Текст книги "Анархия и Порядок"
Автор книги: Михаил Бакунин
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 44 страниц)
Наконец, ни одна теория не удовлетворила еще и не могла удовлетворить главного требования познающего духа: ни одна не проникла еще до того единого и всеобщего начала, на котором была бы основана и из которого могла бы быть развита вся бесконечность действительного, как естественного, так и духовного мира; до сих пор были особенные теории электричества, света, магнетизма и так далее; с грехом пополам были также теории, обнимающие целые науки, как то: теория физики, терапии, права, искусства и проч.; но не было ни одной, которая бы обняла всю полноту действительного мира. Откуда же эта ограниченность? Причина сего недостатка заключается в том, что все теории без исключения не только что выходят из области эмпиризма, но суть необходимые продолжения его: всякий теоретик есть вместе и эмпирик. Эмпиризм, опытный мир, есть начало и конец всякой теории; теоретик отправляется от многоразличия действительного мира, открывает в уме своем мысль, которая, по его мнению, должна объяснить и обнять этот мир, и возвращается к этому же многоразличию, чтоб найти в нем оправдание и доказательство своей мысли. Теория есть необходимый результат и, если так можно выразиться, цветок эмпиризма, так что нет теоретика, который бы не был эмпириком, точно так же как нет эмпирика, который бы не был теоретиком; и борьба между эмпириками и теоретиками есть не что иное, как внутренняя борьба, внутреннее противоречие эмпиризма в самом себе, – борьба, в которой он сознает свою собственную ограниченность, свою собственную недостаточность и указывает за себя, – на высшую область знания, на умозрение. В этой борьбе с самим собою эмпиризм бывает часто к самому себе несправедлив, но отвлеченность и крайность есть неизбежная участь всякой борьбы, а потому и эта несправедливость понятна. Таким образом, упрекая совершенно справедливо сухих собирателей фактов в том, что, оставаясь при мертвом и равнодушном многоразличии, они не удовлетворяют главной потребности познающего духа, теоретики позабывают часто, что и такие работники необходимы, что без них точное и полное знание фактов было бы невозможно; такие ученые суть труженики, поденщики, собирающие материалы для великого храма истинной науки; они не понимают и не могут понять ни целости плана, ни величественной красоты того здания, к воздвижению которого так сильно способствуют, и были бы достойны всякого сожаления, если б судьба, обрекшая их на черную работу, не наделила их вместе какою-то странною любовью, привязанностью к мертвой букве, привязанностью, которая заставляет их рыться в пыли и в поте лица своего искать внешних выражений духа, не заботясь о их внутреннем значении.
Wie anders tragen uns die Geistesfreuden,
Von Buch zu Buch, von Blatt zu Blatt!
Da werden Winternachte hold und schon,
Ein selig Leben warmet alle Glieder,
Und ach! entroll,st du gar ein wurdig Pergament,
So steigt der ganze Himmel zu dir nieder..[17]17
Из «Фауста» Гете
Ах, то ли дело поглощатьЗа томом том, страницу за страницей!И ночи зимние так весело летят,И сердце так приятно бьется!А если редкий мне пергамент попадется,Я просто в небесах и бесконечно рад.(Пер. Н.А.Холодковского)Гёте. Фауст (Собр. соч. Т. V. С. 87).
[Закрыть]
Сухие собиратели фактов, в свою очередь, совершенно справедливо укоряют теоретиков в неосновательности, в неудовлетворительности их теорий; но они позабывают или, лучше сказать, не понимают, что в этом стремлении проникнуть равнодушное многоразличие всеобщею, единою, животворяющею мыслью высказывается все достоинство, вся разумность человеческого духа; они не понимают, что знание фактов без мысли и без всякого единства не есть истинное знание, но мертвая груда мертвых материалов, ожидающих животворного прикосновения мысли для того, чтоб стать живою, прозрачною и разумною действительностию, не понимают, что сущность духа состоит именно в проникновении и нахождении самого себя в предстоящем ему действительном мире и что, пока не найдена мысль, пребывающая в действительности, до тех пор осуществление этого высшего назначения человеческого духа невозможно. Кроме этого, господа собиратели фактов, восставая так жестоко на теоретиков, доказывают тем свою неблагодарность: они позабывают, что ничто так много не способствовало открытию новых фактов, ничто так не оживляло опытного знания, как теории. Наконец, хотя теоретик и не в состоянии доказать необходимость предположенного им начала, хотя он и не в состоянии развить из своей главной мысли все многоразличие фактов и частных законов действительного мира, но в его догадках, предположениях может быть много верного и глубокого, много такого, что впоследствии оправдается и фактами, и перед высшим судом спекулятивного мышления – перед судом философии; это зависит от личности теоретика и от степени развития того народа и того времени, к которым он принадлежит. Гете, Кювье, Гердер и многие другие, руководимые своею гениальностью, разрушили внешнюю кору, покрывавшую разбираемые ими предметы, и не остановились на их поверхности, но проникли в самую глубь их. «Идеи о философии истории» Гердера принадлежат к области теории, но, несмотря на это, они заключают в себе много глубокого, истинного[18]18
К области теории принадлежит большая часть сочинений, вышедших и до сих пор выходящих во Франции под названием философских, например: «Esprit des lois» Монтескье, «Палингенезия» Балланша(Речь идет о книгах Ш.Монтескьё «О духе законов» и П.С. Балланша «Essai de palingenesie sociale» («Очерк социального палингенеза») (Ballanche P.S. O Euvres. Paris, 1830. T. 3–4).) и многих других
[Закрыть]. Большая часть из них принадлежит к замечательнейшим явлениям прошедшего и настоящего века: они проникнуты современными интересами, современною жизнью; в них можно найти много глубоких и верных мыслей, переплетенных с громкими и звучными фразами, – необходимая дань французскому характеру; но они – не более как теории и совершенно несправедливо называются философскими. Ни в одном из них нет наукообразной формы, нет следов истинного – философского образования: мысли перемешаны в них с не проникнутым ими эмпирическим содержанием. Кроме того, в них часто владычествует совершенный произвол, и это – необходимый результат настоящего положения Франции, чувствующей сильную потребность религии, но вместе с тем лишенной почти всякого религиозного верования. После Декарта и Мальбранша у французов не было философии в собственном значении этого слова; впоследствии мы постараемся доказать это. Одним словом, сухие собиратели фактов приготовляют материалы для теоретиков; теоретики обрабатывают их во всех направлениях, возвышают их до относительно всеобщих мыслей и передают великое дело человеческого знания философии, которая венчает его, создавая из всех этих дробностей единое, органическое и совершенно прозрачное целое.
Итак, теперь ясно, что эмпиризм (разумея под этим словом как безжизненное собрание фактов, так и теории) не может удовлетворить познающего духа; его нельзя назвать действительным знанием истины, потому что он не в состоянии обнять ее; он не в состоянии возвыситься до истинного – всеобщего и единого начала и не в состоянии указать необходимость развития и осуществления этого начала в многоразличии действительного мира; вследствие этого он не может даже доказать необходимость тех общих законов, тех относительных всеобщностей, которые ему доступны; и если б, кроме его, не было другого средства познания, то человек должен бы был решительно отказаться от знания истины.
Это последнее и высшее средство есть спекулятивное мышление – философия. Мы поговорим потом о возможности философского познания, теперь же ограничимся только определением его понятия.
Из всего сказанного следует, что философским знанием может быть названо только то, которое, во-первых, обнимает всю нераздельную полноту абсолютной истины и которое, во-вторых, способно доказать необходимость своего содержания. Мы видели, что главный недостаток эмпиризма состоит в дробности его познавания – недостаток, вследствие которого он не способен возвыситься до всеобщей и единой истины: он не может обнять все бесконечное многоразличие действительного мира; кроме этого, возвысившись до множества относительно всеобщих законов, принадлежащих к различным областям действительности, он не в силах понять их необходимого, разумного единства и должен ограничиться их внешнею классификациею, потому что не может вывести их из необходимого развития и обособления единого, абсолютного начала; такой вывод не может быть основан на фактах, потому что факты дают частному закону только то значение, которое он имеет в отношении к ним, так что вне этого отношения к фактам закон теряет для них всякое значение; происшедши из опытного наблюдения, он для нас еще не имеет значения независимой, в самой себе определенной и понятной мысли. Правда, всякий закон, к какой бы области действительного мира ни принадлежал, есть определенная мысль, категория1.
Итак, чувственное созерцание дает нам многоразличие в пространстве и во времени, но в этом многоразличии нет единства, и рассудок есть формальная деятельность чистого субъективного Я, приводящая многоразличие к единству; определенные же формы этой деятельности суть категории – чистые, определенные понятия или мысли.
Теперь ясно, что категории, определенные таким образом, имеют только субъективное значение и не могут быть употреблены для познавания объективной истины.
Таблица Канта состоит из 12 главных категорий:
1.
Количество
а) Единство
b) Множество
c) Совокупность всех предметов без исключения (Allheit)
2.
Качество
а) Реальность
b) Отрицание
c) Ограничение (Limitation)
3.
Отношение
а) Субстанция и акциденция
b) Причина и действие
c) Взаимное действие
4.
Модальность
а) Возможность – невозможность
b) Пребывание (Daseyn) – небытие (Nichtseyn)
c) Необходимость – случайность
Ни Аристотель, ни Кант не вывели своих категорий и не доказали, что, кроме приведенных ими, нет и не может быть других; они сознавали, напротив, недостаточность и неполноту своих таблиц и старались дополнить их другими, второстепенными категориями. Фихте пытался вывести их из чистой самодеятельности мышления, но не успел по причине односторонней субъективности своей системы. Гегель первый совершил это великое дело в своей «Логике» и возвратил категориям их объективное достоинство, так что они снова получили значение объективных определений, определений объективной истины. Здесь не место распространяться об этом предмете, которому мы намерены посвятить особенную статью. Теперь же ограничимся приведением слов Байргофера, одного из замечательнейших последователей Гегеля. Разбирая некоторые категории, он говорит: «Если они не более как отвлечения (Abstractionen), то не должно позабывать, что в них заключается движение и жизнь мира; на эти всеобщности (Allgemeinheiten) не должно смотреть с презрением, потому что мир управляется всеобщностью мысли; бытие, мышление, субстанциональность, субъективность, свобода, необходимость и т. д. суть не более как простые категории, отвлеченные всеобщности; но эти всеобщности все двигают и животворят». Мы видели выше, что даже в чувственном созерцании и принимании (Wahrnehmung) предметов уже присутствует бессознательная деятельность мысли и употребляются категории качества, количества, отношения и проч. категории, составляющие сущность созерцаемых и принимаемых предметов; точно так же и всякий закон есть относительно-всеобщая мысль, определенное отношение известных категорий; например, в законе падения тел «Пространства возрастают, как квадраты времен» соединены мысли или категории пространства, возвращения, отношения, квадрата и тела, так же как в законе прогрессивного исторического развития «Последующая степень развития есть результат всех предыдущих» заключены категории развития, степени и проч.; одним словом, определенные мысли суть плоды эмпирического исследования и составляют существенное содержание всякого эмпирического знания; ни одна эмпирическая наука не ограничивается знанием фактов, но всякая стремится к познанию законов, так что факты не составляют и не могут составить ее содержания, но служат исходным пунктом для отыскания мыслей, категорий, пребывающих в них. Но эти категории не имеют самостоятельного значения в эмпиризме, они не познаются в нем как чистые, независимые мысли, имеющие самостоятельное, конкретное содержание; они происходят через отвлечение от определенного круга опытного наблюдения, и вследствие этого они не более как отвлеченности, получающие конкретное содержание от эмпирического источника своего, от фактов, и значительные единственно только в отношении к этим фактам; а потому они и не могут совокупиться в одно разумное, независимое и само из себя развивающееся единство и не составляют органических и необходимых членов одной высшей, самой из себя развивающейся мысли, но пребывают друг подле друга равнодушно, не во внутреннем, но совершенно внешнем, собирательном единстве и связаны только общим источником своим – действительным миром. Мы знаем, что они все пребывают в одном действительном мире, но не видим и не понимаем их внутренней связи; вследствие этого эмпирическое сознание ограничивается только их внешнею классификациею, так что закон электричества находится в нем подле закона света, подле закона исторического развития, подле закона логического познавания и так далее. Поэтому оно никогда не может быть уверено в том, что оно обнимает все законы действительного мира без исключения. Такая уверенность возможна только тогда, когда все законы поняты как чистые мысли, необходимо развивающиеся из одной единой и всеобщей мысли, так что число и отношение их определилось бы необходимостью самого развития.
Но эти законы, с одной стороны, суть объективные мысли, объективные потому, что они – не произвольное произведение познающего человека, но мысли, действительно пребывающие в действительном мире; они не выдуманы человеком, но найдены им в действительно существующих фактах; с другой же стороны, они – субъективные мысли, потому что в противном случае человек, познающий субъективный дух, не мог бы понимать и усвоивать их; понять предмет – значит найти в нем самого себя, определение своего собственного духа, и если б закон, найденный мною в действительности, был только объективною, но не субъективною мыслью, тогда бы остался он недоступным для моего разумения; поэтому единичный факт, оставаясь только единичным, не может быть предметом моего познавания, не может быть проникнут мною; как единичный он всегда останется чуждым и внешним для меня предметом, и если я хочу уничтожить эту внешность, если я хочу найти себя в нем и понять его, то я должен отыскать в нем всеобщее, мысль, которая была бы, с одной стороны, объективною мыслию, мыслию, действительно пребывающею в нем, с другой же стороны, субъективною мыслию, определением моего собственного духа. Вследствие этого эмпиризм никогда не останавливается на единичных фактах, но отыскивает в них всеобщие мысли, законы – и не единичные факты, но законы, проявляющиеся в них, составляют существенное содержание всякой эмпирической науки; единичный факт неуловим и преходящ, и только законы, как постоянные и неизменяемые, могут быть удержаны эмпиризмом; и в этом нет никакой потери: все преходящее должно проходить как конечное, как не имеющее в самом себе причины своего пребывания. Случайности не имеют права на участие человека, и только истинная действительность, только действительное осуществление мысли может интересовать его; что само преходяще, то не может возвыситься над преходящим и уничтожается вместе с ним; но человек, с одной стороны, конечен, с другой стороны, бесконечен, и вся премудрость его и все назначение его жизни состоят в том, чтоб в последовательности своего развития он отрывался от всякой случайности и внешности и, возвысившись над конечностью мира сего, так же как над своею собственною конечностью, привязался к тому, чего «ни моль ни ржа не истребляют». И потому недостаток эмпиризма состоит не в том, что, отвлекая от единичных и преходящих фактов, он оставляет их, как ничтожные и несущественные, и возвышается над ними до всеобщих и неизмеряемых законов, – напротив, в этом заключается его достоинство, – но в том, что он не в состоянии понять единство законов между собою, в том, что он не обнимает всей их полноты, и, наконец, в том, что, получая их через отвлечение от фактов, он не понимает, каким образом они выходят из своей отвлеченности и осуществляются в действительном мире. Недостаток же этот происходит оттого, что он познает их не как чистые мысли, но из опытного наблюдения.
Итак, если возможно знание, познающее законы не из опыта, но а priori, как систему чистых мыслей, имеющих свое необходимое развитие независимо от опыта, то такое знание вполне удовлетворит всем требованиям познающего духа. Во-первых, оно будет иметь характер необходимости, недостающий эмпиризму, так что развитие мысли как необходимое будет вместе и доказательством ее. Во-вторых, оно будет действительно всеобщим знанием, потому что не будет восходить, подобно эмпиризму, от единичного и особенного к отвлеченному и непонятному всеобщему, но будет понимать особенное и единичное из собственного имманентного (присущего) развития всеобщего, так что ни одна особенность не вырвется из необходимости этого развития. Наконец, если действительный мир, в самом деле, – не что иное, как осуществленная, реализованная мысль, – а мы видели, что вера в пребывание мысли в действительности составляет сущность как обыкновенного сознания, так и эмпиризма, – то оно будет в состоянии объяснить тайну этой реализации, тайну, недоступную для эмпиризма. Такое знание есть философия.
Таким образом, из анализа эмпирического знания для нас произошло представление о истинном назначении философии и о тех условиях, без строгого соблюдения которых знание не может быть истинно философским. Теперь остается решить, возможно ли исполнение их, и если возможно, то каким образом и какими именно средствами. Во второй половине нашей статьи, которая будет помещена в следующей книжке, мы постараемся показать, как этот вопрос разрешается самостоятельным и необходимым развитием самого сознания.
Статья вторая[19]19
Статья, по-видимому, написана в 1830-м – первой половине 1840 г. и осталась по неизвестным причинам неопубликованной. Впервые опубликована в: Бакунин М.А. Избранные философские сочинения и письма. М., 1987. С. 157—192. В настоящем издании текст печатается по этой публикации.
Примечательна судьба бакунинских занятий гегелевской трактовкой чувственной достоверности, и особенно идеи ее «невыговариваемости» в слове; через два с лишним десятилетия Бакунин вернется к этой концепции, но уже как материалист.
[Закрыть]
В первой половине нашей статьи мы задали себе вопрос о сущности и возможности философского знания. Для разрешения его мы разобрали сначала значение слова «философия» и увидели, что философия есть наука, требующая абсолютного знания, такого знания, которое бы обнимало всю полноту бесконечного, осуществляющегося в конечном, всю полноту как физического, так и духовного мира, которое бы поняло органическое и необходимое единство его и было бы вместе и доказательством своего абсолютного содержания. Потом, дабы узнать различие философского знания от эмпиризма, мы подвергли последнее подробному анализу, рассмотрели сущность его и убедились, что эмпиризм, как не обнимающий собою всего абсолютного содержания и как не понимающий его, не способен к удовлетворению требований мыслящего духа и не может быть назван философией. Наконец, сознав, что всякое знание, начиная от обыкновенного сознания и до самого эмпиризма, не останавливается на единичностях, отвлекает от них, как от ничтожных и неистинных, и возвышается к всеобщим и необходимым законам, проявляющимся в них, как к единственно истинным и существенным, – мы кончили заключением, что если нет другого знания, кроме эмпирического, и что если невозможно такое знание а priori, которое бы чистым, имманентным развитием своим обнимало все законы как физического, так и духовного мира, то философское абсолютное знание невозможно, и предоставили разрешение этого последнего вопроса, вопроса о возможности философии, самостоятельному и необходимому развитию самого сознания. Итак, обратимся теперь к последнему.
Сознание есть отношение духа к другому, к сознаваемому предмету. Но отношение к другому предполагает различие от другого; сознающее я различает себя от внешнего, предметного ему мира; но различение себя от другого предполагает различение себя от себя, и сознание предполагает самосознание. Чистое, сознающее себя я сознает предметный ему мир; оно знает о себе и сознает вместе и другое – и это другое есть для него истина. Если мое знание о предмете не будет соответствовать ему, если субъект (сознающее я) не будет соответствовать объекту (сознаваемому предмету), то мое знание будет ложно; и потому не предмет должен соображаться с моим я, но обратно – последнее, как неистинное, должно соображаться с первым, как с истинным.
Первая степень сознания есть чувственная достоверность (sinnliche Gewissheit), непосредственное сознание чувственных единичных предметов: этого стола, этого дома, этого дерева и т. д. Для чувственной достоверности истина заключается в многоразличии чувственных предметов, пребывающих во внешности. Я, этот единичный субъект, вижу этот стол, и он есть для меня несомненная истина. Что эта безграничная вера в истину чувственного единичного бытия и действительно составляет неотъемлемую принадлежность сознания, может быть доказано тем, что большая часть людей скорее готова сомневаться в истине и действительности мысли, чем подвергнуть сомнению истину конечного, чувственного мира; сомнение в действительности чувственных предметов покажется нелепостью и сумасшествием тем, которые в то же самое время нисколько не удивятся выводу и объяснению мысли из чувственного бытия. Материализм XVIII века доказывает возможность этого странного явления.
Но для того, чтоб поверить истину чего бы то ни было, должно иметь всеобщую мерку истины, и, верно, никто не станет противоречить нам, если мы скажем, что истина должна быть: 1) всеобщею (что истинно только для меня, а не для всех, то не имеет права на название истины); 2) неизменяемою и непреходящею. Все же не соответствующее этим трем условиям истины есть ложь и призрак. Теперь обратимся к чувственной достоверности. Она имеет предметом бесконечное многоразличие чувственных единичностей; но мы видели, что непосредственное созерцание, как ограниченное пространством и временем, не в состоянии охватить всего бесконечного многоразличия чувственного мира; кроме этого, оно не может выговорить своего единичного предмета и не в состоянии удержать его; не может выговорить его, потому что, какое бы выражение оно ни употребило для определения предстоящего ему единичного предмета, выражение этого выговорит только всеобщее, принадлежащее не единственно только ему, но множеству других подобных предметов, а потому и не выразит его индивидуальной особенности. Слово[20]20
Примечательна судьба бакунинских занятий гегелевской трактовкой чувственной достоверности, и особенно идеи ее «невыговариваемости» в слове; через два с лишним десятилетия Бакунин вернется к этой концепции, но уже как материалист.
[Закрыть] как непосредственное выражение единого, всеобщего, а не единичного духа выговаривает только существенное и переносит все непосредственно единичное в область всеобщего; оно есть всеобщее достояние, всеобщая среда, в которой все единичные, друг от друга различные индивиды понимают друг друга, и перестало бы ею быть, если б вместо всеобщих определений, доступных всем единичным индивидам и принадлежащих равно всем единичным предметам, оно стало бы выговаривать единичные созерцания единичных индивидов или единичные определения, исключительно принадлежащие единичным предметам. Тогда б языков было бы столько же, сколько единичных индивидов или созерцаний: вавилонское столпотворение, в котором понимать друг друга было бы невозможно и в котором разрушилось бы великое царство разумного, всеобщего духа, составляющего существо человека и различающего его от бессловесного животного. Слово разумно именно потому, что оно выговаривает только всеобщее, все же невыговариваемое – неразумно, ничтожно, а потому и не более как призрак, и попытка выговорить созерцаемый мною единичный предмет всегда будет тщетною. Например, как выговорю я дерево, стоящее теперь и здесь передо мною? Это – дуб; но кроме его, множество других дерев носит то же самое название. Высокий, ветвистый и т. д.; но все эти определения суть всеобщие выражения, равно применяемые и к другим предметам. Так что чувственному созерцанию остается только одно средство – указание своего предмета: этот стол, это дерево. Но и это средство недостаточно для удержания предмета. То, что было здесь, теперь уже не здесь, а там, а наконец уже и не там, но совсем исчезло и заменилось другим. Мало того, одно сознающее я говорит: здесь дерево, и в то же самое время другое я утверждает, что здесь дом; и оба равно правы, потому что оба указывают, основываясь на своем не(по)средственном созерцании. Наконец, одно и то же я в различные моменты времени утверждает различные, друг другу противоречащие истины: здесь дерево, теперь ночь, а потом: здесь дом, теперь утро; так что одна истина отрицается и уничтожается другой и заместо мнимых единичных предметов чувственная достоверность должна ограничиться указанием всеобщего здесь, которое один раз дом, а другой раз дерево, и всеобщего теперь, которое может быть и днем, и ночью и т. д. Но чувственной достоверности остается еще одно средство для удержания своего единичного предмета; а именно: созерцающее я, отвлекая от созерцания других и от своих собственных прошедших или будущих созерцаний, утверждает, например, что теперь ночь и здесь дом, и не хочет знать о том, что утверждают другие я, не заботится о том, что оно само говорило прежде или скажет впоследствии, и не сравнивает даже своего настоящего теперь с своим настоящим здесь. Для того чтоб удостовериться в этой истине, мы должны вступить в созерцание этого единичного я, ограничившегося этим единичным теперь и этим единичным здесь. Пусть оно укажет нам. Оно указывает нам единичное теперь; это теперь; но оно уже исчезло во время самого указания, и оно уже не сущее, но прошедшее, заменившееся другим теперь, которое точно так же исчезает и дает место другому. Но что прошло, того уже нет, а нам указывается сущее теперь, и мы возвращаемся к первому теперь, но уже не как к единичному, но как к всеобщему, заключающему в себе бесконечное множество единичных теперь. Таким образом, указание есть диалектическая опытность (Erfahrung) самой чувственной достоверности, узнающей в ней, что указываемое ею теперь не есть то единичное и непосредственное, которое оно мнило (meinte), но всеобщее, простое, в себе рефлектированное «теперь», заключающее в себе множество других теперь, или Время вообще.
То же самое движение повторяется и в указании единичного здесь. Это здесь имеет свой верх, свой низ, свою правую и левую стороны, которые, в свою очередь, имеют свой верх, низ и т. д., так что указываемое здесь есть не как единичное и непосредственное, но как пространство вообще, как простая и всеобщая среда, заключающая в себе множество других здесь.
Мы не можем не повторить здесь слов Гегеля (Phanomenologie des Geistes, 81—64 Seite)[21]21
Бакунин цитирует по кн.: Hegel G.W. Werke. Berlin, 1832. Bd. 2. Phanomenologie des Geistes. S. 81—84 (см.: Гегель. Соч. М., 1950. Т. 4. С. 57—59).
[Закрыть], которые объяснят лучше всего результат всего нашего исследования:
«Ясно, что диалектика чувственной достоверности есть не что иное, как простая история ее движения или ее опытности, и эта сама чувственная достоверность не более как эта история. Вследствие этого обыкновенное сознание доходит также до этого результата и беспрестанно испытывает то, что в чувственной достоверности есть истинного; но потом снова позабывает его и всегда начинает движение сначала. И потому странно, что в противоположность этой опытности утверждают обыкновенно, основываясь на всеобщей опытности, как философское положение и как результат скептицизма, что реальность, или бытие, внешних предметов как этих имеет для сознания абсолютную истину. Такое уверение само не знает, что оно говорит, не знает, что оно выговаривает именно противоположное тому, что оно хочет сказать. Оно доказывает истину чувственного, единичного Бытия (этого), основываясь на всеобщей опытности; но всеобщая опытность доказывает скорее противное: всякое сознание самоуничтожает (hebf auf – снимает) такую истину, как теперь утро или здесь дерево, и выговаривает противное ей: здесь не дерево, но дом – для того, чтобы точно так же уничтожить потом в этом новом отрицающем утверждении то, что в нем есть утверждение единичного, чувственного бытия: здесь, дом; и чувственная достоверность беспрестанно испытывает, что мнимое, непосредственное единичное это – не более как всеобщее это, совершенно противоположное тому, что обыкновенно приписывают всеобщей опытности. При этом ссылании на всеобщую опытность да будет нам позволено обратиться к практическому миру: утверждающие истину и реальность чувственных предметов должны бы были быть отосланы в низшую школу премудрости, а именно: к элевзинским таинствам Цереры и Вакха[22]22
Элевзинские (элевсинские) таинства – мистерии, совершавшиеся в греческой местности Элевсисе в честь богини земледелия Деметры и ее дочери Персефоны; Церера – римская богиня земли; Вакх, или Бахус (у греков иногда назывался Дионис, у римлян – Либер), – бог виноделия.
[Закрыть], для того чтоб познать там тайну потребления хлеба и вина; потому что посвященный в эти таинства не только что доходил до сомнения в бытии чувственных предметов, но до полного отчаяния в их реальности и отчасти сам осуществлял ничтожество их, отчасти же созерцал его осуществление. И даже животные не исключены из этой премудрости, но оказывают себя в высшей степени в нее посвященными, потому что они не останавливаются перед чувственными предметами как для-себя-сущими, но, отчаиваясь в их реальности и в полной достоверности их ничтожества, бросаются на них и пожирают их; и вся природа торжествует эти открытые таинства разрушения, показывающие нам, что такое истина чувственных предметов».
«Утверждающие реальность чувственного единичного Бытия высказывают непосредственно противоположное тому, что они хотят высказать; явление, которое, может быть, более, чем всякое другое, должно привесть к сознанию сущности чувственной достоверности. Они говорят о существовании внешних предметов, которые могут быть определены еще точнее как действительные, абсолютно единичные, совершенно личные, индивидуальные предметы; существование их, утверждают они, заключает в себе абсолютную достоверность и истину. Они хотели бы высказать этот кусок бумаги, на котором я теперь пишу, но не могут его высказать, потому что мнимое чувственное это недостижимо для слова, выговаривающего только всеобщее; и действительная попытка выговорить его была бы самым лучшим доказательством его невыговариваемости; прибегнув к описанию, они никогда бы не окончили его и должны бы были предоставить его другим, которые должны бы были наконец сознаться, что они говорят о предмете, которого нет. Они мнят (sie meinen) именно этот кусок бумаги, а не тот, что лежит выше; но выговаривают только всеобщее; и то, что обыкновенно называется невыговариваемым, есть не что иное, как неистинное, неразумное, только мнимое. Если для определения единичного чувственного предмета говорят, что он – действительный, внешний предмет, то это не более как самые всеобщие определения, показывающие только его равенство с другими предметами и нисколько не обозначающие его различие от других. Определяя его как единичный предмет, я выговариваю совершенно всеобщее, потому что все предметы суть единичные предметы, точно так же как и определение этот принадлежит равно всем предметам. Определив его точнее как этот кусок бумаги, я ничего не выигрываю, потому что это определение может быть отнесено ко всякому и каждому куску бумаги. Если ж для дополнения слова, божественное свойство которого состоит именно в том, что оно превращает всякое мнение и не допускает мнимого до выражения, если для дополнения его я прибегну к указанию, то я узнаю на опыте, в чем состоит истина чувственной достоверности, я укажу его как здесь, которое заключает в себе множество других здесь или которое есть простое соединение множества здесь, то есть я укажу его как всеобщее и приму его так, как оно есть в истине, и мое знание из непосредственного знания непосредственного чувственного предмета превращается в принимание его истины (Wahrnehmung)».