Текст книги "Конец срока - 1976 год"
Автор книги: Майя Улановская
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
Каковы эти регулярные шмоны, когда перед очередными воротами заставляют вытряхивать на землю все из мешков, и если есть у тебя фотографии или письма (у меня пока ничего такого нет и еще долго не будет), – думай, как их припрятать. Хотя все это прошло цензуру, но захотят – и отберут.
И эти постоянные разлуки, разлуки с каждым встреченным человеком, вечный страх разлуки, когда, казалось, нечего тебе уже бояться. Но всегда есть, чего бояться и есть, что терять. На этапах встречаются старые лагерницы, их куда-то везут. В те времена на настоящую свободу никто не ехал, но некоторые ехали в ссылку.
Помню старую лагерницу на челябинской пересылке с седыми короткими волосами и жестким загорелым лицом. Она кончила 10-тилетний срок. Выслушав, за что я сижу, она пробормотала неприязненно, что на месте моей матери она убила бы меня своими руками. "Почему же, – поразилась я, – разве не оправдано враждебное отношение ко всем этим порядкам? Разве вам не на что жаловаться?" "Девчонка, что ты знаешь! Ты не знаешь, что мы пережили!" – и она стала мне рассказывать то, что я много раз слышала потом – как их привозили зимой на пустое место, как они жили в палатках, сами строили бараки и натягивали колючую проволоку, а по ночам волосы примерзали к стене.
Старым лагерникам обидно, что нам гораздо легче, чем было им 8-10-15 лет назад. Они любят пугать новичков. Они учат жить. Разъясняют – что в лагере самое главное. "Не можешь научим, не хочешь – заставим". Тут ты должен для себя решить – будешь ты жить по таежному закону: "только выжить" или следовать законам, что узнал с детства, в том мире. Хотя и говорится, что лагерь – это СССР в миниатюре, но не надо это понимать слишком буквально. Несвобода в политическом смысле и теперешняя ежеминутная несвобода все-таки разные вещи. И хотя взамен мы получили абсолютную внутреннюю свободу, но я этого не могла оценить. Ведь меня посадили так рано, что я не успела разобраться как следует – что такое внутренняя несвобода.
И еще разные вещи: несвобода в тюрьме и несвобода в лагере. Эта новая жизнь после тюрьмы – люди, воздух, движение куда-то – заставляет притупившуюся мысль работать, и смотришь, и слушаешь, и живешь тем, что есть, без надежды, но умирать не хочешь. Что же, другие живут – буду жить и я.
3. Тайшетская пересылка
Тайшетская пересылка – последняя остановка перед лагерем. Там мы пробыли недели две. Это еще легкая жизнь. Мы чинили огромные и безобразные ватные рукавицы, ходили по зоне, смотрели, расспрашивали, что это такое трасса ТайшетБратск. И новые встречи. Встретились мы с Инной Эльгиссер. Сейчас она тоже в Израиле, вместе с другим нашим однодельцем, Гришей Мазуром. Рядом, в мужской зоне, в это время оказался отец Инны, который, окончив 15-летний срок, ехал в ссылку. Им разрешили десятиминутное свидание "без слов". Невозможно было не дать им говорить, но что они могли сказать друг другу за 10 минут?
От нее я много узнала о Борисе Слуцком, о Владике Фурмане. Однажды в Иерусалиме я выступила в клубе для новоприбывших со своими воспоминаниями. Как всегда, преобладали пожилые люди. Одна из старушек, пришедшая просто так, как она ходила на все мероприятия, подошла ко мне и представилась как тетка Фурмана. Она приехала в страну несколько лет назад. Потом я ее навестила и она мне показала единственную сохранившуюся фотографию Владика: она была в деле, и ее вернули родителям в 56 году, когда те освободились. Мать Фурмана была на приеме у прокурора Руденко, спрашивала о судьбе сына, и он ей сказал: "Полина Моисеевна, их убили наши фашисты, что могу я вам еще сказать?" (Позже приехали в Израиль и родители Владика и здесь умерли.)
После пересылки мы были с Инной несколько месяцев в нашем первом лагере. Помню, как ужасно она страдала от укусов мошки, ходила вся опухшая, слепая, так что даже до столовой не могла дойти без помощи. Была она маленькая и, по видимости, слабая, но как только становилось чуть-чуть легче, она не унывала.
В Тайшете на пересылке мы встретили несколько "повторниц". Значение этого странного слова ужасно. Эти женщины повторно получили срок и снова ехали в лагерь. Как правило, им даже не предъявляли нового обвинения, а просто снова брали по старому делу, считая, как видно, что отсиженный когда-то 10-летний срок – это устаревшая мода. Другие, отбывая ссылку после первой отсидки, заработали там новый срок, обычно за "антисоветскую агитацию" – кому-то рассказали о лагерях и выразили неудовольствие тем, что жизнь их загублена ни за что ни про что.
Повторницей была Мирра Капнист, женщина неопределенного возраста, худая, с резкими чертами лица. Ее предком был известный русский писатель 18 века. В первый раз ее посадили по "кировскому делу", в 1934 году. В Тайшет ей должны были привезти на свидание маленькую дочь, но Мирру вызвали на этап до ее приезда, не помогли мольбы и истерики несчастной матери – свидание не состоялось.
Потом я ее встречала на других колоннах. При мне она освободилась, ехала зимой в ссылку в Красноярский край.
Она шла с мешком и деревянным чемоданом, какие делали работники хоззоны за 20 рублей, к вахте, и вид у нее был чудной: на голове еле держалась кокетливая самодельная шляпка. Кто-то из женщин отдал ей теплый платок.
С давних пор сидела теща Бухарина, мать его второй жены, врач. Родство не афишировалось, было известно, что она жена старого большевика Ларина. "А муж ваш не сидит?" – поинтересовалась я. "Мой муж похоронен у кремлевской стены", – ответила она с достоинством. Напрасно я расспрашивала ее, она о жизни в лагерях не распространялась. Это была моя первая встреча с представительницей той, уже немногочисленной, прослойки бывших партийных дам, которые, как правило, не вызывали у меня большой симпатии, хотя и подумать страшно, как они настрадались. Ничего не могу сказать о ней лично, но обыкновенно это были люди с совершенно искаженными понятиями. Они остались "верноподданными". Вернее, так они говорили, а что хранили про себя – один Бог знает. Я считала, что они искренни, и удивлялась такому идиотизму, но моя мать, как и многие другие, была убеждена, что они притворяются и, если бы не дрожали так, то могли бы даже нас удивить запасом ненависти к режиму. Этот их страх – самое поразительное. Они все в жизни потеряли: мужья их были расстреляны, дети в детдомах, а постарше – в лагерях и ссылке. Краткий промежуток между отсидками был у всех мучительным, но они все дрожали.
Позже я встретилась с первой женой Бухарина, с сестрами Зиновьева и Пятакова. Когда с 1954 года у нас в лагере началась известная либерализация, эти дамы принимали самое активное участие в "общественной жизни", были членами всяких советов и комиссий и назойливо приставали, чтобы и мы все подписывались на заем. Заработки были ничтожными; чтобы купить самую дешевую облигацию, нужно было нескольким заключенным сложиться. Я отстаивала свое право вместо облигации купить в ларьке зубной порошок, туалетное мыло и нитки. Они очень не одобряли мою позицию. Им по-своему хотелось меня спасти от "растлевающего влияния контриков", но это было безнадежно.
Эсфирь Исаевна Гурвич, первая жена Бухарина, показалась мне поначалу незаурядным человеком. Я так мало в жизни знала, а романтические представления о революционерах были слишком живучи, и я пыталась вызвать ее на разговоры о Бухарине, но она уклонялась, предпочитая обсуждать другие вопросы, – например, чем набить матрац: опилками или стружками. Но все-таки, у нас были хорошие отношения. Через много лет, в 60-х годах, я снова встретилась с ней, уже глубокой старухой. В библиотеке, где работала, я встретила дочь Эсфири Исаевны, Светлану. И вспомнила о ее приезде к матери на свидание в 1954 году. Свидания им не дали. Дочь стояла за зоной, а мать залезла на крышу бани и пыталась ее увидеть. Потом открылись ворота, проехала телега с дровами, запряженная, как обычно, заключенными-женщинами. Дочь стояла по ту сторону ворот, а мать – в зоне. Конвоир кричал: "Не положено!", ругался, но несколько мгновений не закрывал ворота, дал им посмотреть друг на друга.
Когда я встретила Светлану в библиотеке, я передала привет ее матери и вскоре получила приглашение прийти в гости. Эта встреча меня поразила. Сразу же я поняла, что если и было что-то в этой женщине с гордым, красивым лицом, то оно исчезло. Тогда как раз ходили слухи о возможной реабилитации Бухарина. Об этом я и заговорила, хотя лучше было бы спокойно пить чай и любоваться ее новой квартирой. Она очень убежденно (но искренне ли? Не боялась ли "провокации"?) доказывала мне, что такая реабилитация несвоевременна теперь, когда в разгаре война во Вьетнаме, когда западный образ жизни оказывает вредное влияние на нашу молодежь и т. д. Под конец она заявила, что рада отсутствию при нашем разговоре ее дочери, так как она не такая испорченная, как я. (А дочка, между прочим, вылитый Николай Иванович с виду). Я ушла и подумала, что этот эпизод можно было бы описать как продолжение романа Кестлера о Рубашове. Своего рода эпилог: встреча с женой Рубашова через 30 лет.
К этому же типу "несгибаемых", хотя и другого поколения, относилась Клара Соловьева, дочь крупного партийного работника, расстрелянного по "ленинградскому делу". Я с ней встретилась сразу после приезда в лагерь, на 49-й колонне. Она держалась со мной вполне отчужденно, хотя из многих сотен женщин в лагере я была его единственной ровесницей. Мы поговорили с ней только один раз. Шли в одной пятерке на работу (заключенных водили строем по пять человек в ряд) и, посмотрев на нее в профиль, я сказала ей, что она похожа на моего однодельца, Бориса, – я видела его только в профиль во время суда. Она ответила, что это ей совсем не льстит, что она осуждает нас за наше дело.
Она считала, что все, кроме нее, сидят по заслугам. Ее ужасало, что она должна терпеть такое окружение. Она рассказывала, что на следствии ее совсем не допрашивали и не пытались ничего пришить, а просто дали 8 лет по статье 58-1 В – член семьи изменника родины, и – об этом она говорила со слезами даже не поинтересовались, какую большую комсомольскую работу она вела. Из деликатности я не спросила, как она относится к своему отцу, и простила ли то, что его расстреляли. Естественная неприязнь, вызванная ее отношением ко всем окружающим и ко мне лично, мешали мне почувствовать весь трагизм ее положения.
На пересылке было много самого разного люда. Большинство, как везде в это время, составляли украинки. Было много женщин из Прибалтики, особенно литовок. Помню молодую литовку Бируте Линкайте без передних зубов и с переломанными ногами, на костылях. Она во время следствия выбросилась из окна кабинета, но только покалечилась. Потом мы с ней оказались в одной бригаде, несмотря на увечье, ее отправили на земляные работы. Сидела она за сестру – та была крупной деятельницей подполья, тоже была арестована, и Бируте боялась, что сестру расстреляли. Помню, как она клокотала от злобы, когда в лагерной столовой нам показывали фильм о счастливой жизни Советской Прибалтики.
Была на пересылке цыганка Ираида из Шанхая. Вернулась, как многие эмигранты, на родину. Некоторых прямо от границы отправили в лагеря, а другим дали пожить какое-то время на воле, но они неизбежно попадали туда же – за антисоветскую агитацию.
Ираида не унывала. Плясала посреди барака "цыганочку", рассказывала о жизни эмигрантов в Шанхае. Она лично знала Вертинского и поведала нам о нем много забавных историй. Нас повели в мужскую зону на концерт. Зрелище было довольно жуткое. Унылые бритоголовые артисты развлекали на допустимом расстоянии "дорогих женщин". Потом разрешили выступить Ираиде. Она рассказала нам, как за кулисами ее обступили артисты, каждый хотел хоть прикоснуться к женщине, а Ираида приговаривала: "Я вся ваша, мальчики!
Итак, на тайшетской пересылке мы чинили рукавицы, слушали разные истории – лагерные и нелагерные, а иногда и стихи. Огромное количество стихов знала ленинградка Лидия Васильевна. Стихи – любимое развлечение и утешение лагерной интеллигенции. Лидия Васильевна читала и свои собственные сочинения, в которых фигурировал какой-то "Альберт-баронет". И весь облик ее был изысканный и почтенный. Я как-то сказала ей, что совсем не думаю о конце срока, ведь 18+25 будет 43, – ужас! Она возразила: "Почему же ужас? Вот мне 43 года, это не старый возраст"[1]. Через какое-то время, когда Лидия Васильевна была на рабочей колонне, к ней приехал на свидание муж, инженер из Ленинграда, но свидания, конечно, не дали. Инженер (не Альберт ли баронет?) залег в канаве у дороги, по которой строем ходили заключенные на работу, и пытался высмотреть свою жену. Но жену за зону не отправляли, она была инвалидом, ходила с палочкой.
В лагерях любили больше всего стихи Гумилева за их романтику, красочность. Любили Блока. Очень популярно мандельштамовское "За гремучую доблесть..." Об этом поэте я раньше не слышала. Со своей стороны, я пыталась привить публике любовь к Некрасову, но это плохо удавалось.
Я узнала много новых песен. Главное сокровище в этом жанре ждало меня впереди, когда я познакомилась и, по возможности, сблизилась с представительницами самого многочисленного контингента в лагере – западными украинками.
Комментарий
–
[1] Конец своего срока я отпраздновала 7 февраля 1976 года.