355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Тарковский » Лес (СИ) » Текст книги (страница 2)
Лес (СИ)
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:44

Текст книги "Лес (СИ)"


Автор книги: Михаил Тарковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

В Москву он ехал, как на другую планету, волнуясь и досадуя на дорожные препоны. Он прилетал ночью и, мчась в такси по пустым и широким улицам, теребил в кармане ключи и переживал каждый поворот дороги, по опыту зная, что это полное надежд приближение окажется едва ли не главной ценностью всей поездки.

Первое время он по привычке рано вставал, вел дневник, бодро ездил по магазинам, выполняя бахтинские заказы, а потом как-то расслаблялся от горячей воды и повсеместного пива, появлялась усталость, особенно от езды по городу, нехорошая, мягкая, переходящая в лень, наваливались, вырастая из пустяков какие-то дела, поездки, встречи, застолья, потом надо было уже заказывать билет и тут выяснялось, что не куплены какие-нибудь батарейки или еще что-то, продающееся в специальном магазине за городом, тут Андрея скашивал бронхит от едкого московского воздуха, и уже не оставалось места ни для Крутицкого подворья, ни для Замоскворечья, ни для бабушкиной могилы. К тому же все те места, по которым издалека так тосковал Андрей, оказывались какими-то труднодоступными, тусклыми и совершенно утонувшими в холодной музыке города, не лишенной, впрочем, своей прелести и блеска, особенно по вечерам.

Вообще выходило странно. Вдали от Москвы можно было что угодно терпеть и во всем себя ограничивать, тешась надеждой, что где-то там идет некая ослепительно-разгульная жизнь, полная чудных женщин и интереса ко всему красивому и настоящему, вроде поэзии и охоты, и где все пережитое и передуманное найдет выход. Но ничего подобного не случалось. К примеру, были гости, где жена приятеля, ни на шаг не отступающая от мужа, никак не давала им поговорить по душам, навязывая свои темы, в результате чего они механически напились, обсуждая жениных знакомых, и он возвращался домой по ярко освещенной улице и с вопиющей водочной ясностью чувствовал, что все, его томившее, так и останется при нем, и было нестерпимо обидно за этот зря пропадающий хмель, за черные ветви кленов и лиловое небо со звездочкой, за хрусталь в пол-силы горящих фар и легкость, с какой выуживал размягченный взгляд любую подробность, будь то бледно-зеленый свет приборов в матовом нутре автомобиля или красный огонек на ребре высотного здания.

Дома после поползновения задуть бутафорскую, сделанную под керосиновую, лампу, Андрей лежал в своей единственной комнате на первом этаже, а в двух шагах от него шли, шурша снежной кашей, люди, лаяла собака, разворачивался черный, похожий на саламандру, автомобиль, сквозь щель в шторах светил в глаза холодным голубым светом фонарь, и наваливалось на Андрея такое одиночество, какое и не снилось ему даже в самой дальней избушке на Майгушаше.

Тем не менее в гостях Андрей бывал, и непременно кто-нибудь начинал распрашивать о его жизни, цокать языком и любопытствовать, есть ли "в Бахте тигры". Андрей старался говорить поменьше и все сводил на шутку.

Зашел он однажды к одному пишущему приятелю, захватив рассказец. Приятель торопливо открыл дверь и, скрываясь в комнатах, прокричал: "Проходи! Как раз про тебя идет!" Шел фильм о героической сибирской жизни, в котором бородатые мужики под грозную музыку, кряхтя и падая, по пояс в воде тащили на себе тяжеленные бревна вместо того, чтобы спокойно провести их по той же воде или, обливаясь потом и паля из обрезов, носились друг за другом по зимней тайге в пудовых тулупах, летных унтах и громадных шапках. Вскоре зашел приятель приятеля, тоже, как он представился, литератор. Звали его Максимом. У него была труднопроизносимая фамилия и псевдоним Сарыч. Андрей поинтересовался, что это означает. Тот задумался, а потом взмахнул руками, как крыльями и, насупив брови, сказал: "Ну что-то такое ночное". Андрей хотел было объяснить, что сарыч это, наоборот, самый дневной из дневных хищников и что любой школьник сто раз видел летом над полем его просвечивающие на солнце крылья, но тут Максим заметил андреев рассказ, лежавший на столе рядом с лужицей пива, схватил с живейшим интересом и к ужасу Андрея ушел с ним в уборную, где провел с четверть часа, после чего, пошумев водой, вернулся, как ни в чем не бывало, и сказал:

– Ну что – вполне эстетский рассказ. Кое-что доработать (я помогу), и мы его напечатаем.

С молодыми писателями Андрей вообще чувствовал себя странно. Удручало не то, что они путают сычей с сарычами, знают по фамилиям всех редакторов м что с ними совершенно не о чем поговорить кроме, так называемой, литературы, а то, что они сходу, не успев познакомиться, начинают читать свои стихи, про которые после надо обязательно что-то говорить. Чаще стихи оказывались плохими, и Андрей был готов провалиться со стыда и за автора, и за себя, только что как ветер свободного, а теперь вынужденного мямлить что-то невразумительное, чтобы не обидеть этого, в сущности, хорошего, но занимающегося не своим делом человека.

Незадолго до отъезда у Андрея начал рассыпаться зуб, он зашел в поликлинику, но там можно было записаться только на следующую неделю. Придя домой, он вспомнил, что одна всезнающая околохудожественная знакомая всучила ему как-то телефон "прекрасного, сходи – не пожалеешь" зубного врача. Он открыл записную книжку, среди второпях записанных имен, отчеств и фамилий после долгих поисков нашел на букву "В" этого Виктора Владимировича и, преодолев отвращение ко всяким знакомствам по рекомендациям, набрал номер:

– Але, – ответил женский голос.

– Здравствуйте. Скажите пожалуйста, можно ли попросить Виктора Владимировича?

– Одну минуточку, – трубку положили на что-то твердое – Витюша-а-а!

– Я вас слушаю, – ответил через минуту приятный немолодой голос.

– Виктор Владимирович?

– Да-да! Я слушаю вас!

– Это... – Андрей откашлялся, – здравствуйте, Виктор Владимирович, это Гурьянов Андрей, Маша Вам говорила, наверное...

– А-а-а, – потеплел голос, – так-так, явились, значит...

– Да, явился, да вот уезжаю на днях, хотелось бы увидеться...

– Ну, дело хорошее. Когда свободны?

– Да я, как скажете.

– Так... вторник – выставка.., в среду никак, вот в четверг часиков в семь.

– Утра?

– Да нет, – засмеялась трубка, – вечера, конечно.

– Прямо в поликлинику?

– Да зачем? – Домой! – прыснула трубка...

"Видать спец, раз дома принимает. Машка зря не посоветует", – подумал Андрей, с облегчением распрощавшись и зашагав по комнате с зажженной сигаретой.

Перед тем как идти к врачу, Андрей долго приводил себя в порядок, чистил зубы и всю дорогу жевал жевательную резинку. Дверь открыл пожилой невысокий человек с седой бородкой и карими улыбающимися глазами:

– Легко нашли?

– Легко – спасибо, – Андрей незаметно вынул из рта резинку и сунул в карман. И глядя на полумрак большой прихожей, освещенной тусклым плетеным фонарем, на длинный коридор с книжными полками, на чайный столик с двумя чашками и чайником в небольшой завешенной картинами комнате, Андрей, холодея, понял, что зубного врача зовут Владимиром Васильевичем, а это квартира художника-графика Виктора Владимировича Волкова, чьи иллюстрации он хорошо знал по книгам и к которому постеснялся бы не то что придти, а даже позвонить, несмотря на настойчивые уговоры Маши.

Когда Виктор Владимирович успокоился, вытер платком красное, потное от смеха лицо, еще раз взглянул в листок с буквой "В" в андреевой записной книжке, где его телефон стоял рядом с телефоном зубного врача, когда они напились чаю, наговорились о блеснах, он, помолчав, сказал:

– Ну, почитай что-нибудь, если помнишь.

Отец Виктора Владимировича, вологодский крестьянин, отличный художник и замечательный человек, прославился в свое время одним случаем. С юности он бродил по селам, расписывал клубы и столовые. В конце концов его, как водится, заметили, оказалось, что у него уйма чудных картин, среди которых особенно поражали иллюстрации к народным сказкам. На одной из них, к примеру, был изображен деревенский перекресток и на нем огромная, с дом размером, рябая курица. Тут засуетился Союз Поощрения Художников, состоящий сплошь из самих художников, в Вологду была снаряжена экспедиция с подарком для гениального самоучки, состоялась конференция, приехала куча журналистов, было сказано много слов, потом притихшему виновнику, в то время уже седобородому старцу, торжественно вручили подарок – шикарный подрамник, журналисты в ожидании ответной речи, полной откровений и народной мудрости, приготовили блокноты, а старик вынул из-под мышки куль от комбикорма, поклал туда подарок и, низко поклонившись, вышел вон...

Виктор Владимирович сказал Андрею несколько добрых слов о его стихах и спросил, почему он так мало пишет. Андрей, издерганный городом, бледный и похудевший, принялся объяснять, горячась, что сам страдает от этого, но ничего не может поделать, что проза требует покоя, что ему надо сначала как-то упорядочить свою жизнь, решить, кто же он – бахтинский охотник или русский писатель, что у него есть много мыслей, но надо строить дом, потому что старый сгнил, и еще избушку в хребте, чтобы замкнуть круг и так далее... Виктор Владимирович, все это время с улыбкой слушавший, мягко остановил его рукой и сказал:

– Если хочешь, чтобы все получилось – не жди, работай при любой возможности, в дороге, в гостях, где угодно, главное постоянно. А насчет спокойной жизни и дома – не надейся, не будет у тебя никакого дома.

4.

Родился Андрей в одном из самых московских уголков Москвы, в Замоскворечье, крае, прежде богатом садами и церквами. Жили они вдвоем с бабушкой на первом этаже двухэтажного дома. Первый этаж был кирпичный, оштукатуренный, второй – деревяннный. Весной на фоне синего неба удивительно высокой и таинственной казалась эта крашенная коричневой краской верхняя половина, толстые бревна, резной карниз с чирикающими воробьями и ржавая антенна на крыше.

Был еще переулок с деревенскими домами, свежая земля, тополиные корни, выворачивающие асфальт, деревянные заборы с воротами. К колонке ходила с ведром согнутая в три погибели старуха. Кожа на желтом лице ее была настолько иссечена морщинами, что напоминала шкуру древней рептилии. Андрей часто видел ее, греющуюся в солнечных лучах на лавочке, и звал "бабушкой-черепахой".

Помнил он еще обрубленную церковь, поросшую березками, и зеленый домик, который ему нравился за цельные, без перекрестий, оконные стекла с закруглением верхней рамы. Казалось, за этими глянцевитыми, похожими на окна кареты, стеклами должны были жить какие-то особенные люди. На самом деле там жил двоечник Петя Солярский. Вместе с Петей они как-то, ползая по развалинам старого дома, нашли плоский черно-зеленый кружочек. Когда дома они с бабушкой положили его в уксус, кружочек превратился в розовую монетку, на которой было написано "1/4 копейки серебром, 18З2" и стоял николаевский вензель.

Их молодая и рослая учительница ходила враскачку на высоких каблуках и не склоняла названия сел с окончанием на "о". Звучало это диковато: "Пушкин жил в Болдино", будто это вовсе не Болдино, а какое-нибудь Осло или Торонто.

Андрей стоял у доски и писал мелом под ее диктовку, буквы уменьшались, строка, закругляясь, сползала вниз, а Алла Алексеевна раздраженно говорила: "Гурьянов! Не мели, не мели!", и он все не мог понять, чего же от него хотят, и как он может не "мелить", когда в руке у него именно мел.

Как-то она вызвала Андрея к доске читать Пушкина. Посреди чтения она вдруг прервала его и сказала, что после "вечор" надо обязательно сделать паузу, потому что "вечор" – это имя собственное, такое же как, например, Егор или Сергей, и Андрей, сто раз слышавший от бабушки слова вроде "вечор" или "давеча", в недоумении дочитал отрывок, сел на место и уставился на тополиные ветви, в которых у недостроенного гнезда сидели в неподвижной задумчивости две вороны, одна – с веточкой в клюве.

Был у них в классе всеобщий любимец и разбойник Мишка Кудряшов. Рослый, голубоглазый и настолько обаятельный, что учителя, попав под его чары, как дураки, ставили ему пятерки, даже когда он ничего не знал. Однажды весной, Андрей в это время болел гриппом, в одно из солнечных, с капелью и воробьиным чириканьем, воскресений их класс во главе с Аллой Алексеевной отправился в соседний детский сад вешать скворешники. Алла Алексеевна послала Кудряшова на высокий и скользкий тополь, он с него сорвался и разбил себе голову об асфальт. Мишку долго лечили в больнице, дети со страхом передавали друг другу слово "трепанация", девочки плакали, мальчики хмуро молчали, а Алла Алексеевно комкала уроки и бесконца бегала к директору.

Алла Аллексеевна успокоилась, Мишка вышел из больницы, остался на второй год, мучался головными болями, плохо учился и лет пять спустя Андрей, переехавший в другой район, видел его, взрослого и худого, у винного магазина в компании одноногого краснолицего толстяка.

Однажды в феврале, летя из Бахты в Красноярск, в аэропорту небольшого поселка, где он пересаживался с маленького самолета в самолет побольше, Андрей заметил подвыпившего паренька в засаленной куртке и жидкой собачьей шапке. Он суетился, подпрыгивал, пытался разговорить диспетчершу и привлек Андрея знакомым выговором. Они полетели в соседних креслах. Парень этот, звали его Сергеем, работал в Туре в экспедиции.

В Красноярске Сергей все не верил, что Андрей тоже родился в Москве, все глядел на его обмороженные щеки и толстые крестьянские пальцы, но когда Андрей назвал номер школы, в которой учился, открыл рот, три раза обошел вокруг и спросил: "Да кто же ты такой?"

Фамилия Сергея была Харлашкин, и он отлично знал Мишку Кудряшова. Некоторое время они еще проверяли друг друга на знание улиц и переулков, а потом выяснилось, что они родились в одном родильном доме. Учился Харлашкин на класс старше, и Андрей не запомнил его, потому что уже с пятого класса ходил в другую школу.

У Харлашкина была бутылка водки за пазухой, они вместе сели в большой, мягко взлетевший, самолет, полный неяркого света и хорошо одетых людей, прилетели в Москву, и Андрей завез его по дороге из аэропорта на Серпуховку.

Хотя прошло много лет, эта история не давала Андрею покоя. Он постоянно ее рассказывал, находя нечто волнующе-странное в том, что два мира, между которыми он никак не мог себя поделить, замоскворецкий и енисейский, сошлись вдруг в этом неоперившемся бичике.

5.

У бабушки было куча двоюродных братьев, мелкопоместных тетушек и просто знакомых, доживающих свой век в городах, городках и поселках от Козельска до Костромы.

Дядя Коля, когда-то офицер и красавец, грузный, похожий на слона, старик в черном драповом пальто и с театральным голосом, приезжал из Кинешмы. У него было что-то вроде болезни – он убегал из дому, запасался водкой, садился в поезд и ехал в Москву покупать нюхательный табак. Андрей хорошо помнил его полное продолговатое лицо, нос с горбинкой, легкий запах перегара и дешевой колбасы. Видя собирающегося гулять Андрея, дядя Коля спрашивал у бабушки, куда он. Бабушка отвечала, что гулять с ребятами. Дядя Коля разочарованно-презрительно декламировал своим с трещинкой басом: "Одна у него должна быть дорога – туда, где Она! Я в его годы"... Дядя Коля умер в поезде возле станции Вичуга на исходе морозной ночи.

Стоял мороз и когда он впервые приехал с бабушкой в Кинешму на школьные каникулы. Плечи оттягивал рюкзачок, бабушка, стройная и сухая, бодро шагала вдоль поезда. На площади пахло дымом и навозом, было полно мужиков с санями. Лямки резали плечи, бабушка говорила: "Терпи!", весело поглядывала вокруг, и запомнил Андрей, как чуть дрогнул бабушкин голос на словах: "Гляди, Андрюшка – это розвальни". У тети Шуры, дяди колиной жены, были большие серые глаза с темно-синим ободком. Лица ее он тогда не запомнил. Помнил, что она была чуть моложе бабушки и что они с ней постоянно о чем-то говорили, отправив его в с книгой Чехова в другую комнату. Книга была большая, как доска, с толстой желтой бумагой и крупными буквами.

Запомнился поход к бабушкиной гимназической подруге морозным вечером. Пахло снегом, угольным дымом, подрагивали огоньки, они шли вдоль путей, кончавшихся поворотным колесом, и Андрей, отстав от бабушки, глядел, как заезжал на него паровоз, как его разворачивало колесо и как он, пыхтя с животным свирепым усердием, уносился обратно в темноту.

Тетя Люся, приветливая широкоскулая женщина с железными зубами, угощала его яблочным вареньем, но он лучше запомнил ее мужа, Василия Ильича, небольшого, плотного, совершенно лысого человека, налегавшего в уголке на водочку. Тетя Люся рассказывала, как он недавно провалился вместе с грузовиком под волжский лед, как открывал дверцу, как выбирался из-подо льда, и Андрей хорошо представлял себе косо оседающую зеленую кабину, над которой сходится ледяное крошево, и Василия Ильича, бьющегося об лед своей бедовой лысой головой.

Другая бабушкина подруга, тетя Галя, жила на горе за рекой Кинешемкой в высоком деревянном доме, окруженном липами. Переходя затон мимо вмерзшего буксира, Андрей издали видел сетку липовых ветвей на сером небе, грачиные гнезда, темнеющий дом, черные фигурки поднимающихся в гору людей – все черно-белое, строгое и невыразимо грустное. Как-то после тети Гали, действительно чем-то похожую на галку, они с бабушкой пошли куда-то вдоль Волги, мимо одноэтажных домов и шли довольно долго, так что Андрею даже надоело, а потом бабушка остановилась посреди улицы напротив небольшого голубого дома и сказала: "Это наш дом был", и Андрей, который уже хотел домой, все не мог понять, почему бабушка стоит и не уходит, а потом из дома вышла задумчивая девочка в синем пальтишке и белой меховой шапке с двумя пушистыми шарами и закричала небольшой, волчьего окраса собаке, лаявшей на них из-за ограды: "Найда, Найда, ко мне!"

Когда он последний раз приезжал в Кинешму, уже не было ни бабушки, ни розвальней. С вокзала он, нервничая, пересек тесную грязную площадь и пошел по широкому и, казалось, над всем городом возвышающемуся шоссе и чуть не проскочил маленький двор перед облезлым серым домом, поднялся на второй этаж и позвонил. Открыла соседка, жившая уже много лет в дяди колиной комнате, по-доброму ему кивнула и сказала, что тетя Шура сейчас оденется и выйдет. Прошло минут десять, тихо отворилась дверь и вошла, опираясь на косяк, высохшая до какой-то предельной серебристости старуха. С изрезанного мелкими морщинами лица глядели на него те же серые глаза с четким синим ободком.

Тетя Шура умерла на следующий год, и Андрей ездил к ее внучатому племяннику Алексею, жившему в Костромских местах между Макарьевым и Мантуровым на реке Унже, о которой бабушка ему пропела все уши. Было лето. Вместе с соседом Алексея, хорошо знающего мантуровского батюшку, они ходили на Святой поток, ключ с чудотворной водой. На Владимирскую Богоматерь возле него служили молебен и потом брали воду. Шли прохладным солнечным утром через бор по белой песчаной дороге, чуть сойдя с которой Андрей попал в заросли цветущих ландышей, вскоре началась низинка, и по хлюпающей ярко-зеленой тропинке они вышли на открытое место, окруженное мелкими сосенками. Прежде вокруг ключа был лес, уничтоженный властями, решившими извести ключ и лицемерно организовавшими именно в этом месте торфоразработки. Было что-то от лунного пейзажа в этой бурой полянке с досчатым сарайчиком на месте сожженой часовни. Но ключ журчал, и на дне ямки, заполненой прозрачной водой, клубилось мутное облачко.

Около двадцати старушек с банками столпилось около сарайчика. Вынесли икону, и батюшка начал молебен, время от времени прерываясь, потому что некоторые нетерпеливые старушки норовили набрать воды раньше времени, и их никак не удавалось призвать к порядку. Дошло до того, что среди старушек произошел раскол – одна часть потихоньку подбиралась к ключу, а другая стояла возле батюшки и осуждала первых под руководством маленькой аккуратной старушки, кричавшей, окая: "Куды ты, Манефа ползешь?" или: "Наверно хватит, девки, шуметь, не на базаре все-таки!" Полный молодой батюшка улыбался, потом все как-то уладилось и служба продолжалась. Вдруг с другой стороны поляны послышался стрекот, и из-за сосенок вырулил тяжелый черный мотоцикл с коляской и двумя, одетыми в шлемы, седоками. Андрей переглянулся с Алексеем, расправил плечи, но никого защищать не пришлось, потому что из-под шлемов показались лица макарьевского батюшки и его попадьи. Мантуровский батюшка поприветствовал своего макарьевского коллегу и освободил ему место рядом с собой, а тот глянул на всех серьезно и сказал негромко и тоже, окая: "Служи с Богом". Был он в возрасте и лицом походил на Тургенева, только ниже ростом и поэтому как бы крепче, с седой бородкой и широкими скулами. Когда он крестился, его рука, прежде чем коснуться плеча описывала размашистый полукруг. Потом они служили вместе, он подпевал с концах странным, немного в нос, голосом и, чувствовалось, что в десятую настоящей силы.

После мантуровский освятил воду, и все спустились с банками к источнику. Припекало солнце, пела овсянка, и наклонялась к воде сухая старушка в ослепительно белом платке и черной шерстяной кофте, на которой сидела, двигая крыльями небольшая рыжая бабочка, а потом все шли обратно через бор, пахло в распаляющемся зное горячей хвоей и покачивались в авоськах тяжелые голубые банки.

Однажды еще в юности гостил Андрей у своего приятеля в тверской деревеньке, полной галок, живущих по заброшенным чердакам. Перед отъездом они засиделись, и наутро Андрей опоздал на единственный, состоящий из локомотива и двух вагонов поезд и, зная, что где-то не так далеко должно быть шоссе, пошел себе через лес по свежему снежку. Шел он долго, вышел на ручей, текущий меж высоких кочек с жухлой травой, вдоль которого вился сохатиный след с бурыми брызгами на снегу, набрел на речку с темной водой и бесконечными волнистыми водорослями, потом лес расступился и он оказался в низине, где там и сям росли огромные можжевельники, тут медленно стал падать крупный плоский снег, окутывая даль белесой пеленой, и Андрей, ускорил шаг и набрел на деревню с магазином. Прямо на улице он попал на неторопливо, с песнями и плясками двигающуюся свадьбу, а потом оказался в избе у одного мужика, недавно похоронившего мать, и они долго пили с ним, макая в соль сырую телятину, глядя в окно на белый двор, где рассеянно бродили овцы.

Потом он вышел на улицу. Продолжал падать снег, синели в тумане можжевельники, и протяжно кричала желна на краю леса, и пошел дальше по белеющей двумя колеями лесной дороге, вышел на поле, разрыл стог, полный мышиных гнезд, и заснул, а когда проснулся, было уже темно, снег перестал, и сквозь дрожащую толщу неба задумчиво глядели на него зеленоватые звезды. Он поджег клок соломы, отогрелся и через полчаса вышел на шоссе, где его подобрал огромный, воющий на подъемах автобус со звездообразной трещиной на лобовом стекле.

Была еще Калуга, высокий двухэтажный деревянный дом с крутой лестницей на краю широченного шоссе, и наверху в каморке бабушкина тетка Елизавета Петровна, большая, грузная, с палочкой, был Козельск, где как и в Кинешме, стояли они у каменного дома, когда-то принадлежавшего бабушкиному отцу, мировому судье, была Жиздра, Оптина пустынь и тропинка в скит через лес. Еще они ездили на автобусе куда-то в сторону Сухиничей и бабушка рассказывала о трехслойной белевской пастиле, чрезвычайно любимой в их доме и об обедах, на одном из которых она, отложив на край тарелки на потом кусок своей любимой печенки, терпеливо ела гречневую кашу, как вдруг возникла над ней быстрая тень, и отец подцепил своей ложкой печенку с возгласом: "Эх, Маруська, самого вкусного ты и не ешь!" и как она из всех сил старалась не расплакаться и не подать виду, чтобы не расстроить своего веселого и безалаберного отца.

Потом они сошли с автобуса и заглянули в небольшой сельский музей, пахнущий пылью, ветхой бумагой и сухим деревом, где среди ржавого военного хлама, пожелтевших документов и рваных карт висела поразившая его фотогрыфия – распластанная на земле красавица-девка с белой обнаженной грудью, зверски исколотой немецким штыком.

Вспоминался еще высокий берег над Окой с мачтовым сосняком. Они шли с бабушкой вдоль кустов, и вдруг сверху раздался стремительный и тяжелый топот, и из лесу по тропинке вылетел великолепный черный конь с волочащимся поводом и пустым седлом, постоял мгновенье и, всхрапнув, унесся обратно, и бабушка долго вспоминала этот случай с непонятным ему тогда восхищением.

Андрей видел плачущую бабушку один раз. Она была уже сильно постаревшая. Они оба оказались однажды перед зеркалом и Андрей увидел непривычно перевернутое бабушкино лицо, и, удивленный его неожиданной кривизной, воскликнул: "Бабушка! Какая ты кривая!" и заметил, как дрогнуло что-то в ее строгом лице с сухо сжатым ртом, и она быстро ушла к себе, а он, перепуганный, побежал за ней следом. Она села на кровать, быстро вытерла глаза и сказала: "Да. Плохая у тебя бабушка. Старая и кривая." На этой же кровати она умирала от рака легких. Дом кишел малознакомыми людьми. Андрей зашел к ней в комнату, сел рядом, еще не совсем понимая, что происходит. Бабушка тоже молчала, а потом сказала негромким трезвым голосом: "Умирает бабка", Андрей наклонился к ней, ткнулся губами в висок, потом бабушку похоронили, было много народу, но кажется, слава Богу никто ничего не говорил, а потом он уехал на Енисей, а когда приехал весной, не откладывая, пошел на кладбище и не мог найти могилу. Пришлось вернуться к воротам, и пожилая женщина в окошке долго рылась в больших истрепаннвх тетрадях, спрашивала год и повторяла: "Да не волнуйся ты – найдем мы твою бабушку".

Лето, июль, начало ночи. Бабушка уходит из комнаты, приказав: "Спи!" Он не может уснуть – настолько томительна эта полная жизни летняя ночь. Он лежит в кровати, глядит бодрыми глазами на синее, затянутое марлей окно с неподвижной веткой яблони, за которым бьют перепела и мощно стрекочут кузнечики.

В августе ночи все удлиняются, появляется какая-то перегорелость в солнце, освещающем по вечерам стволы сосен. Происходило что-то и с природой и с людьми. По вечерам над оврагом, разделявшим деревню на две половины, собирались бабы, больше пожилые, и с тоскливым упоением пели "Златыя горы" и еще что-то. Бабушка все больше курила и тоже ходила на эти спевки в своем в синюю клетку платке и в фуфайке с брякающими в кармане спичками.

Потом начинались туманные утра, запевали молодые петушки смешными скрипучими голосами, тумана с каждым разом становилось все больше, и наступало утро, когда от влаги рябило в воздухе и толклась у лица, как мошкара, водяная пыль. Андрей надевал сапоги и шел, сшибая воду с травы, в поле, которое обрывалось в никуда за двумя-тремя призрачными скирдами, и где-то сбоку на невидимой опушке перекликались дорожными голосами дрозды, облепив рябину – любимое бабушкино дерево.

Потом они уехали в Москву в школу, куда он ходил, отвечая невпопад на вопросы, потому что в ушах продолжали кричать петушки и перекликаться дрозды, а ночью он шел через туман по бесконечному полю и просыпался под утро в слезах и с криком: "Бабушка! Хочу в деревню!"

Вспоминая все это, он, лежащий на железной кровати посреди Сибири взрослый широкоплечий мужчина, снова почувствовал себя мальчиком на кинешемском вокзале с рюкзачком, оттягивающим плечи, но теперь лежали у него за спиной не гостинцы для тети Шуры, а нечто совсем другое, огромное, свернутое в туманный клубок, в котором было и поле со скирдами, и бахтинская бочка со скрипучим эхом, и конь с пустым седлом, и заколотая девка, и все деревни, в которых он бывал, и судьбы людей, давно умерших, и многое другое, клубящееся, бесконечное, неподъемное, которое он несет по жизни дальше, и все поют в ушах молодые петушки, врезаются лямки в плечи, и бабушкин голос повторяет рядом: "Терпи, Андрюшка!" И понял он, – единственное, что может он сделать со своей, полной неразрешимых проблем жизнью – это на мгновение остановиться, вдохнуть сентябрьского воздуха и растянуть свою душу на все четыре стороны – от Калуги до Костромы, от Козельска до Кинешмы, от Серпуховки до Тынепа.

6.

Эту весну Андрей провел в попытках приостановить не на шутку разогнавшуюся жизнь. Он был в Москве, много писал, ездил в Калугу, Кострому и Петербург. Там бродил он по набережным мимо плавучих доков, барж, буксиров, трясся в электричках в пригороды, горчило балтийское пиво на губах, мягко шуршали тряпичные тапочки по дворцовым паркетам, блестели изразцы на печах, и, как ни старался Андрей успокоиться, сосредоточиться, ничего не выходило, будто вся эта красота, давно и ярко в нем живущая по впечатлениям детства, теперь уже не могла пробиться к нему сквозь ветер, поднятой его, летящей на всех парах, жизнью.

За полгода он истосковался по Енисею, по Витьке, по собакам, и, собираясь, он с волнением думал о дороге и о встрече. Перед отъездом он заболел, простудившись еще в Павловском парке на сыром ветру, у него начался сильный жар, но надо было ехать – шел сентябрь. Денег было в обрез и хватило только на билет поездом до Красноярска. Надо было где-то занимать, но выручила счастливая случайность – позвонила знакомая, муж которой руководил экспедицией, стоявшей недалеко от Бахты, и попросила передать ему толстую пачку денег им на обратную дорогу. Андрей рассказал ей о своем положении и она ответила: "Какой разговор: возьмешь, сколько надо, а в Бахте вернешь им. Ты и так нас выручаешь – переводом процент сумасшедший."

Это был хороший иркутский поезд с мягкими диванами и чистыми уборными, в который Андрей вполз еще пьяный от температуры, еле дотащив кучу громоздких и неудобных вещей, в том числе, бурановскую гусеницу и лист плексиглаза на ветровое стекло. Соседями по купе оказались парень из Иркутска и две респектабельные пожилые москвички, с которыми в начале возникла небольшая стычка из-за андреева ящика, занимавшего слишком много места. Но как только поезд тронулся, они разговорились, познакомились, прекрасно доехали до Красноярка, и выздоровевший Андрей со стыдом вспоминал свои опасения насчет денег, которые без конца проверял. Пачка состояла из мелких купюр и была настолько большой, что хранить на себе ее было нельзя – Андрей убрал ее на дно рюкзака.

Три дня оказалиь не такими томительными, как думал Андрей, всю жизнь пролетавший это расстояние на самолетах, кроме одного раза, когда еще школьником ездил в Туву в экспедицию. Теперь ему даже было интересно повторить эту дорогу.

...Поезд пересекал Урал и его, мальчишку, прилипшего к открытому окну, невероятно взволновал вид тайги, диковатая остроконечность елей и пихт, запах дыма и опилок, и он еще тогда понял, что не успокоится, пока не будет видеть все это каждый день.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю