
– Шарик этот, Танюша, может все изменить и перевернуть, все вернуть... Вы не верите в чудо? Я в такое чудо верить могу, ведь я сам, говорят, чудо, чудо хирургии и выносливости. И вот я смотрю на этот шарик и жду... он должен зашевелиться. И он, Танюша, зашевелится, я его заставлю, взглядом заставлю.
Она не поняла, но Обрубок и не смотрел на нее.
– Должна быть такая сила – понимаете – выработаться сила. Сначала пустяк – действие на шарик, чтобы покатился; а если это будет, тогда – вы понимаете – в дальнейшем будет все возможно, только нужна гимнастика воли. Если заставлю, тогда мне не нужно рук и ног, я и без них буду сильнее многих и всех – понимаете.
С напряженными мускулами лица, слегка раскачиваясь, он фиксировал шарик взглядом, как бы толкая его мыслью. Папироса упала в подставленную пепельницу. И так же напряженно, широко раскрыв глаза, полная жалости и жути, смотрела на него Танюша и испуганно думала:
"Что же делать, Господи, что же делать! Он помешался, он совсем болен".
На минуту закрыв глаза, Стольников как-то сразу успокоился, улыбнулся своей прежней, давней улыбкой, прямо взглянул на Танюшу и сказал:
– Нет, Танюша, вы этого не думайте, я не сумасшедший. Тут совсем другое. Тут единственный исход, спасенье единственное. Моя жизнь, вы понимаете, не сладка. Но если надо жить – надо ее, жизнь, создать терпимой; а такая, теперешняя, нетерпима. Так жить непереносимо мне, Танюша. Либо верить, либо не верить. Мой шарик не такое уже безумие. Безрукие пишут ногами, безногие передвигаются при помощи рук, глухие слушают трубкой, слепые учатся видеть при помощи каких-то инструментов. Все это – чудеса, не меньше моего чуда, которого жду я. Я ведь тоже многого добился: я вот могу есть суп ложкой и сам в постели закуриваю. Бесконечно многого можно добиться. Писать ртом совсем просто. Но хочу я добиться бесконечно большего, потому что и несчастье мое бесконечно большое. Есть области духа, нам еще мало ведомые, но реальные, а не гадаемые. Можно устраивать взрывы на расстоянии, без проводов. Можно в Европе слышать голос из Америки. Говорят, можно будет управлять полетом аэроплана без пилота. Это все, конечно, чудеса. Это – техника; а в области духа чудес должно быть больше. Факиры тоже не все шарлатаны. И не таких уж чудес я хочу. Я не скалу хочу двинуть, а легкий шарик. Человек – источник огромной силы: изучить ее нужно и направлять ее. Нет, Танюша, я не безумный.
– Я и не думала...
– Нет, вы именно подумали, я знаю. Я вообще многое чувствую острее, чем другие, чем здоровые... целые люди. Но не в том дело. А дело в том... Но вот... хотите, Танюша, взгляните на меня.
Она подняла глаза и встретила его опять изменившийся взгляд, сразу словно и проницательный, и далекий, нездешний. Опять в темных больших глазах Обрубка, в глубине их, в зрачке, искоркой горело то, что Танюше показалось безумием.
– Вы не бойтесь, вы смотрите. Теперь смотрите сюда, на шарик, и вот смотрите... пристальней... вот... вот...
Танюша замерла. И вдруг случилось непонятное, странное своей простотой и неожиданностью: бронзовый шарик качнулся, покатился в сторону Танюши, докатился до края стола и со стуком упал к ее ногам. Танюша вскрикнула, отшатнулась, вскочила и отбежала к двери. Опомнившись, она оглянулась и увидела откинутую назад голову Обрубка. Его глаза были полуоткрыты и казались белыми. В комнату вошел Григорий.
– Что вы, барышня? Или плохо им?
Увидав; в каком состоянии Обрубок, Григорий покачал головой:
– Бывает это с ними. Опять своим шариком забавлялся. Эх, барышня, какой они человек несчастливый. И день, и ночь вот так маются. Вы идите, барышня, я тут сам управлюсь, это пройдет у них. Скоро отойдут, я знаю, тревожить не нужно. А вам тут быть неудобно.
Танюша вышла, едва держась на дрожащих ногах. То, что случилось, было так странно и так ужасно. Показалось ей – или и правда? Или он толкнул столик? А как он был бледен и как безумны были его глаза. Это – самое страшное, что видела Танюша в своей жизни.
Морозный воздух улицы вернул ей силы. Миновав Бронную, Танюша быстрой походкой пошла в сторону консерватории. Если бы она встретила кого-нибудь из знакомых,– она не узнала бы.
ВИЗИТ
К Стольникoву пришли под утро и стуком в дверь подняли Григория.
– Вы, гражданин, кто?
Григорий, хоть и понял, хмуро ответил вопросом:
– А вы сами кто такие? Чего вам нужно?
Четверо стояли с ружьями, а спрашивал пятый, в кожаной куртке, с красным бутафорским бантом. Махнул у Григория под носом наганом:
– Мы вот кто. Офицер Стольников, который тут?
– На что вам его? Спят они. Не к чему их беспокоить.
– Ты что же, денщик его, что ли?
– Денщик.
– И тебя заберем. Денщиков, брат, нет больше, коли не понимаешь. Ну поворачивайся.
И ввалились в спальню Стольникова.
Григорий смотрел мрачной тучей. Не испугался нисколько – видал всякие виды.
Обрубок лежал под одеялом, повернув голову к вошедшим. Он проснулся от стука, понял и теперь смотрел на вошедших молча, нахмурив брови. В глазах была злая насмешка.
– Вы, что ли, офицер Стольников? А ну, вставай, не стесняйся, здесь баб нет.
Григорий мрачно и раздельно сказал:
– Спроси сначала, могут ли они встать. Не знаете сами, куда идете. Разве это полагается инвалидов беспокоить?
Черная куртка прикрикнула:
– Ты, товарищ денщик, не очень разговаривай; заберем и тебя без предписания. Подымай своего барина. Мандат у нас имеется. Без разговоров, граждане, документы свои предъявите.
Стольников тихо произнес:
– Дай им документы, Григорий.
– Вы что же, инвалид?– спросил черный.
Стольников не ответил, смотрел черному в глаза насмешливо.
– Спрашиваю,– надо отвечать! И в постеле нечего проклажаться. Предписано доставить вас, а уж там разберут, чем больны. Это дело не наше.
Солдаты смотрели с любопытством. И лицо и голос лежащего офицера были особенными. И видели, что начальник наряда смущен, хоть и старается держать тон.
Отдавая документы, Григорий сказал тихо:
– Без рук, без ног они. Нечего вам с ними делать.
Начальник наряда промычал:
– Дело не мое. Есть приказ доставить. И никаких не может быть рассуждений. Ходить-то может он?
– Ежели говорю, без рук, без ног.
– Мне все одно, хоть без головы. Приказ ясный, значит, не о чем говорить. Смотри, как бы и тебя не забрали.
– Меня нельзя, я за ним хожу.
– Нянька? Тоже – солдат называется.
– Уж какой есть, тебя не спрашивал.
– А ты, товарищ, не дерзи, управа найдется. Ладно, подымай своего барина.
– А ты, хам, на войне-то воевал? Или только с офицерами воюешь?
Черный вспылил:
– Забирай его, ребята, как есть, нечего смотреть.
Ни один солдат не двинулся.
Тогда черный, держа в руке наган, подошел к постели Стольникова и закричал:
– Встать!
Встретил насмешливый взгляд. Стольников не шевельнулся.
Черный в бешенстве схватил край одеяла и сдернул с лежащего. В прорезь рубашки глянул лоснящийся рубец плеча; другой рукав был подвернут под спину, а вся рубашка – под бедра. Не дрогнув мускулом лица, Обрубок только впился в лицо черного.
Тогда сказал Григорий:
– Что ж это, братцы, делается! Разве так можно!
Один солдат стукнул прикладом и проворчал:
– Эй, брось его, пущай лежит. Какая в нем безопасность.
Другой поддержал:
– На кой он кому нужен. Видишь – инвалид полный.
Григорий подошел к постели, плечом отстранил черного и накрыл офицера одеялом. Обрубок лежал, закрыв глаза. Левая щека дергалась. Зубы стиснул.
Черный, не зная, что делать, закричал на Григория:
– А ну ты, товарищ, забирай свое барахло и собирайся. Айда, шевелись. Это у вас что тут за машина? Забирай, ребята, машину, велено для канцелярии. Протокол составим и айда. Вы, гражданин инвалид, до расследования останетесь дома, под арестом. Мое дело сторона, мандат имеется. А ты собирайся, денщик. Тебе там покажут, как офицера укрывать.
Григорий сказал решительно:
– Я не пойду. Тащи силой, коли на тебе креста нет. Воины!
Черный поднял наган, навел на Григория:
– Это видал? Скажи слово!
Но руку его резко отвела другая рука. Молодой солдат, покраснев до белесых волос, угрюмо буркнул:
– Оставь! Говорю, не замай. Машинку, коли надо, забирай, а его оставь. Не туда попали. Один на войне изрублен, а другой за ним ходит. Чай, не звери мы. Айда, собираться будем.
Черный совсем присмирел, сунул револьвер.
– Это дело не ваше, товарищи; я тут отвечаю один, а ваше дело исполнять.
– Ладно, очень тоже не начальствуй. Говорю – забирай машину, и будет.
И остальные заступились:
– Верно, здесь, товарищ, дело совсем особое. Тоже понимать нужно.
Черный совсем присмирел, сунул револьвер в кобуру, повернул к двери:
– Ну, там, который-нибудь, прихвати машину.
– Ладно.
Четверо повернули головы к Стольникову и, смотря вбок, oдин за другим козырнули:
– Счастливо оставаться!
Молодой задержался, подошел к пишущей машинке, потрогал, опять покраснел:
– А ну ее к лешему, на кой она! Пущай остается.
И к Григорию:
– Ты, товарищ, ничего не беспокойся. Тоже и мы люди.
Затем к Обрубку – фронтом:
– Счастливо оставаться, ваше благородие!
И вышел, стуча сапогами.
КОНЦЕРТ
Дуняша в теплом платке поверх кофты и в валенках, Танюша в старых ботинках и серой меховой шапочке. Последние морозы. Город замерз. Только бы дотянуть до весны – там будет легче.
На дверях Совдепа много всяких объявлений, отстуканных на испорченных "ремингтонах". Лент нет, и печатают копировальной бумагой.
Печати огромные, а подписи рыжие, смешанными чернилами. Комендант принимает дважды в день. Что за должность – комендант? Подпись крупными каракулями: "Колчагин". И росчерк ржавым пером.
– Кого вам?
Пропустили. Однако пришлось обождать. На счастье, вышел сам, увидал, сказал: "Пожалуйте, я сейчас". И очень строго на кого-то прикрикнул:
– А вы зря ходите, гражданин, раз сказано бесповоротно!
Даже Дуняша присмирела. Танюша смотрела с любопытством: вот он, живший у них на кухне, а сейчас начальство. От него зависит судьба Эдуарда Львовича и, верно, еще многих людей.
В "кабинете" своем Колчагин стал иным. Со смущеньем поздоровался, видимо, волновался.
– Уж простите, что обождали. Верно, дело до меня? Вот, Татьяна Михайловна, где довелось встретиться. Конечно,– сейчас время такое. Порядки наводим новые. А вы присядьте, может, чайку выпьете. Ты, Дуня, тоже садись, давно тебя не видел. Сейчас прикажу чай.
– Нет, не нужно, мы ведь по делу, а вас другие ждут.
– Подождут, неважно. Там все больше по напрасным делам. Конечно, решать приходится.
Не знал, как держать себя Дуняшин брат; суетился, но и важности терять не хотел. А Танюша не знала, как называть его. Раньше звали Андреем. Выручила Дуняша.
– Андрюша, пошто у барина, у Эдуарда Львовича, у учителя-то барышни, рояль отняли?
Танюша объяснила. Андрей, хоть и сам подписывал бумагу, не помнил, о ком разговор.
– Нельзя ли ему обратно отдать? Он композитор и профессор консерватории. Ему нельзя без инструмента. Что же ему делать?
Андрей вспомнил:
– Который, косой, у вас играл?
– Ну да, он.
– А кто ж отнял?
Навел справку. Узнал: для рабочего клуба. Но рояль еще не отправлен, а клуб еще не открыт. Вызвал кого-то по телефону, главное, чтобы показать деловитость. Покричал в трубку, похмурился, вышел из комнаты.
– Сейчас узнаю и прикажу.
Видимо, рад был, что может сделать властно и быстро. С четверть часа где-то пропадал, хлопотал, вернулся.
– Можно будет восстановить. Конечно,– музыкант, дело совсем особое. По недоразумению у него отобрали.
Дуняша для крепости намекнула:
– Ты уж постарайся, Андрюша, для Татьяны Михайловны. Она тебе рубашки на фронт посылала.
– Так я что ж, обязательно. Сам с вами и на склад поеду. Это дело особое, по ошибке, за всем не усмотришь. Времена сейчас, конечно, другие, но мы против граждан ничего не имеем, различаем. Вы, Татьяна Михайловна, будьте покойны, и ежели у вас в доме какое недоразумение, придут там или реквизиция,– обязательно ко мне, и будьте покойны.
Опять вышел – бумажку написал, печати. Приказ, одним словом.
– Пожалуйте, на склад поедем. Я уж сам для верности. Вышли. Ждал у ворот автомобиль, шумный, облезлый, рвущийся. Колчагин был важен и суров, шоферу сказал отрывисто:
– Айда, товарищ, на склад, где намедни были.
На складе, в сарае бывшего торгового помещения, навалена была мебель, ковры, картины со сломанными рамками, письменные столы, пианино, зеркала,все поцарапанное и поломанное в спешной перевозке. Роялей стояло два, и узнать знакомый – Эдуарда Львовича – нетрудно. Но Боже, в каком он виде: запыленный, грязный, с поцарапанной крышкой. Таня обрадовалась ему, как родному.
– Вот этот, Андрей, вот этот! Как же быть, как взять его? Колчагин решил быть великодушным и властным до конца:
– Доставим, я прикажу.
– Наверное? А когда?
– Прикажу грузовик. Будьте покойны. Не сегодня, так завтра. Адресок оставьте.
Танюша погладила полированную поверхность рояля, приподняла крышку: не заперт. Не испорчен ли при перевозке? Присела на ящик, обеими руками прошла по клавишам.
Милый Эдуард Львович. Как он будет счастлив!
На звуки рояля заглянули в сарай два солдата и человек в штатском. Колчагин с кобурой у пояса стоял важно и самодовольно.
– Может, сыграете что?
Танюша удивленно оглянулась:
– Здесь?
– Так что же, и здесь. Мы бы послушали. Конечно,– какие мы слушатели.
Танюша была преисполнена счастьем. Сыграть им? Только бы вернули рояль, а она готова на все. Холодно рукам... Она опять оглянулась и увидала, что у дверей сарая собрались еще любопытные. Сыграть им. О, она сыграет.
Дуняша нашла, обтерла и поставила стул. Танюша погрела руки дыханием, радостно улыбнулась (как странно играть здесь!) и стала играть первое, что вспомнилось.
Клавиши были как белые и черные льдинки, и иголки мороза покалывали пальцы. Но звуки были теплы и отзывались на великую Танюшину радость: она играла для своего учителя, для одинокого, никому не интересного Эдуарда Львовича, для обиженного старого ребенка. В первый раз она могла отблагодарить его за счастье музыки, за годы строгого внимания к ней, к ее успехам; за все. Она готова играть, пока слушаются пальцы, пока потребуют этого Дуняшин брат и эти люди у двери. Все равно – в холодном сарае или в блестящей огнями зале, знатокам или солдатам. Как это странно и как это прекрасно!
Играла напряженно, так как пальцы скользили по заиндевевшим клавишам. И чувствовала, как в старых ботинках стынут пальцы ног на педалях. И все-таки она играла.
Кончила и не знала, нужно ли играть еще. Пальцы страшно озябли и не отогревались дыханьем... Обернулась с виноватой улыбкой и увидела, как все, в молчаньи, смотрят на нее глазами добрыми, смешными, пораженными. У двери уже толпа, а первые, подвинувшись ближе, молчат, ждут. Кажется – нужно еще играть им? От озноба в пальцах – слезы проступают на глазах. Но если нужно...
– Очень спасибо вам, товарищ Татьяна Михайловна. Вот отлично играете! Конечно,– не место здесь.
Другие заметили:
– Покорнейше благодарим. Вот это уж музыка настоящая.
Дуняша помогла:
– Руки-то, чать, замерзли совсем. Вон тут какой мороз. У меня в валенках ноги окоченели.
Человек в кожаной куртке подошел:
– Обязательно просим, товарищ, в клубе нашем поиграть. Мы клуб открываем и инструмент поставим. Обязательно просим. Чем можем, отблагодарим, пайком там каким, все как полагается.
– Да, да, я сыграю,– растерянно отвечала Танюша.– Сколько хотите. Только бы этот рояль отвезли.
Колчагин опять авторитетно заявил:
– Как сказано. Либо нынче же, либо завтра, как грузовик будет. Приказ готов, дело за подводой. Раз сказано – не беспокойтесь.
Из склада вышли втроем. У ворот все прощались с Танюшей, опять благодарили, и она думала: "Какие они хорошие! Я, кажется, плохо играла. Но какие они хорошие. Они удивительно слушали. И вообще все так хорошо! Только бы вернули, только бы вернули".
К особнячку в Сивцевом Вражке, лихо громыхая, подкатил по снегу комендантский автомобиль. Вышли Танюша и Дуняша.
– Так ты уж, Андрюша, позаботься.
– Сказал, значит, будет. Счастливо оставаться, Татьяна Михайловна! В случае чего – вы уж прямо ко мне.
Вышедшему из ворот дворнику козырнул с приветливой важностью:
– Товарищу Николаю!
И шоферу:
– Обратно в совдеп поедем.
Дворник Николай посмотрел вслед машине, покачал головой, пробурчал про себя:
– Вот оно, новое начальство. Дунькин братан, дизинтир. Дела-а!
ПЕРВЫЙ ПОЦЕЛУЙ
– Никого не было, Дуняша?
– Был товарищ один, вас спрашивал.
– Какой товарищ?
– Солдат. Пожилой уже. Велел сказать – Григорий, с Бронной улицы. И чтобы вы зашли к им.
Танюша очень давно не навещала Стольникова; она бы навестила, но чувствовала она, что ее посещения радости Обрубку не дают, скорее напротив, как-то волнуют его. И она не забыла,– и он, конечно, помнит сцену с бронзовым шариком. Бедный, ему тяжело видеть ее, здоровую девушку, с которой он когда-то танцевал. После той странной сцены она была у Стольникова несколько раз, но всегда с кем-нибудь, чаще с Васей Болтановским, который удивительно умел быть простым, приветливым и даже веселым. С ним легче.
Теперь Танюша пошла одна. Не случилось ли чего-нибудь с больным, что ее вызывает Григорий?
Оказалось, что Стольников сам послал Григория к Танюше и просил ее прийти.
Он был сегодня прост, только как бы смущен.
– Очень по вас соскучился, решил побеспокоить. Я все один.
– Ну, конечно, Александр Игнатьевич. Я и сама зашла бы, но я не знала, хотите ли вы видеть... У Стольникова засмеялись глаза:
– Видеть вас, Танюша, всегда хорошо, только сам я не всегда в хорошем состоянии, чтобы принимать гостей. А вот сегодня ничего, дышу.
Она все-таки не знала, о чем говорить.
– Книг вам нужно принести? Я захватила с собой, но не знаю, интересно ли вам это.
Он поблагодарил, потом сказал:
– Вы меня не занимайте разговором, Танюша. Мне просто посмотреть на вас хотелось. Вот вы какая растете, красивая, славная. Только вот время сейчас тяжелое.
Она рассказала про разные домашние заботы, про то, как у Эдуарда Львовича реквизировали рояль, как бедный едва не помешался, как она была с Дуняшей в Совдепе, где комендантом служит Дуняшин брат. Старалась не терять нити рассказа и все время видела глаза Стольникова, сегодня такие простые и ласковые, не отрывавшиеся от ее лица. И Танюша даже увлеклась своими рассказами.
Иногда входил Григорий и тоже смотрел на нее ласково. Ее он давно одобрил: навещает инвалида, все же легче ему. Настоящая и хорошая барышня.
В паузе Стольников сказал:
– Я вам письмо писал, Танюша, длинное. Не послал, потому что теперь не надо. В письме рассказывал про себя больше. Кому-нибудь рассказать нужно, кому же? Вам легче, и поняли бы меня лучше.
Танюша молчала.
– Я там писал про свои ощущения. Мир для меня сейчас совсем особенный, не как для других. Как бы посторонний мир. Иной раз злобствую сильно, а иногда примиряюсь. Иначе бы жить уж совсем, совсем невозможно. Вот и писал вам. И о себе – это по слабости своей, конечно,– и о вас. Как бы благословляя вас на жизнь. Ведь это ничего, Танюша?
– Ну, господи, конечно же.
– Вот. Вы не смущайтесь, я вам скажу... я вас очень люблю, так, знаете, по-хорошему. Ведь и букашке, то есть, как бы это сказать, ведь и такому... ну... не совсем человеку, вот как мне, тоже хочется чувствовать, что-нибудь в сердце своем ласкать. Я ваше имя ласкаю, Танюша. Вы простите. Это я себе для прицепки к жизни придумал.
Оба помолчали, потом он опять продолжал:
– Да... По старым воспоминаниям. Я не очень воспоминаний чуждаюсь. Кусочками прошлого все же можно иногда жить...
Какой сегодня необыкновенный Стольников. И как он может говорить так просто. И как это странно.
– Вот. И знаете, Танюша... какое у вас имя славное... знаете, может быть, мир-то человеческий, все эти события, и личные радости, и всякие горести,– все это слишком переоценено, а в сущности, все это сводится к немногому. Ну, ко сну, например. Сон – счастье, и всем равно доступен. Или к радостной минуте полного освобождения – к смерти.
– Не нужно, Александр Игнатьевич.
– Ах, нет, Танюша, я ведь не о печальном. Это так, философски. Не подумайте, что я хочу плакаться на судьбу мою... поистине горемычную. Я совсем о другом сейчас. Только объяснить это нелегко.
Он долго искал слов. Потом вдруг вскинул на Танюшу большие свои глаза и со смущением мальчика, деланно и шутливым тоном сказал:
– Да-с... И решил я вас попросить о неприятной помощи мне в моих думах; даже правильнее, о помощи моей жизни, поскольку, конечно, я живу. Сделаете?
– Скажите, я все сделаю, только я не знаю...
– Танюша, вот что... вообще-то это не сложно, только немножко оригинально... Ну, я путаюсь от смущения... Вот что. Вы сейчас пойдете домой, вам, верно, и пора. А только вы меня, как уходить будете, по-це-луй-те.
И, задрожав, прибавил:
– Вот она, жертва ваша. За все мое, что я пережил.
У Танюши похолодело сердце. На минуту почувствовала непереносимый страх, хуже, чем тогда, с бронзовым шариком. Обрубок сидел, закрыв глаза и запрокинув голову.
Она встала, подошла и со смешанным чувством ужаса и бесконечной жалости обняла рукой голову Стольникова, наклонилась и приблизила к его губам свои. Он открыл глаза, в такой близи ставшие огромными. Тогда она, дрожа от волнения, холодными губами поцеловала сухие, горячие губы Обрубка, затаившего дыхание, не ответившего ей ни единым движением. Он замер, и лицо его было нездешним.
Танюша отступила на шаг, потом отошла к двери, сказала едва слышно:
– Прощайте.
Он не шелохнулся, не открыл глаз, не ответил. Танюша вышла.
Это был первый поцелуй Танюши, первый ее поцелуй был дан мужчине, которого нельзя было назвать ни мужчиной, ни человеком.



























