Текст книги "Крысы"
Автор книги: Мигель Делибес
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
5
На святого Дамаса сеньора Кло, что у Пруда, послала за Нини и повела его в свинарник.
– Пощупай, сынок, он, по-моему, уже набрал сала.
Мальчик рукою обмерил борова.
– Да, сала будет на четверть, – сказал он.
Однако шли дожди, и ничего нельзя было делать. На святого Никасия дождь прекратился, но Нини, оглядев небо, сказал:
– Еще не время, сеньора Кло, сыро. Надо подождать, пока совсем прояснится.
С тех пор как Нини себя помнит, он постоянно слышал, что сеньора Кло, что у Пруда, – третья богачка в деревне. Впереди нее стояли дон Антеро, Богач, и донья Ресу, Одиннадцатая Заповедь. Дону Антеро, Богачу, принадлежали три четверти земель их деревни; донья Ресу и сеньора Кло вместе владели тремя четвертями оставшейся четверти, а последняя четверть делилась пополам между Пруденом и остальными тридцатью жителями деревни. Это не мешало дону Антеро, Богачу, хвастливо заявлять в кругу своих городских друзей, что, если учесть, сколько он помогает своей деревне, земли ему там выделено очень мало. И может, из-за того, что дон Антеро, Богач, так думал, он не слишком-то церемонился, когда надо было постоять за себя, и в прошлом году подал в суд на Хустито, Алькальда, за то, что тот во время сева не закрыл наглухо голубятню. Правду сказать, не проходило года, чтобы дон Антеро, Богач, не устроил в деревне двух-трех склок, причем, как говорил сеньор Росалино, не от злости, а потому, что зима в городе длинная, нудная, и надо же хозяину чем-то развлечься. Во всяком случае, на Пресвятую Деву Виноградников, храмовый праздник, дон Антеро оплачивал негодную корову, чтобы парни за ней побегали и поколотили ее всласть, – так разряжались злоба и обиды, накопившиеся в сердцах за двенадцать минувших месяцев.
Три года назад Нини едва не испортил эту забаву. Да, влетело бы ему, не вмешайся сам дон Антеро, Богач, который надеялся вырастить из мальчика образцового работника. Дело было так. Нини стало жаль корову, которая до поздней ночи надрывно мычала, и он, пробравшись на зады двора дона Антеро, Богача, ее выпустил. Подвиг его, в общем-то, мало принес пользы – когда корову привели обратно, после того, как хорошенько погонялись за ней по полям, один рог у нее был обломан, холка окровавлена, и бока ну просто сплошь исполосованы. Могло дойти до еще большего скандала, потому что Матиас Селемин, Браконьер, коварно подсказал: «Это дело рук бездельника Нини». Хорошо, что дон Антеро уже слышал о способностях мальчика и его чудесном даре; вот он и спросил у сеньора Росалино, Уполномоченного: «Это не тот Нини, сын Крысолова, что в землянке живет? Мальчик, который все знает и все умеет?» «Тот самый, хозяин», – отвечал сеньор Росалино. «Так не трогай его, пусть порезвится, а когда стукнет ему четырнадцать, возьмешь его в дом».
Зимою стояли большие холода, и дон Антеро, Богач, в деревне мало показывался. А сеньора Кло и Одиннадцатая Заповедь, те на своих полях не показывались ни зимою, ни летом – в аренду сдавали. Но если донья Ресу – дождь не дождь, град или мороз – аккуратно получала свою ренту в банковских билетах, то сеньора Кло, что у Пруда, получала плату пшеницей, овсом или ячменем – когда дела шли хорошо – и добрыми словами, когда дела шли плохо или вовсе не шли. И если Одиннадцатой Заповеди слова нельзя было сказать без «доньи», то владелица Пруда была просто «сеньора Кло», и если Одиннадцатая Заповедь была тощая, сварливая и ехидная, то сеньора Кло, что у Пруда, была полная, приветливая и сердечная; и если донья Ресу, Одиннадцатая Заповедь, избегала якшаться с народом и общественная ее деятельность ограничивалась лишь участием во всех благочестивых делах и злословием, то сеньора Кло, что у Пруда, любила поговорить, сама хозяйничала в своей лавке и на складе и готова была душу положить – прежде за пару коноплянок, а теперь за своего мужа, за Вирхилио, светловолосого, изящного паренька с образованием, которого она себе привезла из города и о котором Дурьвино, Кабатчик, говорил, что он, мол, пошел к ней на содержание.
Нини, малышу, довелось принять прямое участие в истории с коноплянками. Еще птенчиками прислала их сеньоре Кло ее племянница из Миерес, бывшая замужем за служащим телеграфа. Сеньора Кло посадила их в позолоченную клетку с голубыми кормушками и кормила их конопляным семенем да просом, а на ночь засовывала в клетку разогретый кирпич, завернутый в вату, чтобы птенчики не страдали без материнского тепла.
Когда они подросли, сеньора Кло вешала между прутьями клетки лист салата и кусочек пемзы – салат, чтобы очищались желудочки, а камушек – точить клювики. Сеньора Кло скрашивала свое одиночество, нежно беседуя с птичками, а если они дрались, любовно их журила. Коноплянки приучались считать ее своей настоящей матерью, и каждый раз, как она подходила к клетке, самец топорщил розоватые перышки на грудке, будто хотел ее поцеловать. А она медовым голоском говорила: «Ну-ка, кто первый меня поцелует?» И птички начинали суетиться, драться, каждая хотела первой ткнуться клювиком в мясистые губы хозяйки. А если они ссорились между собою, сеньора Кло грозила им: «Баловаться?! Я вас! Баловаться?!»
На святого Феликса из Канталисио будет четыре года, как Нини подарил сеньоре Кло порожнее гнездо чечетки и предупредил, что коноплянки размножаются и в неволе, – женщина так бурно обрадовалась, будто ей сообщили, что она станет бабушкой. И действительно, проснувшись однажды утром, сеньора Кло была поражена – самочка сидела в гнезде и, когда хозяйка подошла к клетке, не поспешила навстречу, чтобы поцеловаться.
Птичка не меняла положения, пока не высидела должный срок, и вот через сколько-то дней в гнезде появилось пятеро розовых птенчиков, и умиленная сеньора Кло выбежала на улицу, чтобы сообщить радостную новость всем встречным и поперечным. Но счастье оказалось недолгим – не прошло и нескольких часов, как двое птенчиков умерло, а остальные трое начали часто-часто раскрывать и закрывать клювики, словно им не хватало воздуха. Сеньора Кло послала за Нини, но, хотя мальчик почти сутки не отходил от птичек и пытался заставить их есть лесные ягоды и всяческие семена, на рассвете умерли и эти трое конопляночек, и безутешная сеньора Кло отправилась в город, где жила ее сестра, чтобы немного рассеяться. Через двенадцать дней она возвратилась, и Нини, стоявший возле Сабины, которой была поручена лавка, увидел, что глаза у сеньоры Кло блестят, как у школьницы. Со смущенной улыбкой она сказала Сабине: «На святого Аманда приглашаю тебя на свадьбу, Сабина; его зовут Вирхилио Моранте, он блондин, а глаза голубые, как незабудки».
И когда Вирхилио Моранте приехал в деревню, такой молоденький, робкий, тщедушный, здешние жители смотрели на него с презрением, а Дурьвино в кабачке говорил, что, мол, этот паренек – ловкач и пошел на содержание. Но стоило Вирхилио выпить пару стаканов и затянуть «Звонарей» и прошибить до слез дядюшку Руфо, Столетнего, как все пришли в восторг и прониклись к нему уважением. Теперь люди, встречая его, говорили:
– Ну-ка, Вирхилин, красавчик наш, спой что-нибудь.
И он соглашался, не ломаясь, а иногда извинялся:
– Простите, сегодня не могу. Не в голосе.
А когда кололи свиней у сеньоры Кло, люди собирались уже не для разговоров. Они приходили только ради удовольствия послушать пение Вирхилина Моранте. И Нини, малыш, который после смерти бабушки Илуминады исполнял обязанности мясника, даже чувствовал себя немного в тени.
На святого Альбина небо прояснилось, и Нини спустился в деревню – целый час гонял борова сеньоры Кло и прописал ему диету: вода, отруби. Два дня спустя пали сильные заморозки. К этому времени грачи и скворцы сменили оперенье – значит, наступила зима; кочки блестели от инея и стали твердые, как гранит, в речке плавали льдинки, и каждое утро, когда деревня пробуждалась, воздух был словно стеклянный, и самый ничтожный шум отдавался как удар бича.
Когда Крысолов и Нини пришли на заре к сеньоре Кло, в доме царила праздничная суматоха. Приехали из города племянники хозяйки, были здесь также Сабина, Пруден и их сынок Мамертито, и сеньора Либрада, и Хустито, Алькальд, и Хосе Луис, Альгвасил, и Росалино, Уполномоченный, и Дурьвино, и Мамес, Немой, и Антолиано, и сеньор Руфо, Столетний, со своей дочерью Симеоной, и, когда пришли Крысолов и Нини, Вирхилио с большим чувством завел песню, и все слушали, разинув рот, и, когда он закончил, аплодировали, и Вирхилио, чтобы скрыть смущение, стал обносить собравшихся ломтиками поджаренного хлеба и рюмочками с водкой. В глубине кухни трещал огонь в очаге, а на столе и в мисках сеньора Кло аккуратно разложила лук, хлебный мякиш, рис и сахар для кровяной колбасы. У очага на полу, где были уложены по размеру ножи, стояли большая лохань, три таза и блестящий медный котел, чтобы перетопить сало.
Во дворе мужчины сняли вельветовые куртки и засучили рукава, хотя кругом лежал иней и изо рта клубами шел пар. В центре группы тяжело шаркал ногами Столетний и потирал себе руки, приговаривая: «В марте сына не жени и кабана не коли». Сеньора Кло, услышав это, с досадой обернулась: «Нечего чепуху болтать. Не нравится – можешь убираться». Потом решительно направилась к своему муженьку, который, как все, засучил рукава, обнажив тонкие, белые, безволосые руки: «Нет, Вирхилио, без тебя. Ты можешь простудиться».
Антолиано открыл дверь свинарника и, только боров высунул голову, схватил его своей железной рукой за ухо и повалил на бок с помощью Дурьвино, Прудена и Хосе Луиса. Ребятишки, видя, что кабан лежит, – а визжал он, как прóклятый, и при каждом взвизге из пасти вылетало облачко пара, – расхрабрились и начали дергать его за хвост и пинать в брюхо. Затем шестеро мужчин уложили борова на скамью, Нини послушал его сердце, начертил кусочком мела на этом месте крест и, когда дядюшка Крысолов нанес удар ножом так же уверенно, как вбивал прут в нору, мальчик повернулся спиной и стал считать, сколько раз боров хрюкнет. Раз, два, три – тут Пруден крикнул:
– Готов!
Тогда Нини обернулся, подошел к борову и ловко засунул в кровоточащую дыру капустный лист, чтобы остановить кровь, а затем раскрыл пасть и положил в нее камень.
Мужчины стояли вокруг Нини и смотрели, а женщины, чуть подальше, шептались. Слышался приглушенный голос Сабины:
– Ну и чертенок! Когда он вот так стоит среди взрослых, – точнехонько Иисус среди книжников.
Нини старался не вспоминать о бабушке Илуминаде, чтобы не сделать ошибки. Он ловко обложил тушу ржаной соломой и поджег ее; потом взял горящий пучок и принялся тщательно смолить впадины между брюхом и ногами, копыта, уши. Неприятно запахло паленой шерстью, а когда он закончил, Мамертито, сынок Прудена, и племянники сеньоры Кло содрали шкуру с ножек и обгрызли бабки.
Наступила решающая минута, и не потому, что вспороть брюхо такое уж трудное дело, а потому, что при этом не избежать было упоминаний о бабушке Илуминаде. Рука Нини с ножом чуть дрогнула, когда за его спиной Дурьвино крикнул:
– Гляди, Нини, бабка твоя никогда промашки не давала!
Мальчик мысленно наметил линию, равно удаленную от сосков, и, не колеблясь, сделал разрез от шеи до заднего прохода. Когда он одним взмахом ножа осторожно рассек брюшину, вокруг раздался гул восхищения. От внутренностей шел резкий, тошнотворный запах; Нини вытащил кишки, разложил на несколько кучек и в заключение засунул в брюхо две палки-распорки. Затем Антолиано и Дурьвино помогли ему повесить тушу головой вниз. Из пасти текла тоненькая струйка крови, на заиндевевших камнях двора образовалась красноватая лужица.
Сеньора Кло подошла к Нини, который мыл руки в лохани, и ласково сказала:
– Ты, сынок, работаешь еще быстрей и аккуратней, чем твоя бабка.
Ннни обтер руки о штаны.
– Когда будете разделывать, мне приходить, сеньора Кло? – спросил он.
Она взяла по тазу в каждую руку и сказала:
– Нет, не надо, с этим я сама справлюсь.
И, идя в дом, куда уже вошли все, она с порога, повернув голову, окликнула:
– Зайди, Нини, поешь вместе с мужчинами!
Гости на кухне громко разговаривали и беспричинно смеялись, только дядюшка Крысолов тупо смотрел то на одного, то на другого, не понимая их речей. Носы и уши у всех уже были ярко-красного цвета, но мех с вином и поднос с едой все ходили по кругу. Внезапно Пруден, ни к селу ни к городу, а может, просто потому, что в декабре, на святого Дамаса, шел дождь, а теперь светило солнце, – расхохотался и, обернувшись к Нини, уставился на него, словно желая заразить своим весельем.
– Ты что, не умеешь смеяться, Нини? – спросил он.
– Почему же? Умею.
– Тогда почему не смеешься? Ну-ка, засмейся разок, черт побери!
Мальчик смотрел на него пристально и спокойно.
– В честь какого святого? – спросил он.
Пруден опять захохотал, теперь уж нарочито. Затем поглядел на одного, на другого, будто ища поддержки, но все избегали его взгляда, и он, опустив глаза, глухо проговорил:
– Почем я знаю, в честь какого святого! Посмеяться, думаю, каждый может и без повода.
6
Нини как раз часто смеялся, но никогда не хохотал без причины, по-глупому, как взрослые, когда кололи кабанов, или когда напивались в кабачке Дурьвино, или когда начинал идти дождь, которого страстно ждали целые месяцы. И смеялся не так, как Матиас Селемин, Браконьер, у которого всякий раз, когда он заговаривал с Нини, грубая, как у слона, кожа собиралась тысячью морщин и устрашающе обнажались хищные зубы.
Нини решительно не любил Браконьера. Мальчик ненавидел смерть, особенно же наглое и коварное убийство, а Браконьер хвалился, что он в этом деле чемпион. По правде сказать, Матиаса Селемина вынуждали обстоятельства. Если у него и прежде были инстинкты хищника, он умело их скрывал вплоть до конца войны. Но война многим людям поломала судьбу и у многих притупила чувствительность, и для многих определила жизненный путь, в том числе для Матиаса Селемина, Браконьера.
До воины Матиас Селемин выезжал на аукционы в соседние города и преспокойно выкладывал за какую-нибудь пихтовую рощу пять-шесть тысяч реалов. Браконьер знал наперед, что не обмишулится, – до пяти тысяч реалов он отлично считал в уме, мог и приплюсовать и вычесть из них плату лесорубам и прикинуть, получит ли на вложенный капитал какую-нибудь прибыль. Но разразилась война, и пошел счет на песеты, и на аукционах поднимали цену до двадцати и даже тридцати тысяч, а эти числа уже были ему не по силам – их ведь надо было еще умножать на четыре, чтобы перевести в реалы, денежную единицу, с которой он привык иметь дело; на торгах голову его словно заполнял туман, и он не решался подать голос. Тут нашло на него уныние, растерянность. Ну что было ему с того, если люди говорили: «Матиас, жизнь-то подорожала в десять раз?» Там, где речь шла о суммах больше, чем пять тысяч реалов, Браконьер глядел олух олухом, и вот тогда-то он сказал себе: «Тебе, Матиас, дают за одну куропатку сто реалов чистоганом, за одну лисицу – четыреста, а уж за барсука и говорить нечего». И вдруг он почувствовал, что способен мыслить так же бесхитростно или, напротив, хитро, как лисы и барсуки, и даже перехитрить их. Также почувствовал он себя способным высчитать стоимость заряда, если сам изготовит порох из хлората и сахара и наполнит патрон шляпками гвоздей. С этого дня взгляд у него стал острей, кожа начала грубеть, и, когда в деревне кто-нибудь его поминал, люди говорили: «О, этот тип!» А донья Ресу, Одиннадцатая Заповедь, была еще беспощадней и говорила, что он бродяга и злодей, пропащий человек, как те, что живут в землянках, и как эстремадурцы.
Матиас Селемин, Браконьер, ночью бодрствовал, а днем спал. Рассвет заставал его обычно на нагорье или на холмах – к этому часу он успевал поставить с полдюжины петель на зайцев, которые возвращались с полей, капкан для лисицы и сколько-то вентелей и силков в местах, где водятся куропатки. Иногда он присаживался на повозку Симеоны или на «фордзон» Богача, чтобы подъехать поближе к стае дроф и укокошить парочку просто так. Браконьер не признавал никаких запретов и правил – выходил в поле весною и летом, с ружьем за спиной, как ни в чем не бывало, и если случайно встречался с Фрутосом, Присяжным, говорил: «Иду, знаешь, поохотиться на мелкого зверя». И Фрутос, Присяжный, только говорил: «Ну, ну» – и подмигивал. Фрутос, Присяжный, считал, что жара вредна – солнце, мол, выедает здоровье человека точно так, как краски на платьях девушек, поэтому он часами просиживал в кабачке Дурьвино и резался в домино.
Хитер был Браконьер, но частенько и он становился в тупик и тогда обращался за помощью к Нини.
– Нини, бездельник, где тут прячется барсук? Если верно покажешь, дам тебе дуро.
Или:
– Нини, бездельник, уже целую неделю выслеживаю лиса и никак не накрою. Не видал его?
Мальчик, ничего не говоря, пожимал плечами. Тогда Браконьер грубо тряс его, чертыхался:
– Черт, а не мальчишка! Неужто тебя никто не научил смеяться?
Нет, Нини смеяться умел, но смеялся обычно наедине с собой, тихонько и не зря, а по какому-то поводу. Когда наступала пора течки, мальчик часто еще затемно подымался в лес, и на заре, когда утренний ветерок расчесывал зеленую, недавно прополотую пшеницу, Нини подражал заячьему визгу, и дикие эти зверьки сбегались на его зов, меж тем как Браконьер, притаясь на другой стороне лощины, ругался, что сидит напрасно. Нини тогда злорадно смеялся и, если, возвращаясь, встречал Браконьера, смеялся про себя еще пуще.
– Откуда идешь, бездельник? – с досадой спрашивал Матиас.
– А я рыжики собирал. Подстрелил что-нибудь?
– Ничего. Какой-то треклятый заяц кричал все время в лощине, они к нему и посбегались.
Вдруг Браконьер подозрительно взглядывал на него.
– А ты случаем не умеешь кричать по-заячьи? Правда, не умеешь, Нини?
– Я-то? Нет. Почему спрашиваешь?
– Просто так.
Если же Браконьер выходил на охоту со своей борзой Митой, Нини прятался на пути к заячьему логову и, когда собака, часто дыша, гналась за зайцем, из своего укрытия грозил ей палкой; трусливая, как все борзые, Мита прекращала погоню и поворачивала назад. В таких случаях Нини, малыш, тоже смеялся про себя.
Нини, впрочем, умел смеяться не только, когда ему удавалось надуть Браконьера. В весенние лунные ночи мальчик любил ходить к речке и, спрятавшись в прибрежном тростнике, смотреть, как приходит на луг лисица поесть послабляющих трав при ярком сиянии полной луны, озарявшей долину волшебным, искристым, молочно-белым светом. Не подозревая присутствия человека, лисица вела себя свободно. Она не спеша пощипывала редкую траву на берегу, временами поднимала красивую свою голову и сторожко прислушивалась. От лунного света раскосые глаза ее порою вспыхивали зелеными искрами, и зверек казался тогда каким-то сверхъестественным существом. Однажды Нини, видя, что лисица, присев на лугу, спокойно почесывается, выскочил с криком из своего тайника; лисица в испуге сделала гигантский прыжок и помчалась, разбрызгивая хвостом зловонную свою мочу. Мальчик, гонясь за ней по тростниковым зарослям и по полю, хохотал во все горло.
В другие ночи Нини, притаясь в лесу на полянке за стволом дуба, наблюдал за кроликами, которые в лунном свете бегали по траве, задрав белые хвостики. Вдруг откуда ни возьмись появлялся хорек или ласка – и кролики пускались врассыпную. В сезон течки зайцы-самцы ожесточенно дрались у него на глазах, меж тем как самка, спокойно сидя на краю полянки, ждала победителя. И когда бой заканчивался и самец-победитель направлялся к ней, Нини издавал заячий визг – заяц оборачивался, встав на задние лапки в ожидании нового соперника. В начале весны по ночам бывало, что на полянке собиралось до полудюжины самцов, – тогда происходило поистине эпическое сражение. Нини однажды видел, как один самец хватанул другого так яростно, что вырвал ухо с корнем, и резкий вопль изувеченного зайца раздался в безмолвном, посеребренном луною лесу как патетическая жалоба.
На святого Гигина Матиас Селемин, Браконьер, убил великолепную лису. К этому времени закончили колоть свиней, рождественские праздники были позади, но погода еще стояла холодная, и земля по утрам была белая, будто после снегопада. В это время в полях делать нечего – только разбросать навоз да выполоть сорняки, – никто и не появлялся там, кроме Браконьера. И вот он, спускаясь в то утро с нагорья, сделал небольшой крюк только ради удовольствия пройти мимо землянки и показать мальчику свою добычу.
– Нини! – закричал он. – Нини! Гляди, что я принес тебе, бездельник!
Лиса была красивая – с красноватым мехом и необычным белым пятнышком на правой лопатке. Браконьер прижал ей сосок, и оттуда брызнула струйка густой, белой жидкости. Тогда он приподнял лису в руке, чтобы мальчик мог вволю поглядеть.
– Самка, да еще с детенышами, – сказал он. – Целое богатство! Если Хустито как следует не раскошелится, подамся с нею в город, вот как.
Блохи удирали с мертвого тела на теплую руку Браконьера. Нини взглядом следил за ним – видел, как он прошел по дощатому мостику с мертвой лисой в руке и, что-то выкрикивая, скрылся за деревенским скирдом.
Вечером, как только Нини услышал, что дядюшка Крысолов заснул, он встал и пошел по тропе в лес. Рядом скакала Фа, в слабом свете узкого месяца поблескивал на опушке иней. Выход из норы был на северном склоне лощины, мальчик стал за дубом, собака покорно улеглась у его ног. От инея покалывало в подушечках пальцев и щипало уши, будто их кто-то покусывал; бесшумно пролетали прямо над головой козодои.
Вскоре Нини услышал скулеж, тоненький писк, вроде кроличьего, но более протяжный и жалобный. Нини завел кончик языка в глотку и несколько раз очень похоже проверещал по-лисьи. Так они перекликнулись три раза. Наконец в неясном лунном свете возле устья норы показалось кругленькое тельце двухнедельного лисенка, который едва переступал лапками, словно пышный хвост мешал ему двигаться.
За несколько дней лисенок освоился. Первое время он по ночам плакал, и Фа на него рычала – тут была и извечная вражда, и ревность домашнего животного, – но вскоре они стали добрыми друзьями. Спали вместе на соломе, прижавшись к мальчику, а утром дружески сражались на маленькой, заросшей тимьяном площадке у входа в землянку. Вскоре об этом узнала вся деревня, люди подымались на холм посмотреть лисенка, но перед чужими в нем оживали инстинкты дикого зверя, он забивался в самый дальний угол, глядел исподлобья и скалил клыки.
Матиас Селемин, Браконьер, говорил:
– Славное дельце, Нини! А вот я и твоего питомца укокошу.
Через две недели лисенок уже ел из рук мальчика, а когда Нини возвращался с охоты на крыс, бросался ему навстречу, лизал грязные ноги и радостно махал хвостом. Вечерами, пока дядюшка Крысолов варил картошку с куском трески, мальчик, собака и лисенок играли при свете фонарика, возились, сбиваясь в клубок, и тут уж Нини смеялся от души. А по утрам – хотя лисенок приучился есть все подряд – Нини приносил ему сороку, чтобы он полакомился, и, глядя, как лисенок ощипывает птицу своей остренькой, влажной мордочкой, мальчик довольно улыбался.
Симеона у входа в церковь говорила донье Ресу, Одиннадцатой Заповеди, по поводу этого события в землянке:
– Впервые в жизни вижу, чтобы лиса приучилась жить с людьми.
На что донья Ресу ядовито замечала:
– Ты хочешь сказать, что впервые видишь, чтобы люди – мужчина и малыш – приучились жить, как лисы.
Нини боялся, что, когда лисенок вырастет, его потянет на волю и он убежит, но покамест зверек почти не выходил из землянки, и каждый раз, когда ему надо было выйти, мальчик долго напутствовал его, и лисенок смотрел на него своими умными раскосыми глазами, будто все понимал.
Однажды утром, охотясь у речки, мальчик услыхал выстрел. В ужасе помчался он к землянке и, еще не добежав, издали увидел Браконьера, который большими прыжками спускался по склону, пряча руку за спиною и громко хохоча.
– Ха, ха, ха, Нини, бездельник! Ручаюсь, ты не знаешь, что я тебе сегодня принес! Не знаешь?
Мальчик со страхом смотрел на руку, которая медленно выдвигалась из-за спины, и вот наконец Матиас Селемин показал ему еще теплый трупик лисенка. Нини глазом не моргнул, но, когда Браконьер пустился бегом под гору, он, укрывшись за бугром, стал яростно швырять в него камни. Браконьер подпрыгивал, делал зигзаги, как раненый зверь, но не переставал хохотать и, будто трофеем, потрясал в воздухе трупом лисенка. И когда наконец добежал до деревенского скирда, он еще раз показал мальчику жалко повисшее на стволах дробовика тельце.