355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мервин Пик » Титус Гроан » Текст книги (страница 6)
Титус Гроан
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:59

Текст книги "Титус Гроан"


Автор книги: Мервин Пик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

ЧЕРДАК

Тем временем, обуреваемая нетерпением Фуксия, так и не дождавшись завтрака, залезла в буфет, где у нее хранился неприкосновенный запас съестного – половинка булки с тмином и немного вина из одуванчиков. Здесь также имелась коробочка с финиками, которые Флэй, где-то ими разжившийся, принес ей несколько недель назад, и две наморщенных груши. Последние были завернуты в тряпицу. Затем она зажгла свечу и поставила ее на пол у стены, затем, выгнув молодую, сильную спину, ухватилась за изножье кровати и оттащила ее от стены настолько, чтобы можно было просунуться между стеной и изножьем и отпереть дверь «посудного шкапа». Перегнувшись через спинку изголовья, она подхватила пакет с едой, подняла с пола свечу и, пригнув голову, протиснулась сквозь узкую щель прямо на нижние ступени лестницы, темной спиралью уходившей вверх. Закрыв за собою дверь, Фуксия задвинула засов, и трепет, который она всегда испытывала, запираясь в своих владениях, охватил ее, на миг пронизав дрожью с головы до ног.

И вот, со свечой, освещавшей ее лицо и три плывущих перед нею ступени, Фуксия начала подниматься в свое царство.

Пока она карабкалась в винтом свивавшуюся тьму, тело ее распирала обморочная тревога, какая одолевает человека в зеленом месяце апреле. Сердце девочки болезненно билось.

То была любовь, равная по мощи любви мужчины к женщине и проникающая столь же глубоко. Любовь мужчины или женщины к им принадлежащему миру. К миру их очага, в котором честно сгорают их жизни, – сгорают привольным огнем.

Любовь ныряльщика к обжитому им миру волнующегося света. К миру жемчугов, и нитей травы, и воздуха жизни в его груди. Рожденный для того, чтобы нырять в глубину, он составляет единое целое с каждым роем лимонно-зеленых рыб, с каждой цветастой губкой. И замирая на феерическом дне океана, ухватившись за вросший в песок остов кита, он становится совершенным и бесконечным. Пульс, сила, вселенная колышутся в его теле. Он пребывает в любви.

Любовь художника, стоящего в одиночестве, вглядываясь, вглядываясь в творимую им гигантскую, красочную поверхность. С холстов, что, прислонившись к стене, стоят вместе с ним в этой комнате, в него вглядываются набросанные на пробу, остановившиеся в росте фигуры, движущиеся от пола до потолка в еще не бывалом ритме. Перекрученные тюбики, свежая краска, выдавленная и размазанная по сухой, покрывшей его палитру. Пыль под мольбертом. Краска, присохшая к ручкам кистей. Белый, безмолвный свет северного неба. Окно, изумленно глазеющее на него, пока он вдыхает свой мир. Свой мир: запах скипидара, в аренду взятая комната. Он придвигается к своему полурожденному детищу. Он пребывает в любви.

Жирная земля, пересыпающаяся, крошась, в пальцах пахаря. И как искатель жемчуга бормочет: «Я дома», – смутно продвигаясь в странном, водянистом свете; как художник шепчет: «Я дома», – на своем одиноком плоту, сбитом из досок пола; как медлительный землепашец на ниве… – так говорит с темнотой кружащая вдоль по лестнице Фуксия: «Я дома».

Вот это сродство свое с винтовой лестницей, с чердаком и лелеяла она, ведя правой ладонью по деревянной стене, карабкаясь вверх, встречая, наконец, как и ожидала, провисшую, податливую доску. Теперь она знала, что осталось лишь восемнадцать ступенек, что еще два поворота и – неописуемое, золотисто-серое, процеженное свечение чердака приветственно встретит ее.

Добравшись до верхней ступеньки, она привалилась к откачной трехфутовой дверце, похожей на дверцу хлева, оттянула засов и вошла в первое из трех помещений чердака.

Пробивавшееся сюда утреннее солнце сообщало разного рода предметам некое смутное устроение, но ни в малой мере не разгоняло тьмы. Тут и там тонкий луч пронизывал теплый, задумчивый сумрак, наполняясь неспешной пылью, кружащей, точно разреженная звездная твердь, в важном порядке.

Один из этих узких лучей осветил лоб и плечо Фуксии, другой извлек из ее платья румяный тон. Справа от нее стоял огромный, разрушающийся орган. Трубы его были поломаны, клавиши разболтались. Серые пауки, потратив десятилетия трудов, укутали фронтон органа в кружевную шаль. Недоставало лишь духа инфанты, чтобы восстать из пыли и покрыть ею плечи и голову, как баснословнейшей из мантилий.

Глаза Фуксии едва различались во мраке, ибо свет, падавший ей на лоб, утоплял по контрасту лицо девочки в еще более темных тенях. Но глаза ее были спокойны. Этот странный покой сменил возбуждение, проснувшееся в них на лестнице. Девочка, замершая на верхних ступенях, словно бы обратилась в иное существо.

Этот угол чердака был наиболее темным. Летом свет ухитрялся пробиться сквозь трещины в покоробленном дереве, между сместившимися камнями, но косые лучи его, казалось, шли не так прямо, как в зале побольше или в галерее, уходившей отсюда вправо. Третья комната, маленькая мансарда, с ее лесенкой, шедшей из галереи вверх, с ее перильчатой верандой, освещалась лучше всего, поскольку могла похвастаться окошком со ставнями, которые, открываясь, обнаруживали пространство кровель, башен и крепостных стен, большим полукругом лежавших внизу. Между высокими бастионами виднелась, сотнею футов ниже, часть прямоугольного дворика, на котором переходивший его человек казался не больше наперстка.

Сделав три шага к первой из галерей, Фуксия остановилась, чтобы перевязать над коленом подвязку. Смутные стропила нависали над ее головой и, распрямляясь, она увидела их и ощутила прилив неосознанной любви. Это обширное помещение заполнял всякий хлам. Очень длинное и высокое, оно казалось меньшим, нежели было на деле, ибо фантастические груды всего, что только можно вообразить, от огромного органа до оторванной, раскрашенной головы игрушечного льва, которым, видимо, тешился давным-давно кто-то из предков Фуксии, заполняли его, наползая от каждой стены, пока не осталась свободной лишь узкая аллейка, ведшая в следующий раздел чердака. Высокий, узкий проход этот, извиваясь, добирался до середины первой галереи, где резко сворачивал под острым углом направо. То, что этот каньон был набит всяким хламом, вовсе не означало, будто Фуксии он не интересен, будто она пользовалась им лишь как проходом. О нет, именно в нем провела она немало долгих вечеров, глубоко заползая в его пещеры и обнаружив немало странных укрытий среди разрозненных мощей прошлого. Она знала пути, ведшие к центру того, что представлялось курганами мебели, ящиков, музыкальных инструментов и игрушек, бумажных змеев, картин, бамбуковых доспехов и шлемов, флагов и прочих реликтов разного рода, знала, как знает индеец свою зеленую, потайную тропу. На расстоянии вытянутой руки от нее шкура, снятая вместе с головой с бабуина, пыльно свисала с разломанного барабана, воздымавшегося за тусклыми завалами чердачной дребедени. Сколь бы огромными и неприступными ни выглядели эти фантастические курганы в недвижном и теплом полусвете, Фуксия могла, если бы пожелала, неловко, но очень быстро углубиться в них, добраться до самой их сердцевины и, в одно-два мгновения совершенно исчезнув из виду, прилечь на древний диванчик, где ее поджидала книжка с картинками.

Этим утром Фуксия собиралась навестить третью из своих комнат и потому прошла каньоном и поднырнула под туго набитую ногу жирафа, которая, поймав луч пятнистого света, торчала поперек пути, образуя подобие низкой притолоки как раз перед самым поворотом. Миновав этот изгиб, Фуксия увидела то, что и ожидала увидеть. В двенадцати футах от нее спускались ко второму чердаку деревянные ступени. Стропила над ступеньками покоробились и обвисли, позволяя различить лишь часть лежавшей за ними залы. Но и видимое пространство пустого пола позволяло судить о целом. Она сошла по ступеням. Простор разодранных туч, небо, пустыня, покинутый берег – вот что открылось перед ней.

Первый шаг по пустым полам был для нее выходом в пространство. В простор, отдаленное представление о котором дают пронзительные крики кондоров, и он различается орлом сквозь кровь, что застит ему глаза.

Гулкий ритм бился в безмолвии этих мест. Залы, башни, покои Горменгаста остались на другой планете. Собрав в кулак плотную прядь волос, Фуксия оттянула голову назад, сердце ее колотилось, отдаваясь звоном в теле с головы и до пят, крохотные брильянты сверкали во внутренних уголках ее глаз.

Какими только персонажами ни населяла Фуксия заброшенную сцену пустоты! Именно здесь она наблюдала людей, выдуманных ею неистовых существ, вышагивавших из угла в угол, застывших, точно химеры, или летевших по воздуху, как серафимы с горящими крыльями, танцующих, сражающихся, смеющихся, плачущих. То был чердак ее фантазий, здесь могла она следить, как по пыльным полам приближаются к ней или уходят прочь внутренние ее собеседники.

Покрепче прижав к себе завернутые в ткань съестные припасы, Фуксия направилась, под монотонное эхо своих же шагов, к приставной лесенке, что поднималась к балкону на дальнем конце пустой залы. Она взбиралась по лестнице, перескакивая сразу двумя ногами со ступеньки на ступеньку, поскольку трудно помогать себе руками, держа подмышками еду на весь день и бутылку. Здесь некому было глядеть на ее прямую, крепкую спину, на плечи, на нескладные, неграциозные движения ног под багряным платьем, на длинные, спутанные, чернильно-черные волосы. Добравшись до середины, она подняла узел над головой, затолкала его на балкон и, вскарабкавшись следом, замерла над огромной, раскинувшейся под нею сценой, пустой, как забытое сердце.

Ладони ее лежали на деревянных перилах чердачной веранды, она смотрела вниз и сознавала, что может в единый миг вызвать к жизни пятерку главных персонажей своих фантазий. Тех, за кем она наблюдала отсюда так часто, словно они и вправду ходили там, внизу. Поначалу было не так-то легко понять их или объяснить им, что следует делать. Теперь это не составляло труда – во всяком случае, для них не составляло труда разыгрывать сцены, которые она уже множество раз видела в их исполнении. Один из них, Лепрекон, приползал сюда по стропилам и, хихикая, плюхался на пол, поднимая облако пыли, а после кланялся Фуксии и отворачивался, отыскивая взглядом свой набитый сверкающим золотом бочонок. Человек Дождя всегда приходил, свесив голову и сцепив за спиною руки, ему довольно было чуть приподнять веки, чтобы приструнить тигра, которого он вел за собой на цепи.

И сами они, и драмы, в которых они принимали участие, таились сейчас в зале, оставшемся у нее за спиной, но Фуксия прошла мимо кресла с высокой спинкой, в котором обычно сиживала на краю веранды, аккуратно притворила за собой висевшую на одной петле дверь и очутилась в третьем из трех помещений чердака.

Она положила узел на стол в углу, подошла к окну и тычком растворила обе ставни. Чулки опять сползли под колени, пришлось заново стягивать узлами подвязки на бедрах. В этой комнате она обычно думала вслух. Спорила с собой. Глядела в окошко на крыши замка и примыкающих к нему строений, наслаждалась вкусом одиночества.

– Я одна, – сказала она, уперевши локти в подоконник и уложив подбородок на руки. – Я совершенно одна, как мне и нравится. Теперь я могу подумать, потому что мне здесь не на кого сердиться. Не то что в моей комнате. И некому указывать мне, что я должна делать, потому что я – Госпожа. Нет и нет. Здесь я делаю то, что нравится мне. Фуксии здесь хорошо. И никто из них не знает, куда я подевалась. Флэй не знает. Отец не знает. Мать не знает. Никто не знает. Няня и та не знает. Только я. Я одна знаю, куда подевалась. Сюда, вот куда. Вверх по лестнице, потом на мой склад. А из склада в мою театральную комнату. А перейдя театральную, по лесенке на веранду. И оттуда через дверь на мой секретный чердак. Вот я и здесь. Теперь здесь. Я была здесь сто раз, но это все в прошлом. А сейчас настоящее. Я гляжу на крыши настоящего, я опираюсь на подоконник настоящего, а после, когда я состарюсь, я буду опираться на этот подоконник опять. На веки вечные… А теперь я устроюсь поудобнее и позавтракаю, – продолжала она разговаривать с собой, но еще не успев отвернуться от окна, уловила быстрыми глазами необычно большое скопление людей в одном из маленьких четырехугольных дворов далеко внизу, людей, принадлежавших, как ей с трудом удалось разобрать, к кухонной обслуге. Слишком привыкшая к тому, что в этот утренний час панорама внизу всегда остается пустынной, челядь занята по всему замку исполнением разнообразных своих обязанностей, Фуксия вновь резко повернулась к окну и стала вглядываться вниз с подозрительностью, почти со страхом. Почему чувство, что случилось нечто непоправимое, так быстро охватило ее? Для чужака ничего неуместного и необычного не было в том, что сотнями футов ниже, в залитом солнцем каменном дворике собралась небольшая толпа, но Фуксия, рожденная и взращенная в тисках железного ритуала Горменгаста, сознавала – зачинается нечто неслыханное. Она смотрела вниз, а людей там становилось все больше. Этого хватило, чтобы уничтожить ее прежнее настроение, заменив его тревогой и гневом.

– Что-то случилось, – сказала она, – что-то, о чем мне никто не сказал. Никто не сказал. Терпеть их не могу. Всех до единого. Что они там делают внизу, почему кишат, точно муравьи? Почему не работают, как им положено?

Она отвернулась от окна и оглядела комнату.

Все изменилось. Фуксия взяла грушу и рассеянно надкусила ее. Она собиралась посвятить утро размышлениям, ну, может быть, разыграть на пустом чердаке пьесу-другую, перед тем как спуститься вниз и потребовать у нянюшки Шлакк чаю и чего-нибудь поосновательнее к нему. Однако в толпе, собравшейся внизу, таилось какое-то зловещее предзнаменование. День был испорчен.


Фуксия обвела взглядом стены своей комнаты. Их украшали картины, которые она выбрала из многих дюжин полотен, отыскавшихся среди чердачного хлама. Одна, занимавшая всю стену, изображала колоссальный горный вид с дорогой, обвивающей, точно змея, чрезвычайно внушительного вида утес и забитой двумя армиями – одной в желтых мундирах, а другой, с боем наступающей снизу, в лиловых. Картина эта, казавшаяся освещенной факельным светом, всегда наполняла Фуксию восторженным трепетом, однако сегодня девочка скользнула по ней безразличным взглядом. Три другие стены с пятнадцатью полотнами на них выглядели не так эффектно. Более всех прочих ей нравились: голова ягуара, портрет двадцать второго графа Гроанского с совершенно белыми волосами и лицом, как бы дымчатым по причине чрезмерности покрывавшей его татуировки, и группа детей в розовом с белым муслине, играющих с гадюкой. Сотни других поясных и полных портретов предков Фуксия так и оставила среди хлама. В картинах ей нравилась неожиданность изображаемого предмета. Ее, похоже, охватывало наслаждение, когда художник сообщал ей нечто новое и невиданное. Такое, о чем сама она никогда прежде не думала.

Огромный перекрученный корень, притащенный из лесов, покрывавших Гору Горменгаст, стоял посреди комнаты. Он был отшлифован до редкостного блеска, каждая морщинка его тускло мерцала. Фуксия плюхнулась на самую импозантную в комнате вещь – на исполненную поблекшего великолепия и учтивости очертаний козетку, на которой угловатое тело Фуксии, когда она вот так полуприлегала, раскидывалось с неуступчивым неудобством. В глазах Фуксии, приобретших, когда она поднялась на чердак, столь чуждое им выражение покоя, снова затлела привычная ярость. Они шарили по комнате словно бы в тщетных поисках места, на котором можно спокойно остановиться, но ни фантастический корень, ни простоватый узор ковра на полу не способны были их удержать.

– Все неправильно. Все. Все, – сказала Фуксия. Она опять подошла к окну и вгляделась в людей, собравшихся во дворе. Те уже целиком заполнили все видимое пространство каменного квадрата. Налево, сквозь один из аркбутанов открывался вид на четыре дальних прохода в той части Горменгаста, которую населяли беднейшие его обитатели. И эти проходы также испещрились сегодня людскими скопищами, и Фуксия убедила себя, что слышит далекие, возносящиеся к небесам голоса. Не то чтобы она питала отчетливый интерес к «событиям» или празднествам, которые могли породить бурлящее внизу волнение, но этим утром девочка остро ощущала, что происходит нечто, в чем ей поневоле придется участвовать.

Большая книга со стихами и красочными картинками лежала на столе. Она всегда была готова открыться и поглотить внимание Фуксии. Девочка часто перелистывала ее, читая стихи низким, театральным голосом. И в это утро, она склонилась над книгой и принялась беспокойно листать ее страницы. Отыскав любимое стихотворение, Фуксия остановилась и медленно прочитала его, но мысли девочки витали далеко отсюда.

БЕСПУТНАЯ ПЛЮШКА
 
Беспутная плюшка бездумно плыла
По бестолковым волнам.
А может быть, плюшка безумно плыла,
В раздрай, охмуренье и срам.
Несвежая, очень несвежая,
Плыла, извиваясь, как рысь,
И рыбин волна невежливая
Швыряла в лиловую высь.
 
 
Вода голубая раздольна, светла,
Мерлузы в ней – хоть завались,
И всякая рыба довольна и зла,
Взмывая в лиловую высь.
 
 
По ряби рябой, по высоким валам
Плывет же себе, воззри,
А следом – не трожь – отточенный нож,
Целит в цукаты внутри.
Что рыба-пила, острей, чем игла,
Блистательный, как фонари.
Беспутная плюшка в три силы гребла,
И с нею цукаты внутри.
 
 
Вода голубая раздольна, светла,
Мерлузы в ней – хоть завались, —
И всякая рыба довольна и зла,
Взмывая в лиловую высь.
 
 
За мыс Эстетический, прямо на Ост,
Где котик мурлычет морской,
С улыбкой критической, лижет свой хвост
И чешет плавник меховой,
Крича ему «Брысь!», в лиловую высь,
Беспутная плюшка и нож,
Взмывают, и он ей вдогон: Берегись!
Невеста моя, не уйдешь!
 
 
И крошки в волну уходят ко дну,
И плюшкино сердце стучит,
А путь недалек – уж чуткий клинок
Учуял любовь в ночи;
В рассеянный свет, мерлузам вослед
Взмывают крошки, и нож
В удушливом воздухе чувствует след,
Что чертит любовная дрожь [8]8
  Здесь и далее стихи в переводе Александры Глебовской.


[Закрыть]
.
 

Заключительную строфу Фуксия прочла уже спеша, не воспринимая ее смысла. Машинально произнося последнюю строчку, она обнаружила, что идет к двери. Узел ее так и остался лежать на столе, развернутый и не тронутый, если не считать груши. Она выскочила на балкон, спустилась по лесенке на пустой чердак и через несколько мгновений достигла последних ступеней, ведших в заваленную барахлом галерею. И пока она спускалась спиральной лестницей, одна и та же мысль вертелась в ее голове.

«Что они сделали? Что они сделали?» В этом безудержно падающем настроении она влетела в свою спальню и забежав в угол, рванула звонковый шнурок так, точно хотела выдрать его из потолка.

Несколько секунд спустя нянюшка Шлакк уже подбегала к ее двери, вразлад шаркая шлепанцами по доскам пола. Фуксия открыла ей дверь, и едва бедная старая голова показалась в проеме, закричала:

– Что происходит, няня, что там происходит? Говори сейчас же, не то я тебя разлюблю! Говори, говори!

– Тише, проказница моя, тише, – сказала госпожа Шлакк. – Что ты так разволновалась, надо же! Ох, бедное мое сердце, сведешь ты меня в могилу.

– Ты должна сказать мне, няня. Сейчас! сейчас! или я тебя стукну! – крикнула Фуксия.

Начавшись с пустых подозрений, страхи Фуксии все росли и росли, доведя ее до того, что сейчас, убежденная в их основательности все обостряющимся ощущеньем беды, она и вправду готова была ударить свою старую няню, которую любила отчаянно. Нянюшка Шлакк поймала руку Фуксии и крепко зажала ее восемью своими старыми пальчиками.

– У тебя теперь маленький братец, голубка моя. Вот так сюрприз, ну, успокойся; маленький братец. Совсем такой как ты, нескладная моя душечка, – взял да и народился.

– Нет! – завопила Фуксия и кровь прилила к ее щекам. – Нет! нет! Он мне не нужен! О нет, нет, нет! Не хочу! Не хочу! Этого не должнобыть, не должно!

И бросившись на пол, Фуксия залилась слезами.

«ГОСПОЖА ШЛАКК ПРИ ЛУННОМ СВЕТЕ»

Вот эти-то, стало быть, люди – лорд Сепулькревий, графиня Гертруда, их старшая дочь Фуксия, доктор Прюнскваллор, господин Ротткодд, Флэй, Свелтер, нянюшка Шлакк, Стирпайк и Саурдуст, – о занятиях коих в день пришествия Титуса мы здесь поведали, видимо, и определили атмосферу, в которой ему выпало появиться на свет.

В начальный год своей жизни Титус оставался на попечении нянюшки Шлакк, которая гордо несла это огромное бремя на своих худеньких, согбенных плечах. В первую половину его ранней поры дитяти пришлось пережить лишь две важные церемонии, хоть относительно них Титус и пребывал в счастливом неведеньи, – а именно, крещение и торжественный завтрак в первую его годовщину. Нужно ли говорить, что для госпожи Шлакк каждый день знаменовался множеством важных событий, в такой полноте поглотило ее воспитание Титуса.

В памятный вечер его рождения она прошла узкой каменной дорожкой, тянувшейся между акаций, и спустилась с холма к калитке в крепостной стене, откуда было уже рукой подать до самого средостения глинобитных лачуг. Пока она семенила дорожкой, солнце садилось за Гору Горменгаст, в топи ясно-шафранового света, и тень Нянюшки семенила пообок, между стволами акаций. Она редко осмеливалась выйти из замка наружу и не без трепета открывала неподатливую, тяжелую крышку стоявшего в ее комнате сундука, чтобы извлечь из-под холмика нафталина свою лучшую шляпку. Шляпка была чернющая, однако высокая тулья ее оживлялась хрупкой гроздкой стеклянных виноградин. Четыре или пять из них треснули, но это было почти незаметно.

Нянюшка Шлакк подняла шляпку на уровень плеч и, чуть отворотясь, искоса оглядела ее, прежде чем сдуть с виноградин умозрительную пыль. Увидев, что от ее дыхания виноградины помутнели, она подобрала нижнюю юбку и, склонившись над шляпой, быстро протерла каждую из ягод по очереди.

Затем она, чуть ли не крадучись, приблизилась к ведущей в коридор двери и приложила к ней ухо. Ничего она там не услышала, впрочем, дело все было в том, что когда няня Шлакк ловила себя на совершении чего-то неподобающего, совесть ее так мучила, что она принималась озираться вокруг, широко раскрывая обведенные красной каемкой глаза и покачивая головой, или же, – если она, как сейчас, была в этот миг одна, – подбегала к двери и прислушивалась.

Совершенно удостоверясь, что никогошеньки за дверью нету, госпожа Шлакк рывком растворила ее, оглядела пустой коридор и с обновленной уверенностью вернулась к исполненью своей задачи. В этот раз одна только мысль о том, как она – в девять-то часов вечера – наденет лучшую свою шляпку, покинет замок и направится по аллее акаций на северо-запад, одна только эта мысль и погнала ее к двери, словно старушка заподозрила, будто кто-то притаился в коридоре и вслушивается в то, что творится в ее голове. Теперь Нянюшка на цыпочках воротилась к кровати и нахлобучила черную бархатную шляпку, прибавив себе четырнадцать дюймов роста. После этого старушка вышла из комнаты и лестница, по двум маршам которой она спускалась, напугала ее своей пустотой.

Свернув под большим порталом в Западное крыло, Нянюшка вдруг вспомнила, что сама Графиня приказала ей отправиться в этот необычный поход, и почувствовала себя немного уверенней, однако сколь бы повелительными полномочиями ни была она облечена, нечто куда более глубокое тревожило ее, нечто, основанное на невысказанной, но неколебимой традиции замка. Она-то и внушала госпоже Шлакк чувство неправильности ее поступков. С другой стороны, найти для младенца кормилицу необходимо, и логичная безотлагательность этого соображения подталкивала старушку вперед. Покидая комнату, она прихватила пару черных шерстяных перчаток. Конечно, вечер стоял тихий, теплый, летний, а все же без перчаток ей было не обойтись – перчатки добавляли нянюшке Шлакк решимости.

Справа от нее силуэты акаций изрезали склон горы замысловатым узором, слева акации тускло тлели, как бы озаренные неким подземным светом. Тени стволов полосовали дорожку, словно смутную шкуру зебры. Крохотная фигурка госпожи Шлакк двигалась по аллее взметенной, нависающей темной листвы, пробуждая в окрестных скалах тихое эхо, ибо каблучки старушки отбивали по камню быстрый, неровный такт.

Аллея была длинная, так что, когда госпожа Шлакк добралась до северного ее конца, навстречу ей уже заструился холодный приветственный свет встающей луны. Наружная стена Горменгаста нависла над нею внезапно. Няня нырнула под арку.

Госпожа Шлакк знала, что в этот час Внешний Люд ужинает. Пока она торопливо топотала, приближаясь к нему, воспоминание о другом таком же, очень похожем походе нашло, наконец, дорогу в ее сознание. В тот раз ее послали, чтобы сделать подобный же выбор для Фуксии. Погода тогда была бурная, голос ее, вспомнила няня, не смог одолеть ветра, Внешние не поняли ее и вообразили, будто скончался лорд Гроан.

Только три раза с тех пор побывала она в обиталище Внешних, и то потому лишь, что ей приходилось выводить туда Фуксию для долгих прогулок, на одной из которых девочка настояла, заявив, что ей все равно, хлещет ли дождь или печет солнце.

Пора дальних прогулок для госпожи Шлакк давно миновала, но в одном из тех трех случаев, ей довелось проходить мимо глиняных хижин как раз когда Внешние садились за поздний ужин. Нянюшка знала, что они всегда ужинают под открытым небом, за столами, стоявшими в четыре ряда на скучной, сероватой земле. Только нескольким кактусовым деревьям, припомнила Нянюшка, и удалось укорениться в этой пыли.

Спускаясь пологим, поросшим редкой травой склоном, что тянулся от арки в стене и обрывался в пыли, из которой торчали лачуги, она подняла глаза от тропы и вдруг увидела одно из этих деревьев.

Пятнадцать лет это бездна времени, в которую памяти старой женщины нырнуть намного труднее, нежели в воды детства, и все же, увидев кактусовое дерево, госпожа Шлакк ясно, во всех подробностях вспомнила, как в день, когда родилась Фуксия, она замерла, уставясь на это гигантское, изрытое рубцами чудовище.

Вот оно снова, чешуйчатый ствол его расщепляется на четверку стремящихся вверх отростьев, напоминающих лапы гигантского серого шандала, утыканные шипами, каждый из которых груб и огромен, как рог носорога. Ни единый огненный цветок не оживлял ныне черной бесцветности дерева, хотя когда-то давно оно славилось их взрывчатой трехчасовой красой. Земля за деревом дыбилась унылым холмом, и лишь вскарабкавшись на него, госпожа Шлакк увидела Внешних, восседающих вдоль длинных столов. За ними серым роем теснились, достигая подножья стены, глинобитные хижины. Четыре-пять кактусов росли меж вечерних столов, погружая их в тень.

Величиною и тем, как они выбрасывали высоко вверх неопрятные ветви, кактусы эти походили на тот, который госпожа Шлакк увидела первым, и очертания их, пока она приближалась, мрели, ловя последние отсветы солнца.

Ряд столов, ближайший к внешней стене, отводился старейшинам, дедам и немощным. Слева от них помещались замужние женщины с детьми, пребывающими на их попечении.

Остальные два ряда заполняли мужчины и отроки. Девушки в возрасте от двенадцати до двадцати трех кормились в отдельном низком глинобитном строении, однако некое их число назначалось каждодневно в услужение старикам, восседавшим за установленными под самой стеной столами.

Дальше земля опускалась в иссохшую, пустую долину, где стояли жилища, так что шаг за шагом приближаясь к людям за столами, няня видела их на фоне кривых глиняных крыш, ибо стены хижин скрывались изгибом земли. Тоскливое было зрелище. После пышных теней аллеи акаций нянюшка Шлакк очутилась внезапно в мире сухом и бесплодном. Она увидела грубые куски белых корней ярла и чаши с терновым вином, стоявшие пред едоками. Длинные трубчатые ярловые корни, каждый день выкапываемые неподалеку, лежали на столах, разрезанные на дюжины узких цилиндров. Это, вспомнила няня, обычная их еда.

При виде уходящих вдаль белых корней, каждый кусок которых отбрасывал собственную тень, она вдруг взволновалась, припомнив, что ее положение в обществе гораздо выше занимаемого нищими обитателями глиняных лачуг. Правда, они умеют делать красивые изваяния, но живут-то они не внутристен Горменгаста. Нянюшка Шлакк, подходя к ближайшему столу, подтянула перчатки и, напучив морщинистый ротик, прогладила по отдельности каждый палец.

Внешние приметили няню еще когда шляпка ее появилась над иссохшим челом холма, и теперь каждая голова повернулась, каждый глаз впился в нее. Матери замерли, некоторые – не донеся ложек до детских ртов.

Редко случалось, чтобы «крепостные», как здесь называли всякого, выходившего из-за стен, появлялись у них за ужином. Вот они и уставились на Нянюшку, безмолвные и неподвижные.

Госпожа Шлакк остановилась. Лунный свет сверкал на стеклянных ее виноградинах.

Древний, похожий на пророка старец встал и приблизился к ней. Подойдя, он замер, и молча стоял, пока престарелая женщина, ожидавшая, когда он остановится, не поднялась с помощью окружающих на ноги и не последовала за ним, также подойдя к госпоже Шлакк и молча встав рядом со стариком. Следом от стола матерей были высланы двое удивительной красоты пострелят годочков пяти-шести. И эти, достигнув госпожи Шлакк, замерли, а после, повторяя движения стариков, подняли руки, соединили запястья и, чашками сложив ладони, склонили головы.

Они простояли в этих позах несколько мгновений, затем старик поднял голову и разлепил долгие, огрубелые губы.

– Горменгаст, – изрек он, и голос его был подобен рокоту валунов, катящихся по далеким долинам, и интонация, с которой он произнес «Горменгаст», свидетельствовала о глубочайшем почтении. Таково было приветствие Внешних всякому, кто выходит из Замка, а после его произнесения человек, к которому с ним обращаются, был обязан ответить: «Блистательные Резчики». Вслед за чем можно было продолжить разговор. Этот ответ, сколь ни глухи были Внешние к лести, полагая самих себя высшими судьями в том, что касается их трудов, и оставаясь безразличными к интересу, который проявляет к ним весь прочий мир, был своего рода паллиативом, в том смысле, что он поднимал их на уровень, к которому, как Резчики ощущали нутром, они и принадлежали по праву – на уровень духовный, раз уже не мирской и не наследственный. С самого начала он устанавливал некий род взаимного согласия. То был мастерский ход, проявление высшей тактичности со стороны семнадцатого графа Гроанского, сотни лет назад включившего этот догмат в ритуалы Замка.

Сами же Резчики никакой решительно блистательностью не отличались. Одеты все они были в одинаковое темно-серое платье, а препоясаны грубым лыком, срезаемым с корневищ ярла, внутренней белой и жесткой плотью которых они питались. Ничего блистательного не было и в обличиях их, вот разве одно – свет в глазах малых детей. Да собственно, и в глазах юношей и дев, пока не достигали они девятнадцати, самое большее двадцати лет. Молодежь до того не походила на людей постарше, даже на двадцатипятилетних, что трудно было поверить в ее принадлежность к тому же самому племени. Трагическая причина этого состояла в том, что по достижении молодыми людьми телесной зрелости, миловидность словно бы осыпалась с них и они иссыхали, точно цветы, пережившие недолгие часы силы и блеска.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю