Текст книги "Женщины Девятой улицы. Том 2"
Автор книги: Мэри Габриэль
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
В качестве первого докладчика в 1949 году был приглашен Билл де Кунинг. «Помнится, он и Элен пришли к нам и вместе написали лекцию», – рассказывала Аннали. Как бывало с большинством выступлений Билла, именно Элен сплела разрозненные и случайные наблюдения своего мужа в структурированную ткань внятного повествования[142]142
Annalee Newman, interview by Dodie Kazanjian, AAA-SI, 2–3; Hess, Willem de Kooning (1968), 18; Hall, Elaine and Bill, 110; “Statement by Philip Pavia”, New York Artists Equity Association, 20; oral history interview with Rudy Burckhardt, AAA-SI. Руди рассказывал, что это Денби подучил Элен писать, «а затем она писала, что говорил Билл». В этой конкретной речи Филипп Павия оспорил рассказ Аннали Ньюмен, заявив, что это было написано в «Клубе».
[Закрыть]. К 1949 году Кунинги были вместе уже десять лет и почти каждый день говорили об искусстве. Их мысли и идеи практически синхронизировались. Даже в разлуке они постоянно цитировали друг друга. Речь, которую они набросали вчерне у Ньюменов и оттачивали еще несколько дней, была не слишком похожа на лекцию; скорее, это были размышления вслух, но аудитория слушала, затаив дыхание, ведь это был Билл. Художники, молодые и постарше, и даже критики, в том числе Том Гесс, жаждали услышать, что им скажет этот герой андерграунда.
Билл с самого начала придал выступлению оттенок комичности, сказав на своем ломаном английском: «Сам удивляюсь, что сегодня вечером читаю вам эту лекцию, мне кажется, я для этого совершенно не гожусь… На самом деле, так решил Барни Ньюмен, он же придумал и название этого выступления – “Взгляд отчаянного”»[143]143
Thomas B. Hess, Draft Manuscript dated July 8, 1968, for Thomas B. Hess’s 1968 de Kooning show at the Museum of Modern Art, Box 1/1, Thomas B. Hess/De Kooning Papers, MOMA, 8–9.
[Закрыть]. И далее де Кунинг продолжил: «Мой интерес к отчаянию объясняется лишь тем, что иногда я чувствую, как оно на меня наваливается. Я очень редко начинаю с отчаяния. Я, конечно же, вижу, что, если говорить отвлеченно, осмысление действительности и любые наши действия довольно отчаянны… В Книге Бытия сказано, что в начале была пустота, и Господу пришлось довольствоваться этим материалом. Художнику это хорошо понятно. Пустота так загадочна, что устраняет любые сомнения…»[144]144
Hess, Willem de Kooning (1968), 15–16; Hall, Elaine and Bill, 110.
[Закрыть]
Но после этого вступления Билла вдруг охватил такой ужас, что он не смог продолжать. «В конце концов лекцию пришлось прочитать Бобу [Мазервеллу]», – вспоминала Аннали[145]145
Annalee Newman, interview by Dodie Kazanjian, AAA-SI, 3; oral history interview with Fairfield Porter, AAA-SI; “Statement by Philip Pavia”, New York Artists Equity Association, 20. Павия говорил, что Билл согласился выступить с лекцией, только если Мазервелл прочитает речь, и что вмешательство Мазервелла тем вечером было подготовлено заранее.
[Закрыть]. Потом, как всегда, начались вопросы из зала. Тогда у всех была масса вопросов, и не только в тот вечер в школе Мазервелла. Если новое искусство пришло навсегда, если любителям, студентам, музеям и коллекционерам предстояло признать и принять его, то они хотели знать, в чем его суть. Художники могли объяснить, чего они ищут в новом творчестве, но только на собственном языке. Это не был джайв (хотя некоторые художники и говорили, как хипстеры), речь их не включала заумной профессиональной терминологии. Но чтобы их понять, требовалась готовность принять новое и непривычное, а еще – умение мыслить неординарно, способность, крайне редко использовавшаяся во времена, когда интеллектуальная свобода отнюдь не поощрялась. «Художники говорят об искусстве не как критики или искусствоведы, которые пытаются построить ту или иную теорию или доказать свою точку зрения», – говорила Элен. Они выражают свои мысли без всякого жеманства и наигранности, «кратко, прямо, просто и часто с юмором»[146]146
Elaine de Kooning and Slivka, Elaine de Kooning, 215.
[Закрыть]. И все равно новое искусство и то, как его трактовали создатели, смущало большинство людей, сбивало их с толку.
На следующий день после того, как Мазервелл прочел в своей школе лекцию Билла, Грейс и Гарри загрузили вещи в машину, купленную Гарри за сотню, и отправились в Мексику. Грейс не терпелось начать первый год своей жизни, который она могла посвятить исключительно живописи[147]147
Harry Jackson Journals, March 8, 1949, courtesy of the Harry A. Jackson Trust, 18; Harry Jackson Journals, February 4, 1949, 17; Mattison, Grace Hartigan, 13.
[Закрыть]. За последние месяцы ее буквально завалило новой визуальной информацией, исходившей от огромного города и от художников, которых она там встретила; да и сама она за это время сильно изменилась. И все же она еще не была готова стать тем художником, каким мечтала. Перед самым отъездом из Нью-Йорка Грейс получила этому весьма болезненное подтверждение. Билл, взглянув на ее работы, заявил, что они демонстрируют «полное непонимание сути современного искусства»[148]148
Curtis, Restless Ambition, 48; Hall, Elaine and Bill, 30–31.
[Закрыть]. И предложил ей последовать примеру Элен.
– Я говорю Элен взять самый лучший и остро наточенный карандаш в мире и сделать точный и совершенный карандашный рисунок, натюрморт, – пояснил он. – Потом она показывает его мне, и он действительно идеален, а я разрываю его на клочки и велю начать все сначала.
– И она рисует? – спросила Грейс.
– Ага. Рисует, – ответил он[149]149
Hall, Elaine and Bill, 30–31.
[Закрыть].
Грейс отреагировала на слова Билла «трехдневной пьяной истерикой», но она знала, что он имел в виду[150]150
Curtis, Restless Ambition, 48.
[Закрыть]. Ей предстояло проделать огромную работу. Ей нужно было своими глазами увидеть, как новый человек, которым она стала, будет фильтровать уже накопленную информацию, да еще среди темного пурпура, желтой охры и лазурной синевы экзотической Мексики.
Шестого марта Грейс и Гарри наконец прибыли в Сан-Мигель. К маю они переехали на виллу в центре города, где и зажили, по словам Грейс, «как принц и принцесса» на двадцать пять долларов в месяц. Однако из-за стресса, связанного с переездом, и интенсивных занятий творчеством в их отношениях довольно скоро стала проступать заметная напряженность. «Мы несовместимы по многим причинам», – признавался Гарри в своем дневнике в первый месяц после их приезда в Мексику. Возможно, он наконец понял, что Грейс является равноценной половиной их тандема. И что она вообще уникальна и единственна в своем роде[151]151
Mattison, Grace Hartigan, 13; Harry A. Jackson Journals, May 21, 1949, courtesy of the Harry A. Jackson Trust, 19.
[Закрыть].
В Нью-Йорке у Элен с Биллом тоже были большие проблемы. Знаменитый «командный дух» де Кунингов потерпел сокрушительное фиаско на одной из попоек на чердаке на Западном Бродвее, куда на разгульную вечеринку прибыла компания в изысканных шляпах. «Довольно скоро сцена приобрела весьма дикий вид», – рассказывала Бетси, будущая жена Чарли Игана[153]153
Stevens and Swan, De Kooning, 273.
[Закрыть]. В какой-то момент обнаружилось, что трое из тусовщиков куда-то подевались. «А потом я услышала, как наверху орет Билл. Оказалось, что Элен и Чарли заперлись в спальне, а Билл долбит по двери… На глазах у всех, на глазах у его друзей», – рассказывала Бетси. Роман Элен с Иганом не был новостью ни для кого, и меньше всего для Билла. Но до 1949 года, когда алкоголь окончательно вытеснил кофе с позиции любимого напитка художников, они как минимум не афишировали свои связи. Но под влиянием спиртного, по словам самой же Элен, всё изменилось. Жизнь стала бешеной, свободной и более веселой, но при этом и гораздо более разрушительной.
К сожалению, триумф алкоголя совпал с началом признания со стороны профессионального сообщества. Количество галерей, готовых выставлять их новые работы, росло (хотя в том году таких галерей по-прежнему было всего четыре), и художники всё чаще оказывались на открытиях выставок друг друга – всегда с дармовым спиртным. Алкогольная струйка на официальной части перерастала в бурные потоки на вечеринках, и вскоре уже ни одно общественное мероприятие не считалось успешным, если на нем в результате не упивались в хлам. «Выставки открывались каждую неделю, – объясняла Элен, – и на них подавали бесплатную выпивку, а ведь многие наши по-прежнему сидели без гроша. Так что ты вроде как чувствовал, что каждый выпитый задарма бокал экономит тебе доллар-другой. Очень многие экстремальные эмоции и весь тот эксгибиционизм совершенно точно были следствием безудержных возлияний… Пили все, пьянство объединяло нас всех»[154]154
Elaine de Kooning, interview by Amei Wallach, 5–6.
[Закрыть]. «Если была одна бутылка, мы ее выпивали; было десять – мы опустошали и их»[155]155
Hall, Elaine and Bill, 99.
[Закрыть].
Публичная интрижка Элен с Иганом ранила Билла не меньше, чем ее поездка в Провинстаун четыре года назад. Предыдущий инцидент был необдуманным самовольным поступком Элен, и при желании его можно было оправдать ее юным возрастом и трудными временами, которые переживала тогда пара. В случае с Иганом во многом был виноват алкоголь, однако это не означало, что Билл сможет забыть или простить измену. Он отреагировал сразу двумя способами. Во-первых, нашел себе привлекательную новую девушку; во-вторых, начал изображать женщин на своих холстах в образе жутких чудовищ-мегер.
Подружкой Билла стала двадцативосьмилетняя художница по имени Мэри Эбботт. Маленькая и белокурая, она словно вся светилась изнутри, просто искрилась радостью и весельем. Приехавшая в Нью-Йорк в 1940 году, Мэри была девушкой из высшего общества и работала моделью в журналах Vogue и Harper’s Bazaar. Американка голубых кровей, потомок президентов Джона Адамса и Джона Куинси Адамса, она происходила из по-прежнему весьма состоятельного семейства на отличном счету. Отец Мэри, Генри Эбботт, работал в Государственном департаменте; ее двоюродный брат был министром военно-морских сил[156]156
Mary Abbott, interview by author.
[Закрыть]. Однако если мужчины клана Эбботтов считались столпами общества, то женщины были существами творческими и даже эксцентричными. Мать Мэри, Элизабет Гриннелл, была поэтессой, тетя – скульптором, а бабушка вообще увлекалась охотой на крупную дичь[157]157
Mary Abbott, interview by author.
[Закрыть].
Во время войны Мэри вышла замуж в Калифорнии, но брак быстро закончился разводом, и в 1946 году девушка вернулась в Нью-Йорк, поселилась на чердаке возле Брум-стрит, а со временем благодаря знакомству со скульптором Дэвидом Хэйром пробралась в Даунтаун. Годы спустя Мэри часто смеялась над тем, какой противоречивой личностью она тогда была. Например, после распада брака девушка проехала одна через всю страну в кабриолете с афганской борзой, которую подобрала в Денвере, рассчитывая исключительно на доброту и щедрость людей, которые по пути кормили их обеих. Но при такой внутренней свободе Мэри была настолько привязана к среде, в которой воспитывалась, что при знакомстве с новым человеком делала реверанс («Меня ведь так учили. Я только со временем заставила себя не делать реверанс»). С одной стороны, ее родные совершенно не знали, как она живет, рассказывала Мэри. Что же касается творческого сообщества, «я бы никогда не позволила, чтобы эти люди узнали, что я девушка из высшего общества». Так она и существовала в состоянии вечного бунта, но в духе невероятной радости и веселья. А еще она всегда была готова к авантюрам и экспериментам. «Дэвид Хэйр угощал меня то мескалином, то пейотом, то какими-то индейскими снадобьями; я всё перепробовала, – рассказывала она об опыте потребления наркотиков, словно о чем-то само собой разумеющемся. – Однажды я приняла психоделик в одиночку и пошла гулять посередине Пятой авеню. Больше я такого никогда не делала»[158]158
Mary Abbott, interview by author.
[Закрыть].
Тот же Хэйр привел Мэри в школу Мазервелла, и она без малейшего труда усвоила тамошние уроки. «Абстрактная живопись пришла ко мне естественно, гораздо проще и быстрее, чем любая другая, – вспоминала она. – Начав писать абстракции, я сразу подумала: “Ага, вот оно. Наконец-то я нашла то, что искала. Какое же это облегчение!”» Вскоре Мэри начала встречаться с другими художниками, предпочитавшими абстрактную орбиту, в том числе с Грейс (она стала ее близкой подругой) и Элен (та взяла Мэри под свое крыло)[159]159
Mary Abbott, interview by author.
[Закрыть]. Но так было лишь до тех пор, пока аристократическая мисс Эбботт не переехала в печально знаменитые трущобы на Десятой улице, где и познакомилась с Биллом[160]160
Stevens and Swan, De Kooning, 321.
[Закрыть]. По мнению Мэри, он был «магнетическим» и, конечно же, отличным художником. Вскоре де Кунинг стал любовником этой милой девушки, которая была намного младше него, а душой напоминала Элен, но без ее сложного интеллекта. Отношения их были на редкость удобными, теплыми и легкими. Элен их одобряла и даже порой говорила Мэри, что Биллу нужно было жениться на ней[161]161
Mary Abbott, interview by author.
[Закрыть], при этом, однако, даже не задумываясь о разводе. Элен оставалась женой Билла, его доверенным лицом, самым верным поклонником и самым эффективным промоутером его творчества. Эти двое любили друг друга, хотя их связь была непонятна многим. Однажды Билл, пытаясь объяснить их отношения Левину Алкопли, сказал следующее: «Мы не живем вместе, но я психологически очень к ней привязан»[162]162
Stevens and Swan, De Kooning, 275.
[Закрыть]. Мэри же, со своей стороны, стала для Билла верной спутницей в том, в чем ему никак не могла помочь Элен. Их роман будет продолжаться долго-долго, то затухая, то время от времени вспыхивая снова. Даже после того, как Мэри вышла замуж за другого, Билл остался главной любовью всей ее жизни[163]163
Mary Abbott, interview by author.
[Закрыть].
Однажды в июне, когда Билл был занят, а обязанности критика были отложены на всё лето, Элен уехала из Нью-Йорка в Провинстаун, намереваясь провести там уикенд. Однако по прибытии на Кейп Элен обнаружила там целую колонию нью-йоркских художников-ренегатов и атмосферу, мало чем отличавшуюся от той, которая так понравилась ей когда-то в колледже Блэк-Маунтин. Сердцем компании была провинстаунская школа Гофмана. «Я приехала на выходные… и просто застряла там, оставаясь дольше и дольше, так мне там понравилось, – рассказывала Элен. – Я поселилась прямо на берегу океана вместе с девушкой по имени Сью Митчелл… Мне очень хорошо писалось, и я просто продолжала жить и работать там аж до декабря 1949 года»[164]164
Elaine de Kooning, interview by Amei Wallach, 7.
[Закрыть]. Митчелл, художница и подружка Клема Гринберга, училась в школе Гофмана[165]165
Elaine de Kooning, interview by John Gruen, AAA-SI, 8.
[Закрыть]. Тем летом школу маэстро посещала также Нелл Блейн, художница, барабанщица и подруга Элен из Челси, которая писала такие потрясающие картины, что покойный Говард Путцель однажды назвал ее «надеждой американской живописи». Что касается личной жизни Нелл, она за довольно короткий период пережила выкидыш, аннулирование брака, каминг-аут как лесбиянка и всё это время оставалась источником вдохновения для художников, рискнувших заглянуть в ее мастерскую[166]166
Oral history interview with Nell Blaine, AAA-SI, 9; Sawin, Nell Blaine, 26, 32.
[Закрыть]. В том сезоне среди провинстаунской толпы было два молодых художника, которым предстояло стать центральными фигурами зарождавшейся нью-йоркской арт-сцены: Ларри Риверс и Джейн Фрейлихер. Изначально их объединил джаз, затем отношения развивались и крепли благодаря общей любви к живописи и поэзии, а также к жизни, проживаемой даже не на краю бездны, а уже непосредственно над пропастью.
Ларри Риверсу не нужно было адаптироваться к хипстерству, оно было у него в крови. Парень играл на баритон-саксофоне в джаз-бэндах еще подростком и как-то сам перешел на язык, внешний вид и привычку к наркоте, характерные для этой «предрассветной культуры». Его жизнь в те давние дни делилась между двумя мирами: бьющимся сердцем джаза на 52-й улице в Манхэттене и Бронксом, где в многоквартирном доме в квартале, заселенном преимущественно евреями из Восточной Европы, жила его семья[167]167
Rivers, What Did I Do?, 18–19, 43–44, 137. Его сестра Голди называла их «оголтелыми коммунистами».
[Закрыть]. По ночам Ларри играл на саксофоне, а днем помогал отцу доставлять грузы да ухаживал за соседкой, молодой женщиной, у которой был маленький сын. Вскоре они поженились, у них родился общий ребенок, и Ларри-саксофонист и наркоман стал Ларри – главой семейства с женой, двумя сыновьями и похожей на святую тещей по имени Берди[168]168
Rivers, What Did I Do?, 18–19, 20, 22.
[Закрыть]. В анналах нетрадиционных бытовых структур его семья на протяжении многих лет будет одной из самых странных, но, как это ни удивительно, при этом самых гармоничных.
Летом 1945 года Ларри предложили работу – в течение трех недель играть в бэнде на курорте в штате Мэн. (Единственный вопрос на прослушивании звучал так: «Наркотой балуешься?» Чтобы быть зачисленным, надо было ответить «да»[169]169
Rivers, What Did I Do?, 18–19, 20, 20.
[Закрыть].) Там он познакомился с Джейн Фрейлихер, женой пианиста, и уже через нее раскрыл в себе одну из величайших страстей своей жизни – живопись.
[Джейн] тогда было девятнадцать; она была художницей, очень веселой и очень умной. Я сразу же понял, что она умна… В своем выпускном классе она считалась лучшей…
Если бы меня спросили, был ли я увлечен Джейн, я бы сказал «нет». Но я не мог не смотреть, как она пишет. А еще мы с ней ходили на долгие прогулки и много говорили об искусстве и литературе…
Однажды, когда остальные музыканты играли в карты, я валялся на солнце, чтобы хоть немного загореть. А Джейн неподалеку что-то писала. То, что она делала, произвело на меня впечатление. Мне стало любопытно…
Джек [ее муж], который тоже баловался живописью, спросил: «А почему бы и тебе не попробовать, чувак? Мне кажется, у тебя получится».
Джейн тут же положила передо мной лист бумаги и протянула кисть.
«Это, конечно, не музыка, – сказал Джек, – но тоже весело».
После этого каждый день, когда ребята из бэнда садились в полдень за карточный стол, мы с Джеком и Джейн раскладывали краски и бумагу на одном из столиков для пикника и, каждый взяв по кисти, по нескольку часов писали…
Через пару недель я начал думать, что живопись – это занятие на уровень выше джаза. Ореол грустной романтики, окружавший джаз, всё еще был очень сильным… До тех пор я оставался в плену своего романа с джазом, блюзом, наркотиками и ночью.
Теперь же я начал получать удовольствие от дневного света[170]170
Rivers, What Did I Do?, 33–34.
[Закрыть].
По возвращении из Мэна в Нью-Йорк Джейн познакомила Ларри с Нелл Блейн, чья жизнь и чердак на 21-й улице показались парню истинным раем. «Нелли ни секунды не сомневалась в том, во что верила», – рассказывала Джейн[171]171
Oral history interview with Jane Freilicher, AAA-SI.
[Закрыть]. Ларри и Джейн присоединились к художникам, которые писали на том чердаке, а вскоре начали встречаться и с соседями: Биллом, Денби, Фэйрфилдом Портером[172]172
Rivers, What Did I Do?, 36.
[Закрыть]. У Нелл постоянно что-то происходило: сосредоточенная тишина в комнате, полной людей с карандашами, шуршащими по бумаге, плавно перетекала в такую же толпу, только уже дергающуюся в безумном танце под взвизги и стоны саксофона. Описывая двадцатипятилетнюю Нелл, Ларри сказал: «Она была первой в моей жизни лесбиянкой, жившей на полную катушку… Казалось, она имела дело с миром, который мог быть намного более многомерным, нежели музыка»[173]173
Larry Rivers, interview by Barbaralee Diamonstein, provided by Dr. Barbaralee Diamonstein-Spielvogel, interviewer and author, from Inside New York’s Art World, 317–318.
[Закрыть]. Ларри и Джейн относились к Нелл как к мудрому завсегдатаю мира искусства, и когда она рассказала им о школе Гофмана, оба сразу туда записались. Ларри потом не раз говорил: «В каком-то смысле всё произошло благодаря Нелл»[174]174
Sawin, Nell Blaine, 35; oral history interview with Jane Freilicher, AAA-SI.
[Закрыть].
Джейн и тут была отличной ученицей и строго следовала всем рекомендациям учителя относительно абстрактной живописи. «Не чувствуя в себе какого-то конкретного таланта, я считала, что могу сделать что-то в искусстве не ради славы или успеха, а из романтической тяги к прекрасному, – говорила она. – Это было потрясающее неуловимое ощущение чего-то творческого во мне»[175]175
Munro, Originals, 204–205.
[Закрыть]. А вот двадцатичетырехлетний Ларри, являясь на уроки в облике джазмена-стиляги, решительно отвергал все принципы Гофмана[176]176
Oral history interview with Larry Rivers, AAA-SI.
[Закрыть]. (Тому, впрочем, хватало величия принять любой бунт. «Концепции моей школы фундаментальны, – говорил он, – но настоящему художнику позволено нарушать их все»[177]177
Поминальная речь, произнесенная Гарольдом Розенбергом на похоронах Ганса Гофмана, Grace Hartigan Papers, Syracuse.
[Закрыть].) Вскоре Ларри покинул семью (расставание будет недолгим), переехал в Даунтаун, в дом, где жили сплошь художники, писатели, танцоры и проститутки. Он стал похожим на гринвич-виллиджского кота на последнем издыхании – одевался во всё черное, даже кепка была того же цвета. «Ларри являлся домой в своем длинном широком пальто и с причудливой прической; часто говорил так, что его никто не понимал, рассказывал странные несмешные анекдоты и постоянно сыпал фразочками вроде “эй, чувак, врубайся наконец, ну давай, чувак”», – вспоминала его сестра Голди. А его друзья, по ее словам, были еще более непостижимыми. «Они все носили какие-то костюмы. Например, видишь ты парня, одетого, как врач, и точно знаешь, что он никакой не врач. А у него даже стетоскоп на шее висит»[178]178
Rivers, What Did I Do?, 136–138.
[Закрыть].
А еще у Ларри начался конфликт с наркотиками. Он продолжал закидываться в туалете в школе Гофмана, но делал это только несколько раз в неделю, потому что после дозы ему становилось плохо и он не мог работать. Кроме того, он считал, что настоящий художник – по традиции не наркоман, а пьяница[179]179
Rivers, What Did I Do?, 193–94; Sam Hunter, “On Larry Rivers”, unpublished notes, Roll 630, Sam Hunter Papers Concerning Larry Rivers, 1950–1969, AAA-SI.
[Закрыть]. В конечном счете он научился контролировать эту дурную привычку благодаря неуклонно возрастающей одержимости живописью и всё более тесным связям с миром искусства[180]180
Rivers, What Did I Do?, 195, 199.
[Закрыть]. Одной из этих связей была Джейн. К тому времени ее брак распался, и Ларри безумно – по-своему – в нее влюбился. «По нему это было очень трудно определить, ведь у него одновременно было так много сексуальных проектов. Он был женат на женщине с ребенком, он пытался соблазнить собственную тещу, а еще сидел на наркоте и вообще был в полном раздрае», – вспоминала Джейн. Джейн в то время получала степень магистра искусств в Колумбийском университете, работала коктейль-официанткой в баре напротив «Мэйсиз»[181]181
Сеть универмагов, одна из старейших в США. Прим. ред.
[Закрыть] и пыталась писать[182]182
Jane Freilicher, interview by Deborah Solomon.
[Закрыть]. Ларри не был тем, что ей нужно. Но люди были склонны потакать ему и баловать его, считая жертвой какого-то чуть ли не поэтического проклятья. «Он был новичком, а вокруг его имени уже складывались какие-то невероятные мифы, – вспоминала Нелл. – По какой бы причине у него ни тряслись руки, он приписывал это некой смертельной болезни и вечно говорил нам, что жить ему осталось всего несколько лет; и потому все… готовы были простить ему чуть ли не убийства![183]183
Harrison, Larry Rivers, 17. У Ларри тряслась левая рука, но причину тремора врачи так и не диагностировали.
[Закрыть]»
Элен познакомилась с Ларри той весной, заглянув на его первую выставку на Джейн-стрит в кооперативной галерее художников, с которой сотрудничала Нелл[184]184
Rivers, What Did I Do?, 176; Elaine de Kooning, interview by Amei Wallach, 2.
[Закрыть]. Работы Ларри оказались совсем не тем, чего можно было ожидать от столь эпатажного персонажа. Это был импрессионизм, и всё же, как отметили в своих рецензиях Элен и Клем, его картины оказались настолько оригинальными, что заново пробудили этот жанр[185]185
O’Brian, Clement Greenberg: The Collected Essays and Criticism, 2:301; Harrison, Larry Rivers, 16–17; Elaine de Kooning, interview by Amei Wallach, 2.
[Закрыть]. Клем назвал Ларри «потрясающим новичком» и «во многих случаях мастером композиции лучше самого Боннара»[186]186
O’Brian, Clement Greenberg: The Collected Essays and Criticism, 2:301; Rivers, What Did I Do?, 176.
[Закрыть].
В Провинстауне с его успокаивающим атлантическим бризом и ласковыми волнами, облизывавшими белый песок возле пляжного домика, Элен жила в довольно причудливой компании друзей, число которых с наступлением лета постоянно росло. Приехали Эрнестин и Ибрам Лассо с дочкой Дениз. И Йоп Сандерс. Приехал Руди Буркхардт, который к тому времени женился на Эдит Шлосс – «типичной девушке из Челси», подруге и коллеге Элен по журналу ArtNews. Буркхардт собирался снимать комедию «Кизиловая дева», в которой предложил Элен роль волшебницы[187]187
Hall, Elaine and Bill, 87; Elaine de Kooning, “De Kooning Memories”, 394.
[Закрыть]. На фоне всех этих личных проектов и грандиозных планов лето обещало стать во всех смыслах повторением 1948 года, только с еще более дикими кутежами. Художница Энн Табачник сказала: «Мы все были довольно наглыми, хоть и вполне невинными»[188]188
Rivers, What Did I Do?, 134.
[Закрыть].
В ознаменование начала сезона Ларри с подружкой по имени Тесс устроил вечеринку. Они жили в одной комнате и спали в одной кровати, а чтобы скрыть это, Тесс соврала мужу, что Ларри гей. (Позже Ларри довел эту уловку до логического завершения, предложив сделать минет приехавшему погостить мужу Энн. Тот сделал вид, что не услышал.) Элен явилась на этот ужин одна, «без Билла, похожая на эскапистку из фельетона Ринга Ларднера – щеки под толстым слоем румян, красные губы, короткая юбка вопреки модному макси, чрезвычайно разговорчива», – написал потом Ларри. Тут же была Джейн и живший уже отдельно ее муж Джек. «Они принесли записи Бэйси и помятые помидоры». Хотя это была вечеринка Ларри, еду для гостей готовил художник Джон Грилло. «Он приготовил для нас вкусный ужин, – рассказывал Ларри, – нечто среднее между курицей, свининой, лобстером и паштетом, который, как он позже объявил, был… из рыбы!.. На таких сабантуях ты чувствовал себя частью счастливого сообщества, осажденного врагами»[189]189
Rivers, What Did I Do?, 132–133.
[Закрыть].
Днем Элен посещала занятия в школе Ганса Гофмана. Она не сразу оценила старика, но вскоре назвала его «на редкость просвещающим»[190]190
Elaine de Kooning, interview by John Gruen, AAA-SI, 8.
[Закрыть]. Тот, надо сказать, был в тот сезон особенно энергичен. Он только что вернулся из Парижа, куда съездил впервые с 1930 года. Он отправился на выставку своих работ и заодно встретился со старыми друзьями: Пикассо, Браком и Миро[191]191
Goodman, Hofmann, 60–61.
[Закрыть]. Все они были светилами современного искусства и революционерами времен Первой мировой войны, и Гофман считал себя одним из этой славной когорты. По возвращении в США он заявлял: «Этот визит в Париж чрезвычайно меня вдохновил; я опять почувствовал свои корни в большом мире искусства»[192]192
Goodman, Hofmann, 61.
[Закрыть]. Словом, тем летом ученикам посчастливилось иметь дело с обновленным, ожившим Гофманом.
Для Элен важным было не столько то, что этот человек говорил о живописи, сколько его мысли и идеи об искусстве вообще, в самом широком смысле[193]193
Elaine de Kooning, interview by John Gruen, AAA-SI, 8.
[Закрыть]. Вместе с Ларри и Джейн она стала частью нового поколения, которое зацепили его слова; то же самое десятилетием ранее случилось с Ли, которая, впитывая представленную Гансом Гофманом художественную традицию, билась над расшифровкой истинной сути его идей и посланий. (Старик говорил с сильнейшим акцентом, например слово «фейс» (лицо) звучало у него как «файз»[194]194
Nell Blaine, interview, Box 1, Folder 14, Irving Sandler Papers, ca. 1944–2007 (bulk 1944–1980), AAA-SI.
[Закрыть].) А когда он разбирал работы своих учеников, серьезность, с которой он подходил к их картинам, поднимала их до исторического уровня, о котором начинающий художник мог только мечтать. «Гофман делал искусство гламурным, – говорил Ларри, – упоминая фамилию Риверс в одном предложении с именами Микеланджело, Рубенса, Курбе и Матисса… ну и со своим собственным, конечно. Это не означало, что он равнял тебя с Микеланджело или Матиссом, но действительно указывало: проблемы, с которыми ты сталкиваешься, похожи на те, которые когда-то решали эти великие художники. Говоря с нами таким образом, он вдохновлял нас заниматься живописью»[195]195
Harrison, Larry Rivers, 13; Harold Rosenberg, “The Teaching of Hans Hofmann”, 18. Гарольд сказал о методике обучения Гофманна: «Речь шла о том, чтобы студенты поняли, что они целиком и полностью входят в этот новый порядок; что теперь они им живут, а не просто приобретают новые навыки».
[Закрыть].
За предыдущее лето, проведенное в Северной Каролине, живопись Элен стала более абстрактной, но картины ее оставались на редкость упорядоченными, практически статичными. А к началу 1949 года в них появилась энергия. «Проходя мимо газетного киоска, я издалека часто замечала на страницах газет потрясающую композицию, – рассказывала она. – А потом, подойди ближе и посмотрев лучше, понимала, что почти всегда это была спортивная фотография». И Элен начала собирать такие фотографии и развешивать у себя на стене. «Я стала писать в таком роде, отталкиваясь от них чисто с точки зрения абстрактности форм»[196]196
Elaine de Kooning, interview by Molly Barnes, 5.
[Закрыть]. Эти новые работы Элен были насквозь пронизаны действием: энергичные удары кисти по холсту, вибрация разных цветов, которым позволено существовать без потребности определять что-либо конкретное, но в конкретных взаимоотношениях друг с другом. Потом под влиянием Гофмана Элен вновь разбавила эту бурную смесь небольшой дозой сдержанности. Гениальность этого мастера заключалась отчасти в том, что его месседж был достаточно широким, как у гадалки или священника, чтобы любой слушавший его художник мог взять то, что нужно именно ему. Элен, во всяком случае, сделала именно это. Учеба в школе Гофмана не сделала ее его подражателем. Она ушла оттуда чуть более уверенной в том, что должна быть самой собой.
Поскольку летом работы в ArtNews не было, Элен решила взяться за фриланс и в числе прочего написать статью для журнала Mademoiselle о художественных школах. В рамках этого проекта ей нужно было провести исследование роли женщин в истории искусства. И вот, вопреки тому, во что она верила с детства, Элен обнаружила, что хотя на протяжении веков многие очаровательные женщины писали картины и лепили скульптуры, признанных мастеров среди них было очень-очень мало. Даже в XX веке у женщины практически не было шанса стать «настоящим» художником[197]197
Hess and Baker, Art and Sexual Politics, 58.
[Закрыть]. Лично к Элен это не относилось, но, вглядевшись в проблему внимательнее, она увидела массу доказательств этому прискорбному факту даже тут, в прогрессивной летней художественной школе Хофмана: ее залы и балконы были буквально заполнены талантливыми женщинами, которые между тем никогда не посмели бы назваться профессиональными художниками. Исследование Элен подняло вопросы, уходившие корнями в суть положения женщины не только в искусстве, но и в обществе вообще. В итоге она отказалась от идеи написать статью на эту тему: она нашла так много «глубокой информации», что сочла ее не слишком подходящей для модного журнала. Вместо этого она решила выступить тем летом с докладом на «Форуме 1949», который организовывали сами художники. Свой материал она подала под названием «Женщины наполняют аудитории художественных школ, мужчины занимаются живописью»[198]198
Hess and Baker, Art and Sexual Politics, 57–58; Peter Manso, Provincetown: Art, Sex, and Money on the Outer Cape, 33, 34.
[Закрыть].
Билл до поры до времени оставался в Ист-Хэмптоне, но однажды приехал на машине с Бобом Мазервеллом «повидаться с женой Элен, причем мы оба были со страшного бодуна», – рассказывал потом Боб[199]199
Ashton with Banach, The Writings of Robert Motherwell, 309; Mary Abbott, interview by author.
[Закрыть]. Помимо похмелья у Мазервелла были серьезные проблемы на личном фронте. Жена ушла от него к другому мужчине, объяснив это решение тем, что Боба «кроме работы ничего не интересует». А вскоре после этого Боб из-за страшной трехдневной метели оказался отрезанным от всех у себя в мастерской. «Это был единственный раз в моей жизни, когда я серьезно подумывал о самоубийстве», – признавался он. Но вместо этого он написал тогда первую картину из знаменитого цикла «Элегия об Испанской республике» под названием «В пять часов дня»; таким образом он отдал дань уважения поэту Гарсиа Лорке, убитому врагами[200]200
Flam et al., Robert Motherwell, 64, 195.
[Закрыть]. Совершенно выбитый из колеи не только уходом жены, но и закрытием его художественной школы всего через девять месяцев работы, Боб с радостью принял приглашение выступить на собрании «Форума 1949» в Провинстауне[201]201
Robert Motherwell, interview by Jack Taylor; Flam et al., Robert Motherwell, 197.
[Закрыть]. Именно на прочитанной там лекции «Размышления о живописи сегодня» Мазервелл впервые произнес словосочетание, которое, возможно, удачнее всего описывало группу художников, объединявшую и его, и Билла, и Элен, – нью-йоркская школа[202]202
“1940–49 Chronology”, dedalusfoundation.org/motherwell/chronology; Flam et al., Robert Motherwell, 197; Robert Motherwell, interview by Barbaralee Diamonstein, provided by Dr. Barbaralee Diamonstein-Spielvogel, interviewer and author, from Inside New York’s Art World, 244. Мазервелл в интервью сказал, что впервые использовал эту фразу в 1950 году, в статье, которую он написал для каталога одной галереи в Беверли-Хиллз.
[Закрыть].
Итак, по приезде в Провинстаун Мазервелл принялся готовиться к лекции, а Билл переехал к Элен, чтобы как следует влиться в летнюю культуру шалостей и бесчинств, вдохновляемых алкоголем. Йоп рассказывал, что именно тем летом он впервые увидел Билла напившимся до чертиков; однажды его даже посадили в тюрьму. В тот день Йоп, снимавший жилье неподалеку от коттеджа Элен, заглянул к ней и нашел ее страшно перепуганной, потому что Билл ушел к океану с другом, оба были пьяны, а теперь приближалась буря, Билл же не умел плавать. Йоп нашел обоих, и, по его словам, «оба были косыми в стельку и продолжали бухать».
В какой-то момент компаньон Билла просто упал и фактически потерял сознание. Я сказал Биллу: «Он такой громадный, мы его не дотащим. Надо положить его в воду, чтобы он протрезвел»… Вокруг ни души. У нас не было купальных костюмов, и мы с Биллом просто разделись догола. И вот мы затаскиваем его в воду, а он, немного протрезвев, первым делом заявляет: «Я намерен покончить жизнь самоубийством», – и идет прямо в волны. Я схватил его за шею, а Билл начал дурачиться рядом в воде. Я тащу парня обратно на берег, а Билл плюхается, и мы начинаем ржать. Я смотрю на него сверху вниз, а затем отвожу взгляд чуть в сторону и вижу военные ботинки. Это был полисмен. И он говорит: «Вы арестованы за оголение в месте, где вас могут увидеть женщины и дети». И этот парень, друг Билла, встает и начинает, как ему кажется, боксировать с полицейским. А мы с Биллом, утихомирив его, как могли, стали доказывать, что нас нельзя арестовывать за непристойное поведение[203]203
Stevens and Swan, De Kooning, 283–284.
[Закрыть].
Потом приехал Ибрам и выручил их: уплатил штраф по пять долларов за каждого, и Йопа с Биллом без лишних слов освободили. Однако с вялым боксером всё было не так просто. Его выпустили под залог – сорок долларов, которые дал Гофман, – и обязательство в указанный день явиться в суд[204]204
Lieber, Reflections in the Studio, 33; Stevens and Swan, De Kooning, 285.
[Закрыть].
Начиная с 3 июля 1949 года две сотни людей – многие из них художники, приехавшие на лето из Нью-Йорка и курсировавшие вокруг Новой Англии, – устремились в старый гараж «Форда», переделанный в галерею для серьезных дискуссий под эгидой «Форума 1949». Там также открылась выставка, в которой приняли участие пятьдесят художников. Одно из предоставленных полотен кисти Джексона Поллока называлось «Номер 17»; к началу августа оно прославится[205]205
Manso, Provincetown, 33, 34.
[Закрыть], Life опубликует статью о художнике с репродукцией этой работы[206]206
Dorothy Seiberling, “Jackson Pollock”, 42.
[Закрыть]. Тем летом в Провинстауне обсуждалось много новых идей, в том числе, например, упомянутая выше лекция Элен о женщинах в искусстве, но к концу сезона в разговорах безраздельно царила одна тема: Поллок. Или, конкретнее, вопрос, который Life вынес в заголовок статьи о нем: «Джексон Поллок: величайший из ныне живущих художников США?»[207]207
Oral history interview with Lillian Orlowsky, AAA-SI.
[Закрыть] Как покажет время, этот вопрос серьезно скажется не только на Поллоке и Ли. «В результате той статьи изменился баланс вещей в целом», – говорила Элен[208]208
Elaine de Kooning, interview by Antonina Zara, 12; “Jackson Pollock: An Artists’ Symposium”; Ashton, The Life and Times of the New York School, 154. Элен говорила, что Джексон был первым «американским художником, которого критики и коллекционеры пожирали одним махом».
[Закрыть]. Благодаря ей родилось принципиально новое явление – художник как знаменитость.