355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Тарковский » Лес (СИ) » Текст книги (страница 1)
Лес (СИ)
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:44

Текст книги "Лес (СИ)"


Автор книги: Михаил Тарковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Лес

Андрей лежал на железной кровати и смотрел, как едут по оконному стеклу прижатые ветром капли дождя и как напряженно дрожит за окном голое деревце черемухи на фоне сизого Енисея. За домом тарахтел, разворачиваясь, трактор. Постукивала где-то сверху оторвавшаяся от фронтона доска.

– Надо, наконец, прибить ее, – подумал Андрей и вспомнил почему-то Борьку.

У Борьки, или бича Бори, было красное бугристое лицо, глупая улыбка и золотые умные руки. Из Бахты часто приезжали за ним, когда надо было сложить печку или помочь со стройкой. Денег за работу Борька не брал, рассчитывались с ним водкой и застольем с разговорами. Была у него еще страсть ко всяким обменам и аферам в духе сказки об овсяном зерне. Он мог добыть тридцать соболей, сменять их в Туруханске на списанный дизель, привезти его в Бахту и отдать за сорок мешков комбикорма и три ящика водки, сменять комбикорм на телевизор и двух поросят, поросят закоптить и скормить под водку желающим и остаться с ненужным в Селиванихе, где нет света, телевизором.

– С Андреем они были старыми знакомыми и не раз друг друга выручали. Однажды они строили баню одной старухе. Молоток Борька называл "молотилом", березовый шестик для отмеривания бревен "мерилом", а когда надо было что-нибудь прибить, кричал: "Хляшшы!"

– Труба у него звалась "трубичкой", бензопила "дружбичкой". Дружбичек у него было три штуки, но работала из них всегда одна. Как всякий бич, Боря любил приврать для красного словца. Один раз Андрей застал его разбирающим дружбичку и удивился, увидев на малиновом борькином носу толстые очки с веревочкой. "В Бору ракетного топлива обожрался", – мимоходом пояснил Борька.

Борька был небольшого роста и худой, но страшно тяжелый и какой-то топырливый, когда надо было грузить его в лодку. К своему телу он относился как к выносливой машине, весь он был перебитый-переломанный, падал пьяным с лесов, ломал ребра, руку, как-то после запоя отнялась у него вся правая сторона и он ходил, как краб, скособоченный, а однажды подавился рыбьей костью и месяц харкал кровью, говоря всем, что "оторвал легкие". Несколько лет назад в Бахту прилетали зубные врачи, и Борька за ведро рыбы заказал у них вставную челюсть. Ему долго обтачивали остатки зубов, мучали примерками, а он, проносив челюсть два дня, выплюнул ее, сказав, что "не пришлась". Так она и лежала у него в запчастях в ящике среди ключей и гаек.

Работал он, особенно после запоев, как заведенный, с шести утра до десяти вечера, приговаривая:

Бей, ломай, круши, ворочай,

Растакой-сякой рабочий!

Пилил, тесал, ворочал, все делал быстрыми экономными движениями и всегда ясно видел, что в конце концов должно получиться. На глазах у Андрея он за полчаса сделал из березового полена приклад для одностволки, на котором попросил нарисовать "сохачью бошку". Ее он потом аккуратно вырезал ножичком.

Трудового запала хватало у Борьки на неделю, дальше его рабочий день час за часом сокращался, и дней через шесть он уже ходил, приволакивая ногу, по деревне с глупой улыбкой и пол-бутылкой в кармане. В Бахте у него было два друга – Колька Светличный и Ромашка Муксунов по кличке Муксун.

Кольку Светличного выгнали из конюховки за то, что он пропил новый хомут. У пропахшего одеколоном "Лабиринт" Кольки были честные голубые глаза, волевой подбородок и тугая загорелая шея, молодая, по сравнению с испитым лицом. В углу глаза у Кольки сидела вечная гнойная точка.

Муксун, бывший охотник, тридцатилетний седой остякi со впалой грудью, стал инвалидом после того, как пропорол себе живот бурановским рулем, влетев пьяным в собственное крыльцо. Летом он неплохо добывал красную рыбу и всю пропивал на самоходках. Как-то утром Андрей встретил его плетущимся домой со знакомого танкера. Он прогулял там всю белую ночь и теперь шел, шатаясь, по краю угора с трехлитровой банкой спирта, которым угощал встречных, бормоча:" Вот токо воды нету", и удивленно подняв брови, словно никак не мог надивиться этому утру, ветру, шевелящему седой ежик на его голове, банке и самому себе.

Позапрошлой весной Андрей с Борькой ловили Андрею лес на новый дом (старый прогнил в углах и грозил вскоре сползти в Енисей, который с каждой весной подбирался все ближе). Андрей приехал в Селиваниху сырым тихим вечером. Борька бегал по берегу с багром и ловил проплывающие бревна. Увидев лодку, он радостно замахал руками. Мотора у него не было, он истомился после долгой зимы, сидя с опостылевшими соседями, ему хотелось движения, работы, веселья. Решили, что он поможет Андрею с лесом и они уедут вместе в Бахту. Пока подымались на угор, Борька со смехом рассказывал, как вчера, охотясь за здоровенным баланомii, оборвался с берега в воду, как стуча зубами, бежал домой и как бабка-соседка налила ему по этому поводу браги.

Борька, за свою жизнь срубивший не один десяток домов, жил на краю в крошечной баньке. Кое-где еще лежал снег, в желтой траве пестрел мусор, щепки, валялся расколотый поддон от мотора, на тросике сидел в шароварах из старой шерсти по пояс вылинявший кобель. У длинной лужи наскакивали друг на друга два турухтана, пыжа разноцветные грудки: один бело-рыжую, другой зеленую с крапом. "Пеньки!" – фыркнул на них Борька, как на свою собственность. Дров у него оставалось три чурки.

Утром кричали где-то невидимые чайки, и мягко неслись по до краев полному Енисею остатки льда, бревна, палки. Рядом с берегом ехал угольно-черный выворотень, облепленный трясогузками. Андрей с Борькой неплохо поработали и вернулись к вечеру, оставив плот в ручье. На другой день, найдя уловоiii, куда набило много леса, они ездили вдоль него и выдергивали свежие сосновые бревна. Плот стоял, привязанный к кустам, они подводили бревно, Борька натягивал трос и кричал: "Хляшшы!", а Андрей забивал скобу обушком топорика.

Погода стояла хорошая, лишь раз пробежал седой пеленой дождь из лохматой тучи, взбив потемневшую воду, и снова выглянуло солнце. Борька докурил последнюю оставшуюся папиросу и, откусив мундштук, протянул Андрею:

– Вон у кустов балан хороший вижу. Давай туда.

Они, расталкивая бревна, проехали вдоль кустов к большому желтому бревну, и пока Андрей подводил его за скользкий бок топориком, Борька сказал как бы невзначай:

– Че там такое, льдина что ли?

Андрей пригляделся и ответил, что вроде, льдина. Они подцепили еще балан, и Борька снова спросил про льдину, а потом, помолчав, сказал:

– Утопленник, по– моему.

Андрей было возразил, уж больно не хотелось в весенний солнечный день никаких утопленников, а Борька сказал:

– А ну давай подъедем, вон там и балан добрый.

Из воды торчал бледный распухший мужской торс. Синяя куртка завернулась и закрывала лицо. Борька качал головой:

– Т-та, елки-лес, покойника не хватало.

Видя, что самых лучших бревен натолкало именно в это место, они снова подъехали, уже успокоившись, и Борька, прежде бубнивший:"Не скажем в деревне. Ну его к лешему – потом затаскают", теперь, помолчав, сказал:

– А ведь у него, наверно, родные есть.

Они увезли еще пару баланов и поехали в другое место, но там почти ничего не нашли и долго провозились, выводя из кустов длинный горбатый листвяк с буграми сучков и малиновой задранной корой. Борька отер пот и сказал:

– На дрова пойдет... Ну что? Раз тут нет ни хрена, поедем опять к "нашему".

Они выбрали все, что могли. Стал подыматься ветер. Надо было еще подогнать вчерашний плот, который наполовину обсох, и они полчаса спихивали его ломиками с вязкого берега. Ветер все раздувался. Когда поднесло к Бахте, плот уже весь ходил ходуном, вдобавок напротив самой деревни несколько раз глох мотор и их едва не протащило мимо.

Андрей рассказал об утопленнике председателю. Тот в свою очередь покачал головой и сказал:

– Привязать надо было.

Потом Андрей уехал в тайгу пилить дрова, а когда вернулся, того уже похоронили. Приехал милиционер из Верхнеимбатска, председатель взял бутылку спирта, Кольку Светличного и Муксуна, заехал за Борькой, и они похоронили этого человека, оказавшегося лесным инженером из Ярцева. Похоронили по– людски, на краю ельника, напротив улова, где нашли. Гроба, правда, не было, но Борька прошелся по берегу и насобирал принесенных Енисеем досок, которые постелили на дно могилы. Борька сделал крест и еще две недели ходил к могиле, опасаясь, не разрыл ли ее медведь, бродивший поблизости.

Борька так хорошо рассказал, как они втроем выкопали могилу, помянули покойника, закусили хлебом и свежей, с обсохшего бугра, черемшой, что Андрей пожалел, что его с ними не было. "Ведь есть же, – думал он, – какая-то жизненная справедливость в том, что не кто-то другой, а именно эти трое, Борька, Колька и Ромашка, сидят себе у свежей могилы на июньском солнце, пьют честно заработанный спирт и знают, что правы они сегодня как никто на свете, потому что сделали большое и святое дело: похоронили человека".

Лес Андрей вывез летом на тракторе и сложил возле своего дома на краю деревни. Потом он добавил к нему еще четыре длинных листвяга на оклад, положил их сверху, чтоб сохли, и концы, оставшись на весу, все будто указывали куда-то на север, в дымчатую даль, за зеленый луг, за высокий синий берег, который все тянется, тянется, удаляясь, и вдруг круто обрывается в сизый, сходящийся с небом Енисей.

2.

Объяснить, за что он любит охоту, Андрей не мог. Знал он только, что при взгляде на твердую, как лист железа, рубаху, висящую на веревке у избушки, или на деревянную лодку, стоящую в ледяной каше возле берега с увесисто опущенным мотором и черной траншеей за кормой, прохватывало его ощущением чего-то невыразимо сильного и настоящего.

Осени Андрей начинал ждать еще в июле, когда светло-лиловой ночью несся в лодке по зеркальному Енисею и вдруг, устав от грохота и заглушив мотор, слушал тихие голоса лета – плеск воды о борт, шум далекого ручья, крик чайки, в то время как сбоку медленно разворачивался длинный волнистый берег, сходя на север тонким мысом в розоватое небо.

Шло время, громоздились друг на друга дела, все собой заслоняя, а потом в один прекрасный вечер, Андрей, возвращаясь с рыбалки, встречал самоходочку с ярко-белым огнем на фоне пылающего неба, и сразу темнел высокий яр, начинал мигать оживший бакен и тянуло вдруг осенью. С каждым днем становились темнее ночи, ярче и неповторимей закаты, и Андрей, шоркнув заклепками в песок островка, в который раз стоял посреди Енисея, глядя в небо, выложенное розовыми, как лососевая мякоть облаками, и измученной этой роскошью, все спрашивал, почему же нет из нее никакого выхода, а есть лишь томление сердца и неодолимое притяжение неизвестного. Потом наступала ночь, через далекое отверстие в туче светила невидимая луна, и на Енисее под этим местом в версте от берега лежал огромный мерцающий круг. С утра еле различались лодки на берегу, но вскоре туман рассеивался, и открывалась даль, но уже не томящая душу, а по-осеннему отчетливая и тихая, словно за ночь растворилась перепонка между небом и землей, и пролилась вниз с неба покой и тишина. Тихо было на свете. Шурша галькой, осторожно спихивал лодку сосед дядя Гриша, неподвижно стояла на угоре старуха с биноклем и протяжно кричала из поднебесья отставшая ржанка.

Охотился Андрей верстах в ста пятидесяти от деревни на притоке Бахты. Уезжали они с напарником на лодках. Виктор (так звали напарника) оставался на Бахте, а Андрей отправлялся дальше, забирался по длинной крутой шивере в Тынеп и через несколько часов подъезжал к своей первой избушке мимо высоких берегов, каких-то особенно диких и притягательных из-за облетевшей тайги. Под прозрачной водой везде виднелось дно. Медленно проплывали под бортами рыжие камни, странно искаженные поднятой волной.

Андрей развозил груз, с каждой избушкой его становилось все меньше, и к последней он подъезжал почти налегке. Потом спускался обратно, в большое зимовье у ручья, водопадом сбегавшего по лобастым серым камням. Здесь он обычно осиновал iv и отсюда начинал настораживатьv. На насторожку уходило около месяца, потом он раза три проверял путики, и шел к тому времени уже декабрь.

Осень медленно и неотвратимо переходила в зиму, шел дождь, за ним снег, сначала мелкий и колючий, потом крупный и тяжелый, дул ветер, снова шел снег, а потом вдруг под вечер расчищалось небо, как драгоценные камни поблескивали звезды сквозь остатки серых туч, и наутро шел сухой парок изо рта, и шершаво-зеленым от шуги выглядел парящий Тынеп.

Постепенность и основательность происходящего в природе передавалась Андрею. Возбужденный и озабоченный, он внутренне все больше успокаивался, как всякий человек, приступающий к давно знакомому и любимому делу. Придя вечером из тайги, он приводил в порядок старые и с виду негодные вещи. Насаживал топор на новое белое топорище, менял подошву у бродня, подклеивал рыбьим клеем отставший камус к лыже, ставил новый полоз у нарточки, и перед сном, лежа на нарах, с удовольствием глядел на забитый свеженаколотыми дровами угол.

Идя морозным утром настораживать на легких осенних лыжах, откапывая березовой лопаткой из-под снега сбежек от кулемкиvi, Андрей нетерпеливо прислушивался к ноющей на разные лады тишине, освобождал ухо, свозя шапку, но все было напрасно, и он шел дальше, настораживая капканы, все больше увлекаясь работой, и остановившись подогнать растянувшиеся юксы, вдруг слышал вдалеке усиленный эхом лай собак, бежал на него, и колотилось сердце, когда он видел на снегу длинные махи кобеля рядом с парными соболиными следами. Лай приближался, слышалось уже хриплое придыхание кобеля и визг сучки и видно было, как сыпется кухтаvii с высокой остроконечной ели. Передернув затвор, надев обратно тозовку и отогнав собак, он поднимал с истоптанного снега темного котаviii с апельсиновым пятном на горле, с алой каплей крови на царском меху и с изумрудным туманом в умирающих глазах, и никакие доводы разума не могли побороть радости от этого первого соболя, чуть утяжелившего понягу за плечами, когда он, разгоряченный, возвращался на путик по лыжне, в которой привставал кустик черники и расплывался сок малиновым пятном.

Так шел он от избушки к избушке, поднимая путики, приходил домой в темноте, налитой усталостью, и радуясь ей, потому что знавал и другие дни, когда вдруг оттеплит, раскиснет снег и, высидев день в избушке, переделав все дела, устав сам от себя, ждешь не дождешься, когда, наконец, потянет сдержанный северок и расчистит мутное небо. Или ближе к Новому году, когда светает в одиннадцатом часу, темнеет в четвертом, а собаки давно уже ходят только сзади по глубокой лыжне, когда почти не ловятся соболя, и хватаешься за любое дело, лишь бы не маяться и не поддаваться навалившейся хандре.

В тяжелые минуты, когда что-нибудь не ладилось, давил мороз, ломался "буран" или вообще было плохое настоение, Андрей старался думать о том, что он в тайге не один и что товарищи его как раз в этот момент тоже, быть может, клянут погоду, технику или убежавших собак.

Андрей любил вспоминать сдачу пушнины. Перед тем, как принести ее в контору, каждый охотник старательно ее готовил, чтоб не дай Бог, она не оказалась хуже, чем у товарища, вычесывал специальной самодельной расчесочкой из швейных иголок, вычищал смоляные закаты наодеколоненной ваткой, вываливал каждого соболя в горячих березовых опилках, очищая ворс от жира, и потом, снова вычесав, встряхивал шкурку особым жестом и глядел на нее как бы издали, прищурив глаз.

Сдав пушнину, шли из конторы к Андрею, и было действительно здорово, когда пятнадцать бородатых мужиков вваливаются в избу, галдя и скидывая шапки, которые потом будут путать, прятать друг у друга и с хохотом искать, разворачивают на середину стол, вываливают из котомок бутылки, хлеб, мерзлую рыбу, тащат со двора чурки, чтобы рассесться, и через полчаса в доме сине от дыма, стоит гвалт, никто никого не слушает, но все рады до смерти, что наконец собрались. Потом начинаются разговоры, песни, между которыми не забывают подурачиться над каким-нибудь дедом по кличке Дед ("Расскажи, Дед, как ты радио напугался! – Ну как напугался? Так и напугался. К зимовью подхожу – все занесено и кто-то разговариват. Тозку снимаю, выходи, кто есть, кричу, а они: московское время тринадцать часов"). А в конце концов остается несколько человек, негромко беседующих, облокотясь друг на друга, пока наливаются косые окна утренней синью и тускнеет язычок пламени под мутным стеклом.

Как-то морозным ноябрьским деньком Андрей побрел по хребтовой дороге, где кобель сразу взял след соболя, старика, который два года изводил Андрея, расстораживал капканы, обманывал собак и уходил в камни, где его было не взять. След был вроде бы нестарый, Андрей вскоре услышал лай, потом лай прекратился, потом возобновился в другой стороне, Андрей подошел и застал кобеля неуверенно лающим на высокую наклонную листвень. Кобель выпросительно поглядывал на хозяина, вокруг все было истоптано, Андрей "обрезал"ix, нашел выходной затвердевший след, раздасадованный, позвал собак и вдруг услышал с Тынепа, от которого он так и не удалился, со стороны избушки выстрел, потом долгий крик "Э-э-э-э-й!" и снова выстрел. Взбудараженный после месяца одиночества появлением неизвестно откуда взявшегося человека, Андрей бросился назад к избушке, гадая, кто же это мог быть. Главная загадка была в том, что стреляли из ружья, а не из тозовки, с которой ходил Виктор и другие охотники.

К избушке снизу по реке шла лыжня. "Странно, что ничьих собак не видно", – подумал, подходя,Андрей. На снегу лежали лыжи, которые он почему-то не узнал и тут из открывшейся двери выкатился улыбающийся Витька в свитере, похудевший, осунувшийся, с потемневшей кожей вокруг глаз, и с криком "Здорово!" заехал ему по плечу.

Витька принес сигарет и пряников. Оказалось, что собаки его остались где-то по дороге, а стрелял он из андреева же ружья, висевшего тут же на гвоздике – как просто! Все было странно и будто в хорошем сне. До этого Андрей жил напряженно, хребтом ощущая ход времени, а теперь вдруг все понеслось легко и свободно. Витька сидел, поставив на чурку ногу в суконной штанине навыпуск, из-под которой высовывался бродень с потрескавшейся кожей, большой и плоский, как налимья голова, и, пуская дым, громко рассказывал историю. Андрей с удовольствием слушал, снимая соболей с пялок, вставляя "Ну-ну-ну" или "Ага" и наперед зная, чем все кончится. История заключалась в том, что собаки загнали соболя, Витька убил его, тот застрял в ветках, Витька давай рубить ("А кедра – во!" – Витька обнял воздух), Витька рубил-рубил, сломал топорище, выматерился, и тут соболь упал сам. "От дурень, думаю, сразу бы так".

Потом они шли на лыжах по залитому солнцем Тынепу, обгоняя друг друга и громко разговаривая, потом ехали в снежной пыли к Витьке в избушку, где оставалось полбутылки разведенного спирта, а потом разошлись в разные стороны и снова начались снега, путики, снова напряженно потянулось время и Андрей, вспоминая Витьку, в который раз думал о том, что никакие другие встречи не сравнятся с такими вот долгожданными, неожиданными и полными настоящей радости.

Один год ранними морозами в нескольких местах перехватило Бахту и Андрей не успел завести груз, добравшись только до Косого порога. Он ушел пешком, до отказа набив понягу и всей душой надеясь на лабаза, которые, даст Бог, не разорил медведь.Так вышло, что весной он на участок не попал, и в друх местах было в обрез дров. Он подходил к первой избушке, нервничая, присматриваясь сквозь стволы и ветки и с облегчением отмечая, что цел полиэтилен на окне, что ничего перед дверью не валяется, и что стоит на своих двух столбах лабаз, несмотря на то, что рядом ветром повалило несколько кедров. В избушке все было не только цело, но и сохранилось совершенно в том же виде, в каком он оставлял прошлой зимой, вплоть до иголок, воткнутых в прибитый к стене гриб. Все висело на своих местах – пимы, двое портков, старый азям (суконная куртка), и даже лежал на полке фонарик, который он считал потерянным. Год был трудным, много всего произошло, и Андрей с благодарностью глядел на эти родные стены, сохранившие прошлогодний уют, и все не проходило чувство, будто время здесь остановилось и ожидало его возвращения.

Первый месяц охоты он отдыхал один день и то перед тем как идти за грузом. Он растаскивал оставшиеся на лабазах продукты, пилил дрова половинкой поперечной пилы, никак не мог наесться без хлеба и сухарей кашей с глухарятиной, и развлекал себя мечтой о том, как вернется в нижнюю избушку, где осталось пол-банки сгущенки, две папиросы и книга рассказов одного старинного писателя. Избушку эту он любил особо за то, что срубил ее первой. Там был остров и сопка, покрытая гарью. На острове росли деревья и на большой лиственнице свили гнездо орланы. Зимой это гнездо напоминало о весне. Гарь в мороз оглушительноно трещала.

И вот, добравшись сюда под вечер, растопив печку, добыв воды и укутав прорубь, натаскав дров, поставив варить корм собакам, заправив лампу, Андрей наконец разделся, поужинал и, помедлив, чтобы отдалить то, о чем столько дней мечтал, попил чаю со сгущенкой, выкурил с перерывом обе папиросы и, отвалясь на нары, почувствовал разочарование, потому что уже давно в своих мечтах все съел и выкурил. И оставалась только книга с рассказами, которую он все читал, чувствуя, как подымается что-то в душе, наполняя ее до краев, потом откладывал, ждал, пока уляжется, и снова читал эти прекрасные рассказы, которые, слава Богу, не выпьешь с чаем и не выкуришь и которые давно уже знал наизусть. А потом лежал, уставший от пережитого, и повторял про себя:"Тоже хочу так, тоже много всего во мне, тоже неплохо пожил"...

Тем временем погода не знала меры. То было тепло и дул юг со снегом, то потихало, разъяснивало, быстро садилось солнце за лиловый горизонт, становилось темно, как на океанском дне, и лишь горел некоторое время, подчеркивая холод, зеленовато-голубой, цвета сорочьих яиц, край неба. Наутро давило за сорок, занимался кристальный восход, на следующее утро – под пятьдесят и так до тех пор, пока на идеально чистое небо не выползали легкие сизые полосы. Тогда замутнялось око солнца, щевелились в предчувствии ветра верхушки елок и пихт, начинали летать копалухиx, катиться лыжи и веселеть собаки, но ненадолго, потому что через день-два уже завывал ветер, несся параллельно земле колючий снег, и дороги заваливало так, что собаки во главе с хозяином еле ползли, опустив хвосты и то и дело останавливаясь.

Но иногда природа как бы замирала в раздумье, и устанавливалась на несколько дней чудная, градусов двадцать пять, погода, с легкой дымкой, подсвеченной розоватым солнцем, почти без ветра и с редким неизвестно откуда падающим снежком-кучумом. В такую погоду работать в тайге было праздником. Вечером Андрей выходил из избушки и подолгу глядел на луну в кольце, на неназойливо горящие звезды, на снег, пересеченный прозрачными тенями лиственниц. Он, не спеша, мешал деревянной ложкой собачий корм в тазу, покалывал шею неизвестно откуда падающий кучум, и невыносимо хотелось разделить с кем-нибудь всю эту красоту.

Раньше, в первые годы охоты, Андрей писал стихи, но постепенно жизнь привела его к выводу, что надо заниматься чем-нибудь одним, если хочешь заниматься хорошо. Бывало, он, придя в избушку, переделав все дела и лежа на нарах, не мог не то что сочинять что-либо, а даже просто читать, и не из-за усталости, а из-за того, что был не в состоянии сосредоточиться ни на чем, кроме охоты. Тогда он откладывал книгу домиком на грудь и принимался считать, где у него стоит сколько капканов, где надо еще насторожить, где потерялись сторожки от кулемок и куда надо в первую очередь ехать, потому что туда ушла росомаха и могла разорить дороги.

При таком положении его тяга к писательству только усиливалась. Андрей знал, что рано или поздно она все равно найдет выход и уже нашла в нескольких коротких рассказах, еще написанных по законам стихосложения, и что это не просто жажда поделиться пережитым, сидящая во всех его товарищах и сдерживаемая только их скромностью, чертой людей, для которых вся прелесть и бескорыстие их работы заключается в отсутствии зрителей, а нечто гораздо более глубокое, опасное и может быть даже противное той жизни, которую он ведет.

В декабре Андрей с Виктором договаривались в записке, когда будут выезжать, и наступала новая полоса жизни. Хотя бывало всякое – и вода по Бахте, и рыхлый снег, летящий через стекло, чаще вспоминалась дорога хорошая. Тогла они одолевали за день километров сто двадцать. Давно уже было темно, а они все ехали и ехали вдоль берега, и фара освещала кусты с вылетающими куропатками, прыгающую в белом дыму нарточку напарника и красный, залепленный снегом фонарь. Еле угадывались во тьме раздавшиеся берега, и вот уже недалеко от деревни они выезжали на чью-то свежую дорогу с сахарным отпечатком гусениц и следами полозьев, останавливались, поеживаясь, поджидали далеко отставших собак, и потом уже мчались без остановок, и в дорогу вливалась откуда-то сбоку еще одна, провешенная, с клочьями сена на талиновых вешках. И они все мчались и мчались, не обращая внимания на замерзающий большой палец, пока не вырастал в лучах фар крутой накатанный взвоз, куда они взлетали с победным ревом, и сквозь кусты уже сияла деревня холодными огнями.

Потом Андрея попросили быть в клубе на Новый год Дедом-Морозом, и надо было вечерами ходить на репетицию. Продолжались морозы, деревня была плотно утоптана и укатана. У соседа стояла на полозьях железная бочка для воды с квадратной дырой в боку, Андрей шел в клуб, ярко горели звезды, медленно подымался белый дым из труб, а в бочке гулким и скрипучим эхом отдавались его шаги по твердой и будто пустой внутри дороге.

В клубе собирался народ, и интересно было видеть, как преображались люди во время этих редких представлений. Снегурочка Любка в наряде синего бархата с ватной оторочкой и кокошнике по-кошачьи прищуривала большие глаза с густо накрашенными ресницами, с которых сыпалась черная крошка, ударяла палочкой о пол, и сама чувствуя, что удачно получается, кричала, передразнивая кого-то из новогодней нечисти:

"– Все-е-е-х! Все-е-е-х на чистую воду выведу!" Она помогала Андрею надевать красный поношенный халат, переживший не одного Деда-Мороза, затыкая где-то на шее булавкой, которая не втыкалась, говорила, смеясь:"Не знала, что ты такой вредный" и, взяв за руку, вела к елке.

Новый год удался. Перед началом они выпили для храбрости водки в подсобке среди клубного хлама и потом все пошли в зал, а Андрей, постукивая посохом, ждал у дверей своего выхода. Наконец раздался голос Снегурочки: "Пойду искать Дед-Мороза. Дед-Мороз! Где-е-е ты!", и Андрей ввалился в зал, крича приветствие, а дальше понеслось все само, он балагурил, поздравлял, дарил подарки и грохотал посохом. Потом у него отклеился ус, и они убежали со Снегурочкой в подсобку, где она, помирая со смеху, приклеивала ему ус казеиновым клеем, от которого тут же разъело губу. На следующий день он сыграл Деда-Мороза на детской елке, куда его привели сонного и с гудящей головой, а вечером он пошел в клуб, надеясь встретить там Любку. Любка было в темном платье с голыми руками и распущенными волосами. Увидев Андрея, она закричала:"Дед-Мороз, пойдем танцевать!" и они закружились вокруг елки. Одной рукой Любка обнимала Андрея за шею, другой держала зажженую сигарету, и когда кто-то пропищал, дурачась: "А здесь курить нельзя!", она, блестя глазами и глядя на Андрея, произнесла: "Мне – можно".

Потом они сели в уголке на лавку, и через некоторое время Андрей понял, что она кого-то ждет, поглядывая на дверь и не отвечая на его слова. Приглядевшись внимательно, он увидел на белой любкиной шее лиловый след поцелуя. Тут помрачневшая Любка куда-то убежала, а Андрей пошел к Витьке, у которого собрались охотники, все толкавшие его в бок со словами: "Ну и как Снегурочка?"

Еще несколько дней он, проходя по деревне, выискивал глазами белую любкину шапку, но потом все загородили сборы в тайгу. Стоял сильный, под пятьдесят, мороз. Вскоре он сдал, и они уехали. Ночевали на Ганькином пороге. После развеселого ужина улеглись вповалку спать. Хозяин избушки – небольшой пожилой дядя Дима в три часа ночи невозможно раскочегарил печку, и когда зашевелились от жара и повскакивали мужики, дядя Дима с хитрой улыбкой протянул ничего не понимающему Витьке конфету со словами: "Витя, чай пей!".

На витькином участке у Андрея заклинил "буран", и Андрей, накрыв его куском брезента, пошел пешком. Снова ударили морозы, он шел шел по Бахте через витькины избушки три дня, дул хиусxi в лицо, еле катились лыжи, стыли ноги и он едва не ознобил большой палец уже в избушке, пока сидя на корточках, растапливал печку. Когда он шел тайгой уже по своей дороге и там ничего не попало, он утешал себя мыслью, что там и раньше не попадало. День заметно прибавился. Придя к себе, он попил чаю, побежал на короткую, всегда выручавшую дорогу в гари с островком кедрача, но и там было пусто. Он пошел дальше и вернулся дней через десять, проверяя по два путика в день, меся с утра до вечера рассыпчатый перемороженный снег и сняв только двух соболей, и то маленьких рыжих самочек, что было вовсе грустно. Пока он ходил, морозы постепенно сдавали. Настало вдруг совершенно синее утро с лимонно-голубым рассветным заревом, на фоне которого темнели, как вырезанные, ели и кедры, облепленные кухтой, и разгорелся день без мороза и ветра, с весенней глубиной в небе и торжеством в каждой освещенной солнцем ветке.

На обратном пути, прибираясь в избушках, скидывая снег с крыш, под-нимая на лабаза остатки продуктов, Андрей думал о том, что дело совсем не в соболях, которые могли и вовсе не попасть (такой год), и что какие бы неудачи не омрачали душу, за ними всегда, как за лохматыми кедровыми ветвями проглядывается ясная даль. И что бы он ни делал, всегда ему казалось, будто он не просто мнет лыжню, разбирает вариаторxii или колет дрова, поглядывая на небо, а прикасается каждый день своей жизни к какой-то светлой и морозной истине.

3.

Андрею все сильнее хотелось написать что-нибудь стоющее, но свободного времени почти не было. Летели месяцы, обдавало жаром голову, и все не шло из памяти постаревшее лицо Виктора с темной сухой кожей под глазами.

Часто, особенно на охоте, он вспоминал Москву. Возникало перед ним Крутицкое подворье, разрушенное, запущенное и невозможно русское, провинциальное, с битым кирпичом и лопухами, Замоскворечье, где прошло его детство, голубая церковь у Яузы, Андроников монастырь. Все это, омытое одиночеством, было ярким, четким и он, тоскуя уже по всему прошлому, говорил себе, что приедет, будет целыми днями только ходить, ходить, ходить по всем этим местам, поставит бабушке свечку и зайдет на могилу... Все то, о чем он вспоминал, было бесконечно дорогим и не менее любимым, чем тынепские избушки и Бахта с друзьями, и иногда обладание одновременно всеми этими богатствами поддерживало его, а иногда настолько расшатывало жизнь и его самого раздваивало, что он все ломал голову в поисках выхода, все не находил его и все яснее понимал, что давно уже не хозяин той судьбы, которую, казалось, он сам себе выбрал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю