Текст книги "Титус Гроан"
Автор книги: Мервин Пик
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
И он извлек из кармана мягчайшей кожи мешочек.
– Выньте его сами, – сказал он. – Вытащите за эту тонкую цепочку.
Фуксия приняла мешочек из руки Доктора и вытянула под свет ламп рубин, подобный глыбе гнева.
Он горел на ее ладони.
Девочка не знала, что сказать. Да она и знать не хотела, что тут можно сказать. Говорить было решительно нечего. Доктор Прюнскваллор отчасти понимал, что она чувствует. В конце концов, сжав пальцами твердое пламя, она растормошила нянюшку Шлакк, легонько взвизгнувшую, просыпаясь. Фуксия помогла няне подняться на ноги и повлекла ее к выходу. За миг до того, как Доктор открыл перед ними дверь, Фуксия обернулась к нему, и губы ее разделились в улыбке, полной темной и сладостной прелести, столь тонко смешанной с ее задумчивой странностью, что рука Доктора с невольной силой сжала дверную ручку. Такой он ее еще ни разу не видел. Фуксия всегда казалась ему девочкой некрасивой, хоть он и испытывал к ней непонятную привязанность. Но сейчас – что он увидел сейчас? При всей замедленности ее речи и почти раздражающем простодушии, девочкой она уже не была.
В прихожей они миновали Стирпайка, удобно расположившегося на полу под большими узорчатыми часами. Все молчали и лишь при расставании с Доктором нянюшка Шлакк сонным голосом вымолвила:
– Спасибо, – и поклонилась, держась за руку Фуксии. Пальцы Фуксии сжимали кроваво-красный камень и Доктор, прежде чем закрыть дверь, сказал ей только:
– До свиданья, и будьте осторожны, моя дорогая, будьте осторожны. Приятных снов. Приятных снов.
ХОРОШО ПОДВЕШЕННЫЙ ЯЗЫК
Возвращаясь к себе через прихожую, Доктор настолько погрузился в размышления о новом для него образе Фуксии, что и думать забыл про Стирпайка, и потому испуганно вздрогнул, заслышав за собой чьи-то шаги. Мгновением-двумя раньше Стирпайка и самого напугали шаги, спускавшиеся по лестнице прямо над ним, притаившимся в тигровой тени перил.
Он быстро нагнал Доктора.
– Боюсь, я все еще здесь, – сказал он и, следуя за взглядом Доктора, оглянулся через плечо. Он увидел сходящую по последним трем ступенькам женщину, обладавшую несомненным сходством с доктором Прюнскваллором, хотя осанка ее казалась несколько более косной. У нее также были нелады со зрением, однако очки женщина носила темные, и потому определить, на кого именно она смотрит, удавалось лишь по тому, в какую сторону поворачивалось ее лицо, что, разумеется, нельзя считать надежным показателем.
Женщина приблизилась к ним.
– Кто это? – спросила она, обратив лицо к Стирпайку.
– Это, – ответил ее брат, – никто иной как юный господин Стирпайк, пришедший побеседовать со мной о своих дарованиях. Ему не терпится, чтобы я воспользовался его мозгами, ха-ха! – не в качестве, как ты могла бы предположить, одного из препаратов, плавающих в моих банках из-под варенья, ха-ха-ха! но в качестве функциональном, порождающем вихрь ослепительных мыслей.
– Он не поднимался сейчас наверх? – спросила Ирма Прюнскваллор, девица. – Я спрашиваю, он не поднимался сейчас наверх?
Эта высокая женщина имела обыкновение говорить с великой скоростью и раздраженно повторять вопросы, не оставляя между ними ни малейшего промежутка, в который можно бы было просунуть ответ. В игривые свои минуты Прюнскваллор нередко развлекался попытками успеть ответить на какое-либо из наименее сложных ее вопрошаний, встряв между исходным вопросом и его резким эхо.
– Наверх, дорогая? – повторил брат.
– По-моему, я сказала «наверх», – резко ответила Ирма Прюнскваллор. – По-моему, я сказала «наверх». Ты или он, или кто-нибудь был наверху четверть часа назад? Был? Был?
– Определенно, нет! Определенно, нет! – ответил Доктор. – Полагаю, мы все находились внизу. А вы? – спросил он Стирпайка.
– Я тоже, – сказал Стирпайк. Спокойные, точные ответы юноши начинали нравиться Доктору.
Ирма Прюнскваллор вся подобралась. Длинное, тесно облегающее платье эксцентрично выпячивало такие составные части ее остова, как подвздошный гребень, да, собственно, и весь таз, и лопатки, а при повороте под определенным углом свет ламп обнаруживал даже ребра. Шея у Ирмы была длинная, прюнскваллоровская голова сидела на ней, окруженная такими же, схожими с соломой, седыми волосами, что и у брата, только ее были собраны сзади в лежавший на шее пучок.
– Слуга отсутствует. ОТСУТСТВУЕТ, – сказала она. – Нынче вечером у него выходной.Ведь так? Ведь так?
Вопрос, судя по всему, был обращен к Стирпайку, поэтому он и ответил:
– Я не имею представления о распорядке, принятом в вашем доме, мадам. Впрочем, несколько минут назад он заходил в комнату Доктора, и потому я полагаю, что это его шаги вы слышали за вашей дверью.
– Кто сказал, будто я слышала что-то замоей дверью? – несколько даже быстрее обычного произнесла Ирма Прюнскваллор. – Кто?
– Вы ведь находились в своей комнате, мадам?
– И что из того? И что из того?
– Из сказанного вами я заключил, что вам почудилось, будто кто-то ходит наверху, – несколько туманно ответил Стирпайк, – и если вы, как вы говорите, находились внутривашей комнаты, стало быть шаги, которые вы слышали, доносились в нее снаружи.Именно этот момент я и хотел прояснить, мадам.
– Сдается, вы слишком много об этом знаете. Так? Так? – Она слегка наклонилась к Стирпайку, светонепроницаемые очки ее плоско уставились на него.
– Я ничего об этом не знаю, мадам, – ответил Стирпайк.
– О чем, собственно, речь, Ирма, дорогая? О чем, во имя всех и всяческих околичностей, речь?
– Там кто-то топал ногами. Вот и все. Ногами, – ответила Доктору сестра и, помолчав, с обновленным напором добавила: – Ногами.
– Ирма, дорогая моя сестра, – произнес Прюнскваллор, – Я хотел бы сказать следующее. Во-первых, почему, клянусь всеми неудобствами мира, мы торчим в прихожей и, вероятно, подвергаем себя смертоносному воздействию сквозняка, который, что касается до меня, уже забрался ко мне в правую штанину и даже заставляет содрогаться мою большую ягодичную мышцу; и во-вторых, что уж такого дурного в ногах, к которым, в сущности говоря, и сводится вся проблема? Мои, например, я всегда находил на редкость удобными, особенно при ходьбе. Фактически, ха-ха-ха, можно, пожалуй, вообразить, что для нее-то они и придуманы.
– Ты, как всегда, упиваешься своим неуместным остроумием, – сказала сестра. – У тебя есть голова на плечах, Альфред. Я никогда этого не отрицала. Никогда. Но все ее достоинства сводятся на нет твоим несносным легкомыслием. Я говорю тебе, что кто-то шастает наверху, а тебе хоть бы хны. А там шастать решительно некому. Ты понял, наконец?
– Я тоже что-то слышал, – встрял Стирпайк. – Я сидел в прихожей – Доктор предложил подождать там, пока он решит, в каком качестве сможет меня нанять, – и мне показалось, что наверху кто-то ходит. Я потихоньку прокрался доверху лестницы, но, поскольку там никого не обнаружилось, вернулся вниз.
На самом деле, Стирпайк, полагая, что второй этаж пустует, бегло осматривал его, пока не услышал чьи-то шаги – скорее всего, это Ирма приближалась к двери своей комнаты – и не съехал вниз по перилам.
– Ты слышишь, что он говорит? – сказала Ирма, следуя за братом и каждым движением своим выражая неукоснительное раздражение. – Ты слышишь, что он говорит?
– Весьма и весьма! – ответил Доктор. – Да, весьма и весьма. Нечто решительно умонепостигаемое.
Стирпайк тем временем пододвинул для Ирмы Прюнскваллор кресло, проделав это с таким проворством, с такой нарочитой заботой о ее удобстве, что она изумленно уставилась на него и уголки ее жесткого рта немного обмякли.
– Стирпайк, – произнесла Ирма, чуть откинувшись в кресле, отчего черное платье ее пошло на бедрах мелкими складочками.
– К вашим услугам, мадам, – отозвался Стирпайк. – Чем я могу вам служить?
– Боже, что это за одежда на вас? Что за одежда, юноша?
– Мне остается лишь горестно сожалеть, мадам, что в минуту знакомства с вами, я вынужден носить одеяние, столь чуждое моей утонченной натуре, – сказал Стирпайк. – Если вы дадите мне совет относительно того, где бы я мог раздобыть иной костюм, я сделал бы все возможное, чтобы принять к завтрашнему утру более подобающий вид. Стоять рядом с вами, мадам, облаченной в вашу поразительную мантию тьмы…
– «Мантия тьмы» – это неплохо, – перебил его Прюнскваллор, поднимая руки и прижимая ко лбу разведенные в стороны, снежно-белые пальцы. – «Мантия тьмы». Изрядно сказано, ха-ха! Весьма изрядно.
– Ты помешал ему закончить, Альфред, – сказала сестра. – Разве нет? Разве нет? Завтра мы подберем вам подходящий костюм, Стирпайк, – продолжала она. – Вы, я полагаю, у нас будете жить? Где вы спите? Он здесь спит? Где вы живете? Где он живет, Альфред? Как вы договорились? Надо думать, никак. Ты хоть что-нибудь сделал? Сделал? Сделал?
– Что именно, Ирма, дорогая моя? О чем ты, собственно, говоришь? Я много чего сделал. Я удалил желчный камень размером с картофелину. Я нежно играл на скрипке, пока радуга сияла в аптечном окне. Я углублялся в печальных поэтов да так, что если бы не предусмотрительность, с коей прицепил я к моей одежде рыболовный крючок, меня, быть может, уже никогда и не вытащили бы на сушу, ха-ха! из их мучительных глубин.
Ирма умела совершенно точно предсказывать миг, в который братец ее начнет произносить очередной монолог, и благодаря этому, развила в себе способность ничего решительно не слушать, что он там говорит. О шагах наверху она, казалось, забыла. Она всматривалась в Стирпайка, наливавшего ей портвейн с учтивостью, редкостной по техническому совершенству и координации движений.
– Вы хотите, чтобы вас наняли? Так? Так? – спросила она.
– Самое страстное мое желание – это служить вам, – ответил Стирпайк.
– А почему? Скажите мне, почему? – спросила госпожа Прюнскваллор.
– Я стремлюсь к тому, мадам, чтобы в разуме моем интуитивные и рассудочные движения пребывали в равновесии, – сообщил ей Стирпайк. – Но в вашем присутствии мне это не удается, поскольку интуитивная потребность служить вам затмевает, при всей их многочисленности, доводы моего рассудка. Я могу лишь сказать, что испытываю желание достичь полного самовыражения, снискав себе место под кровлей вашего дома. Вот это, – прибавил он, приподняв уголки губ в выказывающей добродушную насмешку улыбке, – и объясняет, почемуя не могу точно ответить вам – почему.
– Выдавая себя за метафизический импульс, – сказал Доктор, – самовыражение, которое вы столь гладко расписываете, несомненно, имеет своим основанием желание ухватиться за первую же возможность, которая позволит вам убраться подальше от Свелтера и малоприятных обязанностей, которые вам, опять-таки вне всяких сомнений, приходилось у него выполнять. Не так ли?
– Несомненно так, – согласился Стирпайк.
Столь прямой ответ до того понравился Доктору, что он, встав из кресла и ухмыльнувшись до ушей, налил себе еще рюмочку. Особенно пришлась ему по сердцу смесь хитрости и прямоты, образующая, хоть Доктор того еще и не понял, коренной дар Стирпайка.
И Прюнскваллора, и сестру его безусловно обрадовало знакомство с молодым человеком, не лишенным ума, сколь бы извилистым ум этот ни был. Нельзя, конечно, сказать, что в Горменгасте вовсе не имелось людей развитых, но встречи с ними в последнее время стали как-то редки. Графиню никто не назвал бы увлекательной собеседницей. Граф пребывал обычно в настроении слишком подавленном, чтобы распространяться о предметах, о которых он, если бы пожелал, мог бы говорить с упоительной проникновенностью, и говорить часами. А беседовать о чем бы то ни было с сестрами-двойняшками было бессмысленно – нить разговора они теряли мгновенно.
Помимо слуг, в замке имелись и иные люди, с которыми Прюнскваллор, выполняя свои светские и профессиональные обязанности, встречался почти ежедневно, но сама частость подобных встреч притупила его интерес к тому, что говорили эти люди, и оттого он приятно удивился, обнаружив в Стирпайке, сколь ни был тот молод, дар слова и оживленный ум. Госпожа Прюнскваллор встречалась с людьми реже, чем брат. Сказанное Стирпайком о ее платье доставило ей удовольствие, а то, как он позаботился о ее удобствах, польстило. Ростом он, правда, не вышел. Одеждой его она, разумеется, займется сама. Правда, глаза юноши, сидящие так близко и так напряженно сосредоточенные, поначалу показались ей обезьяньими, но, понемногу свыкнувшись с ними, она обнаружила нечто волнующее в том, как смотрят на нее эти глаза. Взгляд их внушал ей чувство, что Стирпайк видит в ней не только свою госпожу, но и женщину.
Ирма Прюнскваллор, обладая умом быстрым и резким, но – в противоположность брату – поверхностным, инстинктивно признала в юноше черту одаренности, родственной ее собственной, только более глубокой. Она уже вышла из возраста, в котором женщина может мечтать о замужестве. Если у какого-нибудь мужчины и возникали когда-либо помыслы о ней, как о возможной жене, наличие в нем еще и отваги, достаточной, чтобы заговорить с нею об этом, было бы совпадением слишком счастливым, чтобы в него можно было поверить. Ирма Прюнскваллор подобного человека никогда не встречала, все ее поклонники дальше пустых разговоров не шли.
Случилось так, что перед тем, как течение мыслей ее было прервано шагами Стирпайка за дверью спальни, Ирма Прюнскваллор пребывала в настроенье подавленном. Большинству людей случается предаваться воспоминаниям, по ходу которых мысли их обращаются к самым непривлекательным эпизодам прошлого. Ирма Прюнскваллор исключения не составляла, но в сегодняшнем ее унынии присутствовало нечто неуправляемое. Водрузив, прежде чем усесться перед зеркалом, очки на нос, она зашла так далеко, что даже заломила руки. Ее мало заботили те очевидные обстоятельства, что шея у нее длинновата, рот тонок и тверд, нос слишком остер, а глаз за очками и вовсе не видно, она сосредоточилась на изобилии жестких седоватых волос, волна за волной уходивших ото лба назад, к основанию шеи, где они собирались в тугой узел, и на качестве кожи, действительно безупречной. Двух этих особенностей было, на взгляд госпожи Прюнскваллор, более чем достаточно, чтобы сделать ее предметом вожделения. И где же оно, спрашивается? Да и кому тут было вожделеть ее или хотя бы расточать комплименты ее бесподобной коже и роскоши волос?
Галантность Стирпайка на миг согрела ей сердце.
Теперь сидели уже все трое. Доктор выпил, пожалуй, больше, чем мог бы порекомендовать пациенту. Когда он говорил, руки его привольно порхали, казалось, он наслаждается, следя за своими пальцами, пантомимически подчеркивавшими смысл его речей.
И на сестру его тоже уже подействовал портвейн, выпитый ею в количествах, превышавших привычную квоту. При всяком слове Стирпайка она резко кивала, как бы полностью с ним соглашаясь.
– Альфред, – сказала она. – Альфред, я к тебе обращаюсь. Ты меня слышишь? Слышишь? Слышишь?
– Весьма отчетливо, Ирма, моя дорогая, моя чрезвычайно дорогая сестра. Голос твой звенит в моем среднем ухе. Строго говоря, он звенит в них обоих. В самой середине обоих ушей или, вернее, в обоих самых что ни на есть средних ушах. Что ты, плоть от плоти моей?
– Мы оденем его в светло-серое, – сказала Ирма.
– Кого, кровь от крови моей? – вскричал Прюнскваллор. – Кого предстоит нам с тобой облечь в тона голубиные?
– Кого? Как ты можешь спрашивать «кого»? Вот этого юношу, Альфред, вот этого юношу. Он поступает на место Таблета. Таблета я завтра уволю. Таблет всегда был слишком медлителен и неуклюж. Ты так не думаешь? Ты так не думаешь?
– Все это лежит далеко за пределами моего мыслительного кругозора, о кость от кости моей. Далеко-далеко. Я вручил бразды правления тебе, Ирма. Так что – по коням и вперед. Мир заждался тебя.
Стирпайк понял, что пришло его время.
– Я уверен, дорогая госпожа, что вы останетесь мною довольны, – сказал он. – Моей же наградой будет возможность увидеть вас, если вы мне позволите, еще раз или, быть может, два в этом темном платье, которое столь вам к лицу. Пятнышко, замеченное мной на самом его подоле, я выведу завтра утром. Мадам, – прибавил Стирпайк с простотой, составившей разительный контраст прежней его велеречивости, – где я буду спать?
Поднявшись на ноги с чопорным, отчасти скованным достоинством – манера, которой Ирма Прюнскваллор несколько времени тому решила покамест придерживаться, – на редкость деревянным жестом она приказала Стирпайку следовать за нею и направилась к двери.
Где-то в склепах ее груди тонко запела плененная птичка.
– Ты уходишь на веки вечные? – крикнул Доктор из кресла, по которому он раскинулся, точно обрывок веревки. – Покидаешь меня навсегда, ха-ха-ха! на всю оставшуюся жизнь?
– На эту ночь, определенно, – ответил голос его сестры. – Господин Стирпайк заглянет к тебе поутру.
Доктор зевнул, в последний за этот вечер раз блеснув зубами, и скоро уже крепко спал.
Госпожа Прюнскваллор привела Стирпайка к двери комнаты, расположенной в третьем этаже. Комната оказалась простой, просторной и уютной.
– Зайдите утром ко мне, я ознакомлю вас с вашими обязанностями. Вы слушаете? Вы слушаете?
– С великим наслаждением, мадам.
Возвращение к двери стоило ей немалых трудов, ибо она давно уже не предпринимала таких усилий для того, чтобы поступь ее выглядела привлекательной. Черный шелк ее платья мерцал в свете свечи, посвистывал в коленях. Достигнув двери, она обернулась, и Стирпайк поклонился – и не поднимал головы, пока дверь не закрылась, отделив его от новой хозяйки.
Стремительно переместившись к окну, Стирпайк распахнул его. За простором двора смутно вздымались в ночи гористые очертания замка Горменгаст. Прохладный воздух овеял большой, выступающий лоб Стирпайка. Лицо его оставалось подобным маске, но где-то в сокровенной глуби юноши, быть может, в желудке, затаилась усмешка.
ПОКА ДРЕМЛЕТ СТАРАЯ НЯНЯ
На какое-то время нам можно оставить Стирпайка у Прюнскваллоров, в домашнем хозяйстве которых он успел уже основательно утвердиться в довольно извилистом качестве прислуги за все, аптечного подмастерья, компаньона и собеседника хозяйки. День за днем вкрадчивые манеры юноши производили свое коварное воздействие, пока все не стали воспринимать его как составную часть ménage [10]10
Домашнего хозяйства ( фр.).
[Закрыть], и только повар, который, подобно всякому старому слуге, не питал приязни к выскочкам, относился к нему с нескрываемой подозрительностью.
Доктор обнаружил в юноше способность схватывать все новое на лету, и уже по прошествии нескольких недель Стирпайк стал полновластным распорядителем его бесплатной аптеки. Химикалии и медикаменты сильно влекли к себе молодого человека, и он нередко приготовлял сложные смеси собственного изобретения.
О компрометирующих и трагических обстоятельствах, проистекших из всего этого, говорить покамест не время.
В самом же замке всякий день совершались освященные временем ритуалы. Волнение, вызванное рождением Титуса, несколько улеглось. Графиня, вопреки предостережениям ее консультирующего врача, поднялась, как и обещала, на ноги. Правда, поначалу она испытывала изрядную слабость, однако раздражение, вызываемое в Графине невозможностью встречать, по усвоенной ею привычке, утреннюю зарю, плывя в приливной волне белых котов, было столь могучим, что позволило ей одолеть телесное утомление и вялость.
Три утра, прошедших после того, как она разрешилась маленьким Титусом, Графиня пролежала в постели, слушая, как коты зовут ее на лужайку, раскинувшуюся шестьюдесятью футами ниже, и душа ее устремлялась к ним из залитой сияньем свечей комнаты с такой силой, что капли пота выступали на коже тоскующей по утраченным силам Графини.
Не будь с нею птиц, эта душевная мука определенно могла бы причинить ей вред пущий, нежели физическое напряжение, связанное с преждевременным вставанием. Постоянно меняющаяся популяция ее пернатых детей стала для нее в те дни, казавшиеся ей месяцами, истинным утешением.
Чаще всего к ней являлся через задушенное плющом окно белый грач, даром что до заточения Графини он был самым ненадежным из ее визитеров.
Глубоким голосом она вела с ним беседы, иногда часовые, называя его «господином Альбастром» и «нечестивцем». Да и все прежние друзья-товарищи Графини собирались теперь у нее. Временами спальню наполняло их пение. Временами, ощутив потребность размять в небе крылья, все они, один за другим выскальзывали в заросшее окно, и по дюжине птиц за раз парили, поднимаясь и опускаясь, трепеща разноцветными крыльями в окружавшем оконницу мглистом воздухе, ожидая своей очереди протиснуться наружу.
Оттого и случалось, что время от времени она чувствовала себя почти покинутой. Однажды раз только черноголовый чекан да чумичка-сова и остались при ней.
Но теперь ей уже хватало сил, чтобы прогуливаться и смотреть, как птицы ее кружат в небе, или, сидя в замыкавшем длинную лужайку павильоне, с солнечным светом, курящимся в ее темно-красных волосах и несмело ложащимся на лицо и на шею, следить за обилием снежно-белых переливов своих котов.
Что до госпожи Шлакк, то она во все большей и большей мере впадала в зависимость от помогавшей ей Киды. Признаваться в этом себе ей не хотелось. В Киде присутствовала некая странная немота, старушке непонятная. Время от времени няня предпринимала попытки внушить девушке почтение к власти, которой на деле она не обладала, да и помимо того, госпожа Шлакк вечно была настороже, вечно пыталась отыскать в Киде хоть какой-нибудь недостаток. Однако все потуги ее были столь очевидны и трогательны, что нисколько не докучали девушке из Нечистых Жилищ. Кида знала – через час с небольшим, когда госпожа Шлакк решит, что в достаточной мере упрочила свое положение, она прибежит, почти плача из-за какого-нибудь пустяка, и уткнется трясущейся головкой в плечо своей служанки.
Как ни привязалась Кида к Титусу, которого она кормила грудью и о котором нежно пеклась, ей становилось ясно, что пора возвращаться в Нечистые Жилища. Кида покинула их с внезапностью, с какой человек, ощутивший вдруг зов Провидения, покидает прежнюю жизнь и уходит в другую. Теперь же молодая женщина сознавала совершенную ею ошибку – и сознавала, что, оставаясь в замке дольше, чем то необходимо для младенца, она впадает в новую ложь.
День за днем смотрела она в окно комнатки, отведенной ей рядом с жильем госпожи Шлакк, смотрела туда, где высокая замковая стена заслоняла Жилища, которые Кида знала с младенческих лет и в которых за последний год страсти ее всколыхнулись столь грубо.
Недавно похороненное ею дитя было сыном старого резчика, считавшегося среди Внешних мастером непревзойденным. Замужество навязал ей железный закон. Ваятели, единодушно признаваемые превосходящими всех остальных, могли, по достижении пятидесятилетнего возраста, выбрать себе в жены любую девушку и даже тени протеста против их выбора законом не допускалось. Этот обычай, существовавший с времен незапамятных, не оставил Киде иного выбора, кроме супружества с диковатым, гневливым стариком, переполненным, впрочем, не по годам кипучей энергией.
С раннего утра и до часа, когда меркнул свет, он занимался одной лишь резьбой. Он вглядывался в свою работу под всевозможными углами, отступая от нее, щуря глаза от солнца, он приседал на корточки и сидел, созерцая ее. Затем подбирался к ней, словно изготовясь наброситься на статую, как хищник набрасывается на обездвиженную страхом добычу, но, приблизясь к деревянной фигуре, оглаживал ее широкой ладонью, будто любовник, ласкающий груди возлюбленной.
Через три месяца после того, как он и Кида совершили брачный обряд, стоя бок о бок на свадебном холме, распложенном к югу от Извитого Леса, и слушая старческий голос, взывающий к ним из сумрачной дали, – ладони их были соединены, его ступня покоилась на ее, – через три месяца после этого он умер. Неожиданно уронив на землю молоток и резец, он схватился руками за сердце, оскалил зубы и рухнул, и энергия жизни изошла из него, покинув тело, обретшее сходство со старым, пересохшим мешком. Кида осталась одна. Она не любила мужа, но преклонялась перед ним и перед поглощавшей его художнической страстью. Она снова стала свободной, если не считать того, что в день смерти мужа ощутила в себе биенье иной, отличной от ее жизни – теперь, почти год спустя, недолго проживший первенец Киды лежал в сухой земле рядом с отцом.
Страшное, преждевременное старение, столь внезапно постигающее лица Внешних, еще не смяло черты ее окончательно. Казалось, оно подошло к Киде так близко, что красота ее вскрикнула, протестуя, подобно оленю, поворачивающемуся к гончим и застывающему в горделивой позе, потрясая рогами.
Воспаленная красота проступает в облике дев из Нечистых Жилищ примерно за месяц до того, как порча, которой она предназначена, уничтожает ее. С младенчества и до наступления этих сроков трагической красоты прелесть их отзывает странной невинностью, хрустально ясной невозмутимостью, в которой не видится никакого предощущения будущего. Когда же в этой ясности прорастает корнями темное семя и к пламени примешивается дым, тогда, как случилось ныне и с Кидой, весь облик их обретает опасное великолепие.
Одним теплым вечером, сидя с Титусом у груди в комнате госпожи Шлакк, Кида повернулась к старенькой няне и негромко сказала:
– В конце этого месяца я возвращаюсь домой. Титус окреп, с ним все в порядке, он сможет обойтись без меня.
Нянюшка, мерно клевавшая носом, ибо она всегда пребывала в одном из двух состояний – либо задремывала, либо просыпалась, – открыла, когда сказанное Кидой просочилось в ее сознание, глаза и испуганно вскрикнула:
– Нет! Нет! Тебе нельзя уходить! Нельзя! Нельзя! Ах, Кида, ты же знаешь, какая я старая! – и просеменив через комнату, она схватила Киду за руку. Тут Нянюшка вспомнила о высоте занимаемого ею положения и, еще не успев отдышаться, воскликнула: – Я говорила тебе, не называй его Титусом. «Лорд Титус» или «его светлость», вот как ты должна говорить. – И словно облегчив таким образом душу, няня вновь обратилась к предмету своей тревоги: – Ох, ты не можешь уйти! Ты не можешь уйти!
– Я должна, – ответила Кида. – У меня есть на это причины.
– Почему? почему? почему? – возопила няня сквозь слезы, уже покатившие зигзагами по ее глупенькому старому личику. – Почему должна?
И она притопнула ножкой в шлепанце, не произведя, впрочем, сколько-нибудь слышного шума.
– Ты обязана мне ответить! Обязана! Почему ты меня бросаешь? – Нянюшка сжала ладошки. – Я все Графине скажу! Все ей скажу!
Кида, не обратив на внимания угрозу, перенесла Титуса с одного своего плеча на другое, и он, только что плакавший, сразу примолк.
– С тобой ему будет хорошо, – сказала она. – А когда он подрастет и станет тяжеловат для тебя, ты отыщешь себе другую помощницу.
– Разве такую, как ты, найдешь? – пискнула нянюшка Шлакк, словно обвиняя Киду в чрезмерной пригодности для этой роли. – Они все будут хуже тебя. Они будут надо мной издеваться. Некоторым нравится издеваться над старухами вроде меня. Ох, бедное мое сердце! мое бедное слабое сердце! что же мне теперь делать?
– Ну, перестань, – сказала Кида. – Ничего тут страшного нет.
– А вот есть. Есть! – со вновь окрепшей начальственной интонацией вскрикнула госпожа Шлакк. – Еще и пострашнее, куда страшнее. Все меня бросают, потому что я старая.
– Надо будет подыскать кого-то, кому ты сможешь довериться. Я попробую помочь тебе в этом, – сказала Кида.
– Правда? правда? – воскликнула няня, прижимая пальцы к губам и глядя на Киду из-под красных обводов глазниц. – Нет, правда?Они ведь все на меня взвалили. Мать Фуксии все взвалила на меня. Она и его светлость-то толком не видела, ведь так? Ведь так?
– Так, – ответила Кида. – Ни разу. Но он счастлив.
Она отняла от себя младенца и уложила его между одеялами колыбели, где он, недолго попищав, принялся с удовольствием сосать собственный кулачок.
Нянюшка Шлакк вдруг снова вцепилась в руку Киды.
– Ты не сказала мне почему, не сказала почему, – залепетала она. – Я хочу знать, почему ты меня бросаешь. Ты никогда ничего мне не говоришь. Никогда. Наверное, я такая, что мне и говорить-то не стоит. Ты, наверное, думаешь, что я ничего не значу. Почему ты мне ничего не рассказываешь? Ох, бедное мое сердце, выходит, я слишком стара, чтобы со мной разговаривать.
– Я расскажу тебе, почему я должна уйти, – сказала Кида. – Садись и слушай.
Нянюшка уселась на низкий стульчик и сжала морщинистые ладошки.
– Расскажи мне все, – попросила она.
Почему Кида нарушила долгое молчание, бывшее частью ее натуры, и частью значительной, она и сама потом понять не могла. Она сознавала лишь, что, рассказывая о себе человеку, вряд ли способному понять ее, она, по сути дела, разговаривает с собой, с облегчением чувствуя, как с сердца ее снимается тяжкий груз.
Кида опустилась на стоящую у стены кровать госпожи Шлакк. Она сидела, выпрямившись, уложив на колени руки. Миг-другой она смотрела в окно на облако, вплывавшее, лениво изгибаясь, в поле ее зрения. Затем повернулась к старушке.
– Когда я в тот первый вечер пришла сюда, – тихо начала Кида, – душа моя была неспокойна. Она и теперь неспокойна и несчастлива из-за любви. Я страшилась будущего, прошлое мое было печально, а в настоящем ты нуждалась во мне, я же нуждалась в убежище, вот я с тобой и пошла. – Она помолчала немного. – Двое мужчин из наших Нечистых Жилищ любили меня. Любили слишком глубоко и слишком пылко.
Глаза Киды вновь обратились к нянюшке Шлакк, но ее почти и не видели, не замечали ни поджатых морщинистых губок, ни склонившейся, точно у воробья, головки. Кида негромко продолжала:
– Муж мой умер. Он был из Блистательных Резчиков и умер, как воин. Я, бывало, целыми днями просиживала в длинной тени наших домов, наблюдая, как из дерева выступают скрытые в нем очертания головы дриады. То, что он воплощал в дереве, казалось мне порождением листвы. Он не отдыхал ни минуты, он сражался – и все вглядывался, вглядывался. Не отрывая глаз от своей дриады, он срезал с нее слой за слоем, чтобы вдохнуть в дерево жизнь. Однажды вечером я почувствовала, как дитя мое шевельнулось во мне и в тот же миг муж замер, и выронил свое оружие. Я подбежала к нему, опустилась на колени у его тела. Резец его валялся в пыли. Дриада, сжимая желудь в зубах, смотрела поверх него в Извитой Лес… Они похоронили его, моего грубого мужа, в длинной песчаной долине могил, где мы всегда хороним своих мертвецов. Двое смуглых мужчин, что любили меня и сейчас еще любят, принесли тело и опустили его в песчаную яму, которую сами и вырыли. Сотня мужчин была там и сотня женщин, ибо муж мой был редкостным резчиком. Его завалили песком, обратив в еще один пыльный холмик из множества, покрывших Долину. Стояла полная тишина. Пока хоронили мужа, они, те двое, неотрывно смотрели на меня. А я не могла думать о смерти. Только о жизни. Не могла думать о неподвижности, только о движении. Я не способна была понять ни значения похорон, ни того, что жизнь может когда-нибудь кончиться. Все это было сном. Я оставалась живой, живой,и двое мужчин не сводили с меня глаз. Они стояли у могилы, по другую ее сторону. Я видела только их тени, потому что не смела поднять взгляд, и тем выдать мое ликование. Но я знала, что они глядят на меня, и знала, что я молода. Они были сильными мужчинами, лица их оставались еще не тронутыми лежащим на нас погибельным заклятьем. Они были молоды и сильны. Но пока муж мой был жив, я не встречалась с ними. И хоть один из них принес мне однажды цветы из Извитого Леса, а другой – матовый камень с Горы Гормен, я не хотела их видеть, ибо понимала, что такое соблазн… Все это было давно. Все изменилось с тех пор. Ребенок мой лег в землю, мои влюбленные возненавидели друг друга. Когда ты пришла за мной, я страдала. Их ревность возрастала день ото дня, и я ушла с тобой в замок, потому что боялась – прольется кровь. О, какой давней кажется мне эта страшная ночь.