355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мервин Пик » Титус один » Текст книги (страница 3)
Титус один
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:57

Текст книги "Титус один"


Автор книги: Мервин Пик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Попади Титус в мир, кишащий драконами, он вряд ли изумился б сильнее, чем при виде этих фантазий из стекла и металла, – он не раз и не два оборачивался, как будто существовала возможность уловить последний отблеск оставленного им позади кривого, убогого города, однако владения Мордлюка скрыла складка холмов, а развалины Горменгаста затерялись в лабиринте пространства и времени.

И все же, хоть глаза Титуса сияли от волнения, порожденного сделанным открытием, негодование томило его – негодование на то, что это чужое царство способно существовать в мире, не ведающем, похоже, о его доме, в мире, который казался, по правде сказать, более чем самостоятельным. Эта страна ничего никогда не слышала ни о Фуксии, ни о ее смерти, ни о ее отце, меланхолическом графе, ни о графине, чей странный переливистый свист привлекает к ней птиц из далеких лесов.

Были они современниками, существовали в одном и том же времени? Эти миры, эти царства – могли оба они быть правдой? И ни одного моста между ними? Ни сопредельных земель? То же ли солнце сияло над обоими? Одни ли и те же созвездия?

Когда на эти хрустальные здания налетает гроза, когда чернеют от дождя небеса, что происходит в Горменгасте? Сухо ли там? И когда гром раскатывается по древнему дому Титуса, неужто эхо этого грома не долетает сюда?

А реки? И они тоже раздельны? И даже ни единый проток не торит пути в другой мир?

Где пролегают длинные горизонты? Где мреют границы? О страшное разделение! Далекое и близкое. Ночь и день. «Да» и «нет».

ГОЛОС: Ах, Титус, неужели не можешь ты вспомнить?

ТИТУС: Я могу вспомнить все, кроме…

ГОЛОС: Кроме?..

ТИТУС: Кроме пути.

ГОЛОС: Пути куда?

ТИТУС: Пути домой.

ГОЛОС: Домой?

ТИТУС: Домой. Туда, где копятся пыль и легенды. Я потерял направление.

ГОЛОС: У тебя есть солнце и Полярная звезда.

ТИТУС: Да, но то же ли тут солнце? И те же ли звезды, что в Горменгасте?

Титус поднял глаза и удивился, поняв, что никого рядом с ним нет. Пот холодил ладони, страх затеряться, лишиться каких-либо доказательств собственной подлинности, внезапно пронзил его, точно кинжал.

Он оглядел лежащую вокруг чистую, чужую землю и тут что-то единым махом прорезало небо. Единственный звук, издаваемый этим чем-то, походил на тот, с каким палец скользит по аспидной доске, хоть и казалось, будто оно пронеслось всего в волоске от Титуса.

Теперь оно уже опускалось, точно алая искра, на дальнем краю мраморной пустоши, там, где посверкивали самые далекие дворцы. Оно казалось лишенным крыльев, но исполненным невероятной воли и красоты, и пока Титус вглядывался в здание, под тенью которого оно залегло, ему почудилось, будто он видит не одно это устройство, но целый их рой.

Да так оно и было. Перед ним маячил не только флот рыбовидных, игловидных, ножевидных, акуловидных, лучиновидных механизмов, но и множество наземных машин конструкции самой удивительной.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Серый мрамор лежал перед Титусом, тысячи акров мрамора, по краям которого теснились отражения дворцов.

Пересекать его на виду у всех отдаленных окон, террас и разбитых на крышах садов значило бы предстать перед ними гордецом, нагим и заслуживающим порицания. Но именно это Титус и сделал, и пока он шел, какой-то зеленый дротик сорвался с дальнего края арены и понесся к нему, скользя по мрамору травянистого цвета брюшком, и через миг уже подлетел вплотную, но лишь для того, чтобы произвести вираж, со свистом унестись в стратосферу и оттуда ринуться вниз, и закружить над головою Титуса по сужающейся спирали, и, как воздушная гончая, вернуться в черный дворец.


При всем своем замешательстве и испуге, Титус расхохотался – впрочем, смех его был не лишен истерической нотки.

Этот щеголеватый воздушный зверь; бескрылая ласточка; летающий леопард; эта рыба небесных глубин; этот эфирный фат; железный повеса; проблеск в ночи; скиталец черных пространств, упивающийся собственной скоростью; это богоподобное порождение поврежденного разума – что оно делало здесь?

Да именно то, что сделал бы всякий мелкий проныра, сующий нос в чужие дела, всасывая сведения, как нетопырь всасывает кровь, аморальный, бездумный, посылаемый на бессмысленные задания, действующий, как действовал бы его творец, его недалекий творец, – отчего и красота его существует сама по себе, ибо красив он лишь по причине своего назначения, а нехватка души обращает его в бессмыслицу – в бессмысленное отображение бессмысленной мысли – и потому он несообразен, разит несообразностью в мере настолько диковинной, что остается только смеяться.

И Титус рассмеялся, визгливо, неудержимо (поскольку был все же напуган и мало находил радости в мысли, что некий механический мозг обнаружил его, осмотрел и изучил) и, смеясь, перешел на бег, ибо что-то зловещее чуялось в воздухе, зловещее и нелепое; что-то твердило ему: задержаться на этой мраморной шири значит напроситься на неприятности, рисковать тем, что тебя сочтут праздношатающимся, шпионом, безумцем.

И действительно, небо уже наполнялось летательными аппаратами самых разных обличий, и людские скопления расползались по огромной арене подобьями пятен.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

При взгляде сверху Титус, так по-прежнему и бежавший, должен был казаться совсем крошечным. При взгляде сверху можно было также понять и насколько отдельна от всего пространного мира вокруг эта арена с ее ярким ободом прозрачных зданий, насколько она причудлива и оригинальна, насколько не отвечает выбеленным, точно кость, изрытым пещерами голым горам, малярийным топям и джунглям юга, выгоревшим землям, голодными городам, просторам, окружающим их и отданным волкам да изгоям.

Титусу оставалось покрыть всего сотню ярдов, отделявших его от оливкового дворца, и те, кто мел в его вестибюле полы, уже обернулись или приостановили труды свои, чтобы вглядеться в оборванного юношу, когда бухнула пушка и на несколько минут наступило полное безмолвие, ибо все разговоры прервались и двигатели всех машин выключились.

Пушечный выстрел раздался очень вовремя – задержись он хотя бы на миг, Титуса наверняка схватили бы и отвели на допрос. Двое мужчин, замерших при этом звуке как вкопанные, оскалили зубы и разочаровано нахмурились, руки их, уже поднятые в воздух, застыли.

Титус видел вокруг лица, обращенные большей частью к нему. Лица злые, задумчивые, пустые, своеобычные – всякие. Совершенно ясно было, что пройти мимо них незамеченным он ни за что бы не смог. Из заблудившегося, никому не известного человека он обратился в центр внимания. И теперь, пока люди замерли, клонясь под всевозможными углами, пока они оцепенели, словно обратись – с их недовершенными жестами, в самый разгар оживленной деятельности – в пугала; теперь было самое время удариться в бегство.

Он и понятия не имел, какое значение придается здесь выстрелу из пушки. Возможно, неведение сослужило ему хорошую службу, и Титус, сердце которого гулко забилось, рванулся вперед, как олень, виляя в толпе вправо и влево, и летел, пока не достиг самого грандиозного из дворцов. Он промчался по тонкой мозаичной мостовой и вскоре ворвался в фантастический, светящийся сумрак огромного зала, оставив позади обездвиженных обычаем посвященных. Правда, полы этого здания тоже усеивало множество людей, выкатывавших глаза, когда Титус попадал в поле их зрения. Пушечный выстрел не позволял им ни поворачивать вслед юноше головы, ни даже скашивать взгляды, но, увидев его, они сразу же понимали, что он не из их числа и никакого права находиться в оливковом дворце не имеет. Титус все бежал, и тут пушка грянула снова, и он понял, что весь этот мир кинулся ловить его – воздух наполнился криками и внезапно из-за угла длинного стеклянного коридора вывернулась четверка мужчин, отражения их в лощеном полу были столь же подробны и живы, как сами мужчины.

– Вон он улепетывает, – крикнул один из них, – вон он, оборванец!

Но когда четверка достигла места, в котором на миг замер Титус, он уже и вправду улепетнул, им же осталось только таращиться на закрывшиеся двери лифтовой шахты.

Титус, которому некуда было податься, бросился к огромному, ровно урчавшему, утыканному топазами лифту, толком не зная, что это такое. Элегантная пасть лифта оказалась разинутой в ожидании Титуса, и это стало для юноши спасением. Он заскочил внутрь, и дверцы лифта сомкнулись, быстро и гладко, словно скользя по маслу.

Изнутри лифт смахивал на подводный грот, залитый приглушенным светом. Казалось, некая сладострастная дымка висит в нем. Но Титусу было не до созерцания. Нужно было спасаться. И тут он увидел колеблющиеся в этом подводном мире ряды кнопок слоновой кости, с вырезанными на каждой цветком, лицом или черепом.

За дверью бухали бегущие ноги, гремели сердитые голоса – Титус принялся без разбора нажимать кнопки, и лифт, набирая скорость, полетел, точно стальной вихрь, вверх, пронизывая этаж за этажом, и скоро двери сами собой отворились.

Как же здесь было прохладно и тихо! Никакой мебели, лишь одинокая пальма, растущая прямо из пола. Маленький красный попугай сидел, роясь в перьях, на одной из ее верхних ветвей. Завидев Титуса, он склонил голову набок и стал с великой быстротой повторять: «Чертова гурия мне так и говорила!» Прежде чем птица снова занялась перьями, эта фраза прозвучала не менее дюжины раз.

Из этой прохладной верхней залы выходило четыре двери. Три – в коридоры, а последняя, когда Титус открыл ее, впустила внутрь небо. Перед Титусом, чуть ниже него, раскинулась крыша.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

За весь сжигаемый солнцем вечер никто его так и не нашел, а когда наступили сумерки и теней больше не стало, он смог, прокрадываясь то туда, то сюда по просторной стеклянной кровле, наблюдать за происходившим в комнатах под ним.

По большей части, стекло оказывалось слишком толстым, и Титусу удавалось разглядеть всего лишь размытые красочные очертания и тени, однако в конце концов он наткнулся на открытый световой люк, позволявший беспрепятственно наблюдать сцену великого разнообразия и блеска.

Сказать, что прием был в самом разгаре, означало бы описать происходящее весьма посредственно и скупо. В длинной гостиной, или салоне, футах в двенадцати-пятнадцати под Титусом все так и кипело. Жизнь, что называется, била ключом.

Музыка вырывалась из длинной комнаты и кружила над люком, а Титус лежал ничком на теплой стеклянной крыше и, тараща глаза, терялся в догадках. Севшее солнце оставило после себя тускловато краснеющий увесистый воздух. Звезды с каждым мгновением разгорались все неистовее, но тут музыка внезапно умолкла, завершившись вереницею нот, похожих на разноцветные пузырьки, и на смену ей сразу пришло стоязыкое лопотание.

Целый лес сияющих свечей, посверк бокалов и зеркал, вспыхивающие в полированном дереве и серебре отражения света – все это принудило Титуса полуприкрыть глаза. Люди внизу стояли так близко к нему, что кашляни он и, несмотря на царящий в комнате шум, две дюжины глаз мгновенно поднялись бы к люку и уткнулись в него. Ничего даже отдаленно похожего он никогда не видел, на первый взгляд, эта картина столько же смахивала на сборище птиц, зверей и цветов, сколько и на скопление людей.

Здесь было все. Люди-жирафы и люди-гиппопотамы. Женщины-змеи и женщины-цапли. Дубы и осины, чертополохи и папоротники, жуки и бабочки, крокодилы и попугаи, тигры и агнцы, стервятники с жемчугами на шеях и бизоны во фраках.

Но то было лишь мимолетное впечатление, и когда Титус, вдохнув всей грудью, снова заглянул вниз, пелена искажений, чрезмерностей словно рассыпалась, соскользнула с моря голов и перед ним вновь оказались представители его собственного вида.

Титус чувствовал тепло, поднимавшееся из длинной, сверкающей комнаты, такой близкой – и все же далекой, как радуга. Жаркий воздух, возносясь, нес с собой ароматы – десятки дорогих ароматов боролись внизу за выживание. Все и вся боролось за выживание – с помощью легких и легковерия.

Всюду виднелись головы, тела, руки и ноги – и лица! Лица близкие, лица относительно удаленные, лица совсем далекие. А нерегулярные прорехи между ними были и сами частями лиц, их половинками, четвертушками, наклоненными под всеми мыслимыми углами.

Эта глубокая панорама двигалась – то там, то здесь поворачивались головы, и контрапунктом головастиковой быстроты служило некое всеобъемлющее возбуждение, поскольку на каждую голову, на каждое тело, меняющие свое положение в пространстве, приходилась сотня вспыхивающих глаз, сотня вздрагивающих губ, колеблющаяся арабеска рук. В целом все напоминало трепет, который пробирает листву, когда зеленый ветерок заигрывает с тополями.

Сколь ни обширен был открывшийся Титусу вид на людское море внизу, юноша, как ни старался, все же не смог понять, кто здесь хозяин. Предположительно, часом-двумя раньше, – когда еще можно было вздохнуть поглубже, не причинив неудобств чьему-то плечу или ближайшему бюсту, – пышный ливрейный лакей (ныне притиснутый к мраморной статуе), наверное, объявлял имена гостей; но это все было в прошлом. Лакей, чью голову, к большому его смущению, заклинило между пышными грудями статуи, больше не видел дверей, в которые входили гости, да и набрать воздуху в грудь, чтобы их объявить, тоже не мог.

Титус дивился этому зрелищу, и, пока он лежал на крыше – полумесяц вверху, с его холодным, зеленоватым светом, теплое сияние приема внизу, – ему удавалось не только разглядывать многообразных гостей, но и слушать разговоры тех, кто стоял прямо под ним…

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

– Слава небесам, все уже кончилось.

– Что именно?

– Моя молодость. Она тянулась слишком долго и не позволяла мне развернуться.

– Развернуться, господин Томлейн? О чем вы?

– Она продолжалась так долго, – повторил Томлейн. – Лет тридцать. Вы знаете, о чем я. Эксперименты, эксперименты, эксперименты. Теперь же…

– А! – прошептал кто-то.

– Я пописывал стихи, – сказал Томлейн, человек бледный. Он попробовал было положить руки на плечи собеседника, но слишком велика была давка. – Это помогало скоротать время.

– Стихи, – произнес прямо за беседующими претенциозный голос, – должны заставлять время останавливаться.

Бледный мужчина, слегка подпрыгнув от неожиданности, пробормотал всего лишь:

– Мои не заставляли, – а затем обернулся глянуть на вмешавшегося в разговор господина.

Лицо незнакомца не выражало решительно ничего, трудно было поверить, что он вообще открывал рот. Но к беседе уже подключился новый голос.

– Упоминание о стихах, – сообщил этот голос, а принадлежал он темноволосому, мертвенно-бледному, сверхутонченного обличил человеку с раздувающимися ноздрями, сизоватой и длинной нижней челюстью и покрасневшими от вечного переутомления глазами, – приводит мне на ум одну поэму.

– С чего бы это? – поинтересовался Томлейн – раздраженно, поскольку он как раз собирался подробно развить свою мысль.

Красноглазый на его реплику внимания не обратил.

– Поэму, о которой я вспоминаю, сочинил я сам.

Лысый нахмурился; претенциозный раскурил сигару, так ничего лицом и не выразив; а дама, мочки ушей которой разрывались под тяжестью двух гигантских сапфиров, приоткрыла в глуповатом предвкушении рот.

Черноволосый мужчина с переутомленными глазами сложил перед собой ладони.

– Она не удалась, – сказал он, – хотя что-то в ней было.

Он искривил губы.

– Собственно говоря, в ней было шестьдесят четыре строфы.

Он завел глаза.

– Да-да, очень, очень длинное, грандиозное произведение – но не удавшееся. А почему?..

Он сделал паузу, однако не оттого, что ждал чьих-либо предположений, а просто чтобы вздохнуть – глубоко, задумчиво.

– Я вам скажу почему, друзья мои. Поэма не удалась, потому что состояла она вся сплошь из стихов.

– Белых? – осведомилась дама, голова которой клонилась под грузом сапфиров. Ей очень хотелось оказаться хоть чем-то полезной. – Стихи были белые?

– Начиналась же она, – продолжал темноволосый, разжав ладони и снова сжав их, правда, уже за спиной, и одновременно поместив каблук своей левой туфли прямо перед носком правой, отчего ступни его образовали единую, неразрывную кожаную прямую. – Впрочем, не забывайте, это не Поэзия – не считая, возможно, трех напевных строк в самом начале.

– Ну что ж, из любви к Парнасу – послушаем, – раздраженно произнес господин Томлейн, решивший, раз уж у него перехватили инициативу, махнуть на хорошие манеры рукой.

– В-п-р-о-ч-е-м, – задумчиво пробормотал мужчина с длинной сизой челюстью, похоже, считавший время и терпение других людей такими же неисчерпаемыми предметами потребления, как воздух или вода, – в-п-р-о-ч-е-м, – (он словно бы склонялся над этим словом, как нянька склоняется над занемогшим ребенком), – были и такие, кто уверял, будто вся она поет; кто восхвалял ее, как поэзию, чистейшую из всей, созданной нашим поколением, – «ослепительная вещь», так выразился один господин, – но судите сами, судите сами – заранее ведь ничего не скажешь.

– Ах, – прошептал творожный голос, и господин с золотыми зубами повернулся к даме с сапфирами, дабы обменяться с нею заговорщицкими взглядами людей, присутствующих, сколь бы ни были они того недостойны, при историческом событии.

– Потише, пожалуйста, – произнес поэт. – И слушайте внимательно.

 
Ишак у алтаря! Забудь о нем,
Пусть нашей страсти сеть летит, звеня,
Как семь жестянок, и в краю морском
Волной отхлынет в рощу ревеня.
 
 
Не в ту, где всюду – стон эльфийских стай,
Снующих под грибами! Это брег
Глазастых демонов, далекий край,
Который я, мой свет, искал весь век.
 
 
И там, где роща ревеня в волне
Купает образ грустный, пустим мы
Воздушных змеев страсти; пусть оне
Парят над склепом из песка и тьмы.
 
 
Ведь страсть всех слаще в роще ревеня,
Где смутный призрак плещет сквозь рассвет,
О сочный, овощистый привкус дня —
Там краски, что ни миг, меняют цвет.
 
 
Мечта, беспечно выпуская пар,
Легко в зеленом воздухе сквозит,
Воображенья медлит яркий шар,
Как медлит под водою синий кит.
 
 
Неважно нам, как гений этих мест
Доводит сливу мысли, иссуша,
До чернослива мудрости, – окрест
Один лишь страсти сад, моя душа.
 
 
Не плачь по Козерогу; он плывет
Сквозь атлас сердца; ты его ищи
Меж ребрами, где шквал хвостом метет,
И он летит, как камень из пращи.
 
 
Не время плакать; хватит нам с тобой
Прогулок в гранулярных берегах,
Где вал соленый увлечен игрой —
Полночный зверь с гирляндою в зубах… [2]2
  Здесь и далее стихи в переводе Александры Глебовской.


[Закрыть]

 

Ясно было, что поэма только еще начинается. Новизна этого зрелища – человек столь утонченного обличил, который при всем при том настолько погружен в самого себя, ведет себя так вульгарно, так эгоистично – увлекла Титуса до того, что он продержался с начала декламации дольше по крайности тридцати гостей. Дама с сапфирами и господин Томлейн давно уже втихомолку улизнули, но то и дело меняющаяся толпа еще окружала поэта, который, декламируя стихи, становился незрячим и все это время вел себя так, словно никого больше в зале и не было.

Титус, в чьей голове роились слова и образы, отвернулся.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Теперь, когда поэма закончилась, а вместе с нею закончился, если так позволительно выразиться, и поэт, ибо создавалось полное впечатление, что он влачится по пятам чего-то большего, нежели он сам, Титус вдруг осознал странное состояние толпы под собою, своего рода разжижение и беспокойство, извилистое, сплетающее движение – и тут, внезапно, возникло одно из приливных волнений, которые время от времени случаются на многолюдных приемах. Люди ничего с ним поделать не могли. И двигались в его ритме.

Сначала у гостя или гостьи возникало ощущение, что они утратили равновесие. Многие толкали соседей локтями, расплескивали вино. Однако напряжение возрастало, и началось что-то вроде неуловимого стихийного перемещения людских потоков. Отовсюду слышались извинения. Стоявших у стен помяли, и довольно крепко, те же, кто застрял в середине залы, прислонялись друг к другу под разного рода как будто бы свидетельствующими об интимной дружбе углами. Некая бессмысленная, неуправляемая волна ходила кругами по комнате, вынуждая каждого делать крохотные, идиотические шажки. Люди, только что разговорившиеся, через несколько секунд обнаруживали, что собеседников их, увлеченных подводными токами и встречными водокрутиками, простыл и след.

А между тем гости все прибывали. Они входили в двери, и надушенный воздух окатывал их и, поколебавшись в нем на манер привидений, гости на миг возносились на его змеевидных парах и погружались в медленный, но неодолимый его водоворот.

Титус, который не мог, конечно, предвидеть того, что вот-вот должно было случиться, сумел, наконец, задним числом уяснить поведение двух пожилых бонвиванов, которых увидел за несколько минут до того сидевшими у стола с закусками.

Давно уж привыкшие к превратностям пышных приемов, они опустили бокалы на стол и, отклонясь назад, отдались, так сказать, на волю потока и теперь видно было, как их, беседующих, склоняясь один к другому под невероятным углом, больше уже не касающихся ногами пола, обносит вкруг залы.

Когда восстановилось хотя бы подобие равновесия, время уже близилось к полуночи и почти все внизу поддергивали манжеты, разглаживали платья, поправляли чепцы, парики и галстуки, изучали в зеркальцах губы и брови – в общем, устанавливали, что удалось спасти.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю