Текст книги "Пещера смерти в дремучем лесу (Два готических романа)"
Автор книги: Мэри Берджес
Соавторы: Жак Кесне
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
Спустя несколько времени, взявши ее за себя, он принял крест и отправился сражаться с неверными, дабы совершить желание, которое он имел еще прежде, нежели думал жениться. После двухлетнего отсутствия, слух о его смерти распространился. Супруга его не могла противиться жестокости своей горести: она занемогла горячкою с бредом, которая чрез несколько дней довела ее до крайности. Она избегнула, однако, смерти; но никогда не могла возвратить употребления разума. Уже несколько было месяцев, как она в плачевном положении находилась, когда брат ее приехал к ней; он взял нас потом к себе в дом, мать мою и меня, который родился после отъезда моего отца. Он призывал самых искуснейших лекарей и не жалел ничего, дабы вылечить от сумасшествия свою несчастную сестру; но старания его были бесполезны. Глубокая меланхолия, в которой душа ее была беспрестанно погружена, привела ее во гроб. Она умерла с год спустя после возвращения своего брата, жертвою несчастной любви и отчаяния.
С того времени, вся нежность дяди моего, которую он к ней имел, обратилась ко мне. Он делал все усилия, дабы иметь некоторое сведение о родственниках моего отца, в намерении доставить мне их покровительство; но он никогда не мог открыть, в которой части Германии они обитали. Мать моя в сумасшествии сожгла письма, которые получала от моего отца, и следовательно, истребила единые доказательства, которые бы могли дать некоторое об нем познание. Она сохранила сей только перстень, оставшийся после него, который вы в прошлую ночь рассматривали с толиким вниманием: это был первый подарок, который она от него получила, и до последней минуты ее жизни носила его на своей руке.
Но, хотя дядя мой не имел никакого успеха в изысканиях, которые он делал о моих родственниках, впрочем, милости его не дали мне чувствовать их потерю. Доход его был весьма умерен; но он уменьшил некоторые свои собственные расходы, дабы доставить на издержки моего воспитания. Коль скоро был я в состоянии носить оружия, он хотел сам быть моим вождем на стезе славы. Будучи довольно несчастен, не зная отца, дарованного мне природою, я всегда имел к сему великодушному дяде сыновние чувствования. Увы! несколько тому лет смерть у меня его похитила; но почтение и любовь впечатлели в моем сердце его образ неизгладимыми чертами, и до последнего моего издыхания признательность будет представлять его благодеяния в моей памяти.
Барон слушал сие повествование с великим вниманием, и различные движения лица его казались предвещающими участие, которое он брал в несчастиях злополучной Изабеллы. Кавалер то приметил, и был доволен его чувствительностию. Они разговаривали еще несколько времени вместе; но Родольф, вспомнив желание, которое Фридерик оказал особенно говорить, вознамерился пойти к нему. Он встал, простился с бароном, и их разлука была сопровождаема выражениями самыми лестными учтивости.
При выходе из комнаты барона, он шел по длинной галерее, где нашел Фридерика, прохаживающегося большими шагами.
– Какой привлекательный разговор, – сказал ему сей стремительный молодой человек, – мог вас удержать столь долгое время у отца моего? Уже около часа, как я вас здесь ожидаю.
– Я для того долее у него остался, – отвечал Родольф, – будучи в надежде, что вы не замедлите прийти за мною; но видя, что вы не приходите, я подумал, что вас удержали в другом месте. Итак, я пошел к вам, совсем не воображая, чтоб вы меня здесь ожидали.
– Мне невозможно было предстать пред моего отца; душа моя находилась в сильном волнении, и я не мог себя к тому принудить. Но сие место неудобно для тайного разговора; пойдем в другое, где б мы могли избегнуть опасности быть услышанными.
После сих слов он берет Родольфа за руку и выводит его из галереи.
Пришедши к воротам замка, они нашли их отворенными и вошли в лес. Родольф следовал за Фридериком, и оба пребывали в глубоком молчании. Напоследок, когда прибыли они к месту, из коего замок был не видим, Фридерик оставляет руку Родольфову и, смотря на него пристально, сказал:
– Могу ли я вас всегда называть моим другом?
– Можете ли вы в том сомневаться, – отвечал Родольф, – и хотите ли вы меня обидеть, думая, что мое поведение в рассуждении друга, к которому я всегда оказывал привязанность, могло подать повод к такому вопросу? Нет, никогда я не забуду ласковостей, коими вы меня осыпали; и я еще в состоянии произвесть другие доказательства, кроме слов признательности чувствований, которые вы в меня внушили.
– Это правда, дражайший Родольф, – вскричал Фридерик. – Я не забыл, что вашей дружбе обязан я жизнию, между тем как моя не сыскала еще случая оказать себя иначе, как токмо в тщетных уверениях. Правда, я могу быть в состоянии изъявить вам наконец гораздо более основательных доказательств моей признательности; но прежде я должен еще прибегнуть к сей храбрости, которой я уже столь одолжен, и услуга, которую я от вас ожидаю, есть такова, что если вы мне оную откажете, то лучше бы для меня было, чтоб рука ваша не вооружалась для моей защиты; ибо без счастия что уже значит жизнь?
– Ах! какое же это, дражайший Фридерик, – сказал с живостию Родольф, – какое же несчастие возмущает спокойствие дней ваших? Ваши смущенные глаза, некоторые выражения, от вас вырвавшиеся, все заставляет меня страшиться самого злополучного несчастия.
– Так! – сказал Фридерик. – Если вы меня оставите, величайшее из всех несчастий готовится поразить меня. Я вижу любовницу, которую обожаю, впадающею в руки другого.
– Как! любезный Фридерик! – сказал Родольф. – Вы уже почувствовали силу любви? Кто такая сия столь прелестная любовница, и каким способом могу я для вас ее сберечь?
– Прежде, нежели я вам далее откроюсь, – сказал сей молодой человек, – должно, Родольф, чтоб я вас обязал формальною клятвою, дабы вспомоществовать моим намерениям.
– Совсем не надлежит мне, – возразил кавалер, – принуждать себя обещаниями, поелику и без сего обряда я готов исполнять как в сем обстоятельстве, так и во всех прочих, которые могут встретиться, то, что дружба и честь требуют от меня.
Фридерик неотступно требовал с живостию и чрезмерною ревностию, но Родольф был неумолим. Связь его с сим молодым человеком не была основана на сходстве нрава и мыслей: они находились вместе на войне, и сие нечаянное соединение похитило имя дружбы. Когда Родольф спас Фридерика от опасности, угрожающей дням его, сей, почитая своего избавителя, как храбрейшего из человеков, с великим старанием искал его дружбы, и при всех случаях оказывал к нему величайшее почтение; но хотя беспрестанные ласки и учтивости Фридерика соделали живейшее впечатление в чувствительном сердце кавалера, впрочем, он не был ни довольно слеп, ни довольно безрассуден, чтоб кинуться без размышления, не исследовав намерений молодого человека, коего неумеренность и стремление знал он, и который, без его разумных советов, был бы своими страстями увлечен в великие замешательства.
Когда Фридерик приметил, что друг его упорствовал в своем отказе и не хотел обязываться никакою присягою, тогда он перестал беспокоить его своими требованиями и сказал, что он хочет сделать ему новое доказательство доверенности, которую он имеет к его дружбе. Итак, приступил он к подробному описанию обстоятельств, которые принудили его просить у него помощи.
– Вы должны себе припомнить, – сказал он, – что, когда отец мой повелел мне оставить армию и прибыть к нему, это было для того, чтобы меня уверить, что он имел самую величайшую нужду в моем возвращении. Итак, я не медля поехал и спешил прибыть сюда. Я услышал по приезде моем о браке, который отец мой имел в намерении. Он старался о сем меня сам уведомить, опасаясь, что если бы я получил сие уведомление чрез другого, то не был бы я уверен, что интерес мой не будет оскорблен, и чтоб я не воспрепятствовал в его намерениях. Я был тем менее приведен в удивление, что сию сторону он принял; ибо я уже знал, что после смерти другого его сына, он видел во мне с огорчением последнего из своих отраслей; притом он был встревожен каким-то суетным пророчеством или сновидением, которое соделало впечатление над его разумом. Я слыхал только, что он почитал свое семейство как угрожающим великим несчастием до тех пор, пока оно будет состоять в одном наследнике мужеского пола. Он никогда не хотел откровенно мне изъясниться в сем пункте; и я не понимал, на чем беспокойство его было основано; а то, что знаю, он понуждал часто меня к женитьбе с жаром, который мне весьма опротивел; и всегда казался он весьма недовольным противностию, которую я оказывал к такому обязательству.
Когда же он изъявил мне, что желание его было представить меня супруге, которую он избрал, и ожидал видеть меня воздающим ему почтение и повиновение сыновнее, я последовал за ним к месту, в котором она обитает, будучи весьма доволен тем, что он возымел больше желания взять ее себе в супружество, нежели меня к оному принуждать. Но как вам изобразить, дражайший кавалер! внезапную перемену, которую вид сей несравненной красоты произвел в моем сердце! Сие сердце, до тех пор нечувствительное, почувствовало в минуту необоримую силу ее прелестей.
Я был столько равнодушен к сей женитьбе, что не осведомился о той, которая была оной предметом; я не думал даже спрашивать, пригожа ли она была. Посудите вы сами, любезный друг, если когда душа ваша, которая нежнее моей чувствовала влияние красоты, – посудите ж, какое было мое смятение, когда в особе, коей готовился я воздавать почтение, как мачехе, я увидел самое пленительнейшее и любезнейшее создание, какое только есть в свете! Я себе воображал, что супруга отца моего долженствовала б иметь лета, соразмерные летам его; но первые цветы юности блистали на ее лице… в ее чертах… глазах… Ах! кавалер, я тщетно буду вам ее описывать! Если вы не обманываете мою надежду, то в скором времени ее увидите и поверите мне. Не желая унизить вашей услуги, осмеливаюсь вас уверять, что образ столь редкой красоты была б единая достойная награда ваших великодушных стараний.
Когда я был ей представлен, она была украшена всеми убранствами, какие только искусство может выдумать, дабы придать новое блистание природным ее приятностям. Ей приказали почитать меня сыном того, коему рука ее была обещана; но при воззрении на меня, она смутилась и щеки ее, прежде довольно бледные, покрылись вдруг краскою. Как скоро она позволила мне взять ее руку, я оную прижал к моим с такою горячностию, которая заставила совсем позабыть, под каким видом должен был я делать ей приветствие. Сие действие слишком усугубило ее смятение; она старалась отнять руку; глаза ее наполнились слезами, и потом она скрылась.
Не для того, чтоб мне себя льстить, здесь присоединяю я сии знаки печали к действию, произведенному над нею моим присутствием. Она, конечно, сожалела, что моему отцу, а не мне обещали ее руку, и, опасаясь, чтобы ее смятение не обнаружилось пред глазами тех, которые могли бы ее в том винить, она старалась оставить положение, в котором, как я сужу о сем по собственным моим чувствованиям, было ей весьма трудно успокоиться. Это было, конечно, для меня счастие, что ее скромность, или, может быть, застенчивость превышала мою. Без сего, я изменил бы себя, без сомнения, пред глазами ее отца и моего в сем роде восхищения, в которое первый взор ее прелестей ввергнул меня; и я еще не пришел в себя, как рассудил, что самые сильные побудительные причины поставляли мне долгом содержать мою новую страсть тщательно скрытою.
Впрочем, это было больше глупое ослепление с их стороны, нежели мое притворство, которое препятствовало им открыть сокровенные мысли. Я имею различные доказательства думать, что они совсем были сокрыты от их проницания. Правда, что глубокая задумчивость, в которую мой отец видел меня погружающегося, могла б обнаружить тому причину; но он присоединял ее к страху, чтоб мой интерес не претерпел слишком от союза, который он имел в намерении, и я признаюсь, что в рассуждении сего, душа моя не была освобождена от всех беспокойств. Поистине полагая намерение отца моего не весьма для меня полезным, если б случилось, что он имел других детей; не вероятно ли б было, что женщина столь молодая и прекрасная овладела бы его сердцем, дабы склонить его сделать в их пользу распоряжения, которые весьма уменьшили бы состояние, которого с давнего уже времени имел я право ожидать.
Но таковые причины весьма слабы, дабы привлечь теперь мое внимание. Богатства, почести, – я отказался бы от всего с радостию, чтобы иметь счастие обладать сею несравненною красотою. Когда я думаю, что она достается в руки другого, когда вижу ее пожертвованною старику, которому седые волосы запрещают желать руки столь прелестной женщины, бешенство приводит меня в ярость; сердце мое готово предаться в гнев и отчаяние. Если вы не имеете обо мне сожаления… ах! Кавалер, можете ли еще колебаться, можете ли вы отказаться мне в помощи!
– Я чувствительно тронут вашим состоянием, дражайший Фридерик, – отвечал Родольф. – Но меня наипаче сокрушает то, что вы предали свое сердце страсти, против которой восстают толикие препятствия.
– Ничем иным, – сказал с живостию Фридерик, – как вашею помощию могу я их преодолеть.
– Разве для похищения вашей любовницы просите вы моей помощи? – сказал Родольф. – Дайте мне несколько времени в обстоятельствах такового предприятия подумать.
– Все рассмотрено, – прервал его речь Фридерик, – и я знаю, что одним токмо способом можно удовлетворить мою любовь, не разрушая своего состояния. Барону Дорнгейму рука ее обещана честолюбивым видом. Когда б мне было возможно обмануть бдительность и похитить ее из его замка, – я весьма уверен, что буду лишен наследства отцом в ярости. Итак, должно, чтоб титул барона Дорнгейма принадлежал мне, чтоб имение его было мое… Ах! Родольф, можете ли вы не отгадать, друг мой, и не видеть, какая та услуга, которую я от вас ожидаю!
Родольф затрепетал и смотрел на сего разъяренного молодого человека с удивлением и ужасом, как будто бы искал на лице его подтвержения страха, который слова его в него внушили.
– Я желал бы быть сам бароном Дорнгеймом, – сказал Фридерик, несколько помолчав. – Слышите ли вы меня?
– Я не смею думать, что вас слышу, – отвечал кавалер, отворотясь от него с презрением.
– Любили ли вы когда, Родольф, – сказал Фридерик, – и чувствовали ли, что, когда человек есть наш соперник, все чувствия, которые к нему до тех пор имели, исчезают из нашей души? Вы меня слышали, я это вижу; вы знаете, что я хочу отдалить соперника; единая мысль священных уз, которые меня с ним соединяют, ужасает ваше воображение. Но он вам не отец. Я не думаю вознесть на него виновной руки. Но вы, – который есть мой друг, – вы, который не привязаны к нему ни узами крови, ни даже узами благодарности, – когда вы разберете, что для обнадеживания в счастии целой моей жизни, надлежит только ускорить роковой час, который в его летах не может быть весьма отдален…
– Что же такое приметили в моем характере, государь мой, чтобы могло подать вам повод так меня обижать? – сказал Родольф, устремляя глаза свои на него с суровостию. – Разве я убийца?
– Ах! любезный друг, – вскричал Фридерик, – можете ли вы думать, чтоб я был в состоянии вас обижать? Я знаю чрезвычайную вашу чувствительность к чести. Вы, может быть, думаете, что я хотел употребить вашу храбрость в предприятии, недостойном вас? Если б можно было сделать нечаянное нападение на барона, я никогда не прибегал бы к вашей руке, и между людьми моими я легко нашел бы некоторого, расположенного исполнить мои намерения. Но это было б невозможно! барон ни на минуту не бывает один. Я совершенно не знаю причины сей предосторожности; я не слыхал, чтоб он имел неприятелей, коих нападения мог бы страшиться; но это поведение весьма для меня подозрительно. Во время дня с ним беспрерывно бывают некоторые из его официантов; ночью священник и двое слуг ночуют всегда в его комнате. Вы видите при сих обстоятельствах, что он совершенно под кровом от всех нечаянных нападений, и если он имеет свободу защищаться, ваша храбрость одна может преодолеть его сопротивление. Вы, я чаю, слыхали, что он был в своей молодости один из знатнейших воинов Германии, и лета не ослабили еще его руки. Я знаю, что вы будете презирать равнять себя с столь слабым неприятелем, но будьте уверены, любезный друг…
– Не называйте меня более сим именем, – вскричал Родольф. – Я отказываюсь от дружбы отцеубийцы.
Сие слово слишком обидело Фридерика; но после приведения себя до такого пункта в поверенность Родольфа, он не осмеливался являть ему своего презрения и старался лучше привести его к своему намерению новыми просьбами.
– Если бы любовь моя была не столь горяча, – сказал он, – мои предприятия были бы не так безнадежны; но, будучи мучим сильною страстию, я желаю воспользоваться одним случаем, который представляется к получению счастия, которое чрез несколько дней должно быть навсегда в отдалении от моего достижения. Если бы я любил обыкновенную красавицу, можно б было от нее отказаться, но тот, который хотя раз обожал Констанцию…
– Констанцию! – вскричал Родольф с чрезмерным смятением. – Как! Это Констанция!
– Так, Констанция Герцвальд имя той, коея рука обещана отцу моему, – отвечал Фридерик. – Если из сожаления к ней и вашему другу, вы не освободите сию молодую красавицу от столь жестокого жертвования, дабы вручить ее любовнику, гораздо достойнее ею обладать…
– А Констанция отвечает ли на вашу любовь? – спросил Родольф слабым и трепещущим голосом.
– Я в том не могу сомневаться, – отвечал Фридерик. – Я никогда не получал из ее уст сего сладостного уверения, поелику не мог иначе с нею говорить, как в присутствии моего отца; но если я должен в том верить одной из ее женщин, которая есть единая моя поверенная, она имеет отвращение к замужеству, которое ей предлагают, и многие обстоятельства ясно доказывают, что сердце ее питает тайную любовь. Несколько времени я не осмеливался думать, чтоб я был предметом ее нежности; но последнее посещение, которое я ей сделал в замке отца ее, рассеяло все мои сомнения. Ее взоры, ее вид, все изменяло ее сердцу; и если кто примечал внимание, с которым она на меня смотрела, смущалась, краснела, и часто вырывались от нее взоры, которые означали еще живее нежные чувствования, коими душа ее была поражена.
В то время, когда Фридерик таким образом говорил, Родольф был порабощен тысячьми страстей, которые взаимно сражались. Два раза он подносил руку свою к шпаге, и два раза, несмотря на ярость своего ревнивого гнева, он помышлял, что это против своего гостеприимца вынимает он шпагу, и – что он имел оружие, а соперник его не имел. Сия мысль укротила его ярость.
– Фридерик, – сказал он ему, – мы можем еще повстречаться; если же это случится, помните, что мы более не друзья.
После сих слов он поспешно удаляется, и стремится к месту самого густого леса.
Фридерик пришел в странное изумление от такового поступка, коего истинной причины не мог он отгадать. Он не знал, что кавалер видал ли когда Констанцию. Итак, он остался несколько времени безгласен от удивления; ему хотелось его кликнуть, но Родольф, который шел скорыми шагами, был уже весьма далеко. Будучи воспален яростию, укоряет себя, для чего за ним не следовал, дабы истребовать изъяснения слов его, а особливо грозного вида, с которым он их произнес; но кавалер тогда скрылся в самой средине леса, и Фридерик тщетно его искал.
Родольф шел несколько времени, не заботясь о том, в какую сторону направлял он свои шаги. Он представлял себе, что любил без надежды; но когда услышал, что Констанция любила другого, кроме его, он весьма приметил, что до тех пор он внутренне ласкался обладать ее сердцем, Когда прибыл к месту леса, чрезмерно отдаленному от того, в котором он оставил Фридерика, бросился небрежно на траву и дал волю душе своей к безнадежным размышлениям, которые доверенность его соперника в него внушила.
«Итак, Фридерик любим Констанциею! – говорил он сам в себе. – Сия застенчивая и скромная красавица, коея глаза всегда потуплялись, когда мои обращались к ней с чрезмерною горячностию, бросала на него самые нежнейшие взоры! Ах, непостоянная… вероломная Констанция!.. Но для чего ее обвинять?.. Какое имел я право на ее нежность? Подала ли она мне когда надежду, и какую взаимность мог бы я от нее ожидать в любви, о которой я никогда не изъяснялся? Ах! для чего я уехал, не изъявив ей моих чувствований! Какую идею могла бы она представить себе из силы моей страсти, потому что и в самом ее присутствии был я довольно силен, дабы привести ее в совершенное молчание! Многие годы протекли уже, как я с нею разлучен. Может быть, в продолжении столь долгого времени не слыхала она произнесенного моего имени ни одного раза, а если она содержит меня в своей памяти, может быть, почитает за человека, над которым прелести ее сделали только маловременное впечатление; может быть, думает она положиться более на любовь первого обожателя, который ей сказал, что она прелестна, нежели на чувствования истинного любовника, который ею дорожит более своей жизни. Ах! Для чего уехал я, не изъявив ей своей страсти!»
Родольф продолжал питаться сими мыслями, наполненными тоскою и горестию. Он с удовольствием бы променял за все годы, которые оставались ему жить, возвращение некоторых из сих драгоценных минут, которые он провел с нею, – счастливых дней, в которых известен был в ее ко всем другим равнодушии. Влюбленный кавалер мог бы ласкать себя, что она имела к нему некоторое тайное предпочтение. Тогда, может быть, тогда, если бы ее великодушная нежность позволяла ему воспользоваться сим благосклонным расположением, мог бы получить сердце, которого он был более достоин, нежели гнусный злодей, который думал оное приобресть.
Родольф, размышляя о роковой доверенности Фридерика, почувствовал слабую надежду, постепенно возвышающуюся в его душе. Надменность и тщеславие сего гордого молодого человека соделывали для него мечтанием истинные чувствия Констанции; но удовольствие, производимое сими мыслями, исчезало вдруг, когда вспоминал, что Констанция, какие бы ни были расположения ее сердца, долженствовала чрез три дня дать руку барону Дорнгейму.
Он затрепетал при сей ужасной мысли, и, в движении отчаяния вставая с стремлением, остается несколько времени в безмолвии и окаменелым от горести. Скоро потом после сего уныния наступило живейшее желание видеть еще раз предмет его нежности прежде, нежели сей ужасный брак отымет от него навсегда всю надежду. Не в его власти было отказаться от сего наслаждения. Немедленно предпринимает он намерение предстать пред нее, дабы сказать ей, что последнее издыхание несчастного Родольфа будет желанием благополучия Констанции, – решившись наконец проститься навсегда с своим отечеством, и ехать в армию Крижаков, где надеялся найти, в средине батальонов неверных, кончину жизни, которая для него не что иное была, как наказание[2]2
Под крижаками здесь подразумеваются крестоносцы (Прим. ред.).
[Закрыть].
В восхищении, которое сия мысль ему производит, он идет скорыми шагами; но не знал совершенно дороги, ведущей к замку Герцвальда, и в сем диком лесу он мало надеялся повстречаться с кем-нибудь, кто бы мог показывать путь неизвестным его стопам; но что его приводило в отчаяние, думая, что он шел по тропинке, которая отдалит, может быть, его от желаемой цели. Однако он не переставал идти. Напоследок сквозь деревья увидел он некоторые башенки; но какая была его досада, когда, более приближаясь, он узнал замок Дорнгеймов! С презрением удаляется от гнусного жилища, в котором соперник его обитает, и бросается на другую дорогу.
По счастию, он не так далеко ушел; но, увидя крестьянина, который шел впереди его, он старается его догнать, и спрашивает у него дорогу, ведущую к замку Герцвальда. Сей человек, который должен был идти мимо, предложил кавалеру быть его проводником. Шедши вместе, крестьянин делал многие вопросы Родольфу; ответы были коротки и часто несообразны с предметами вопросов. Между тем, как вождь его спросил, где он думает ночевать в следующую ночь, – ему приходит в голову, что если б случилось, что он не имел благополучия получить в сей день свидания с Констанциею, ему надлежало б оставаться в лесу до утра. Вследствие чего он спросил крестьянина, близко ли он живет, и не может ли дать ему пристанища в своей хижине. Крестьянин отвечал, что жилище его недалеко отстояло от места, где он лишь только с ним повстречался; он ему предложил в своем низменном убежище все вспомоществования, которые будут от него зависеть. Когда замок Герцвальдов стал у них в виду, кавалер разлучился с своим провожатым, и приблизился к месту, которое заключало в себе то, что было для него на свете драгоценнейшего.
Он мало был знаем отцом Констанции, который, во время пребывания кавалера с нею, предпринял дальние путешествия. Мать ее, с которою она тогда жила в Праге, недавно умерла. Родольф совсем не знал, каким бы способом мог он ее посетить, как приметил слугу у ворот. Он его спрашивает, и узнает из его ответов, что барон Дорнгейм был тогда в замке, и что должен в нем обедать. Сие уведомление решило кавалера не являться прежде, как уже после его отъезда; ибо он никогда не был властен удерживать свою ярость при воззрении на соперника. Итак, он удаляется от ворот в намерении дожидаться вблизи замка. Идучи, он часто взглядывал с ревностию на окна, и весьма желал знать, которые были комнаты Констанции. Хотя он имел предосторожность быть в некотором расстоянии от стены, однако тень одного окна принимала иногда в его разгоряченном воображении человеческий вид. Он тогда с скоростию приближался, лаская себя всегда найти в сем химерическом предмете его дражайшую Констанцию; но наконец рассудил, что может быть увидим слугами, даст им некоторое подозрение, что его и принудило отдалиться от фасады и принять тропинку, ведущую позади замка.
Что касается до положения и крепости, замок Герцвальда был весьма отличен от Дорнгеймова. Строившие его имели не столько попечения к защищению, сколько внимания к виду и приятности. Позади замка простирались великолепные сады, загражденные от леса весьма высокою стеною, окруженною зубцами. Родольф прогуливался вдоль сей стены для препровождения времени, ожидая отъезда баронова. Благополучие, которое имел сей гнусный соперник наслаждаться зрением и разговорами Констанции, заставляло кавалера чувствовать все беспокойства ревности.
На одном из углов стены построена была четвероугольная башня, коея окна ударялись в лес. Родольф проходил мимо, как некоторый голос поражает его слух. Он смотрит, и в одном отворенном окне различает двух женщин, которые были в комнате, но сидели к нему спинами. Влекомый любопытством, от которого не мог отказаться, он приближается и может уже слышать, что та, которая говорила, старалась утешать другую, которая была вся в слезах; а чтобы обязать ее прекратить течение слез ее, она говорила ей все сии рассуждения, столь слабые против истинной печали.
– Позволь мне плакать, – отвечал наконец прелестный голос: это был Констанциин; сердце кавалера узнало вдруг пленительный звук.
– Для того только, – продолжала она, – чтоб плакать свободно, просила я с таким усилием позволения удалиться сюда…
– Но, сударыня, я никогда не видала вас еще предававшеюся в печаль столь сильную, как ту, которая теперь вас обременяет.
– Может быть, это последние минуты, в кои позволено мне будет в нее предаваться, – отвечала Констанция. – Грудь моя до сего дня была весьма успокоена надеждою, что я могла бы наконец преклонить сердце отца моего, и получить по крайней мере более отсрочки, дабы отдалить эпоху брака, коего страшусь более самой смерти; но теперь вся надежда исчезла.
– Но если сие соединение ужасно для вас, на что же ему подвергаться?
– Ах! Леонора, – вскричала Констанция, – можешь ли ты делать мне столь жестокий вопрос? Не делала ли я уже, дабы избегнуть сего ужасного союза, все, что скромность моего пола могла позволить? Есть ли какой способ, который печаль моя не употребила б в дело, чтобы отвратить отца моего от сего злосчастного намерения? Не приводили ли мои неутомимые просьбы часто его в гнев? Какой другой плод получила я, кроме того, что поступали со мною, несколько тому месяцев, с суровостию, которую не воображала я, чтоб могла пережить? Ты знаешь, сколь отец мой мало тронут моими слезами. Если теперь получила я малое снисхождение, дабы избегнуть глаз барона, то в том не должна я сожалению, которое мучения мои внушили, но боязни, чтоб мое необоримое отвращение к сему браку не оказывалось чрезмерно пред глазами барона. Впрочем, он не может того не знать; ибо я помню, что, собрав некогда всю мою смелость и силу, я ему сделала точное признание, надеясь, что в рассуждении его малой чувствительности, он первый отказался б от руки, за которой сердце не могло следовать; но я приметила из его характера весьма снисходительное мнение. Первое действие, которое произвело мое простодушие, было то, чтоб обязать его к скорейшему понуждению заключения брака, в страхе, чтоб время не подало мне какого-либо случая от него избегнуть.
– Я утверждаюсь в мысли, сударыня, – возразила Леонора, – что вы можете еще найти к тому способы. Вы не в глазах. Для чего не возьмете намерения уйти из замка?
– Ах! куда уйти? – отвечала Констанция. – Ежели б какое-нибудь убежище отверсто было для меня, будь уверена, что все шаги мои были бы подсматриваны. Но я не имею друга, который мог бы меня защищать и которому я могла б себя вверить. Если бы я сыскала убежище в каком-нибудь монастыре, барон Дорнгейм не замедлил бы оный открыть и из него меня исторгнуть. Ты знаешь всю обширность его власти. Коликим бы опасностям, еще ужаснее, нежели самая смерть, побег меня подвергнул! Слабая и без защиты девица может ли подумать без трепета ввергнуться в глубокую мрачность сего пространного леса?
– Прошу вас, сударыня, простить вольность, которую предпринимаю вопросить ваше сердце. Живейшее участие беру я в ваших несчастиях, которое одно внушает в меня подобные вопросы, и моя привязанность вам столько известна, что вы не можете их приписать к дерзкому любопытству.
Барон Дорнгейм, это правда, не такой человек, который мог бы привесть вас в чувствительность; однако простите, ежели я осмеливаюсь думать, что, будучи подвластны так, как вы всегда таковой были, приказаниям вашего батюшки, – вы не могли б никогда решиться изъявлять ему с толикою твердостию вашей противности в послушании ему, если б ваше отвращение к замужеству, которое вам предлагают, не имело сильнейших побудительных причин, кроме вашего омерзения к барону. Хотя он гораздо старее вас, – особа его не имеет, однако ж, ничего неприятного, вид его благороден, – я слыхала от вас, что разговор его привлекателен. Что же касается до его характера, вы судите, конечно, справедливо, в рассуждении поступка не столь благородного, который он вам оказал; но вы имели равное отвращение к сему браку, когда знали токмо барона по преимуществу, отдаваемому в разговорах вашим батюшкою, который старался преклонить вас на его сторону.