Текст книги "Окончательное решение."
Автор книги: Майкл Чабон
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
VIII
Ульи стояли в ряд с южной стороны от его жилища – остроконечные домики, миниатюрные падоги, белые и ступенчатые, как свадебный пирог. Одна из колоний была заведена еще в 1926 году, и он мысленно всегда называл ее «старый улей». В «старом улье» царствовали поколения сильных плодовитых маток. Старику казалось, что улей такой же древний, как сама Англия, как меловой костяк Южного Даунса. И теперь, в этот семнадцатый год его существования, как всегда летом, пришло время забирать у пчел мед.
Ночью перед тем днем, на который было запланировано его откачивать, старик до четырех читал Дж. Г. Диггса, затем урывками поспал не больше часа, пока наконец не решил, что пора. Он никогда не полагался на будильник. Всю жизнь он спал неглубоко, а одряхлев, и вовсе начал страдать бессонницей. Когда же ему все-таки удавалось уснуть, он видел во сне загадки и алгебраические задачки, из-за чего толком отдохнуть не получалось. В общем, он предпочитал бодрствовать.
На все ушло гораздо больше времени, чем он рассчитывал, – умывание, кофе, раскуривание первой трубки. Готовить он так и не научился, а девушка из семейства Саттерли, которая последнее время приходила к нему помогать по дому, появится только в семь. В это время он уже будет полностью поглощен работой на пасеке. Так что позавтракать ему не пришлось. Но и без завтрака он с раздражением заметил, что к тому моменту, когда закончилась его ежедневная борьба с собственным организмом в уборной, когда он вымыл худые стариковские конечности, застегнул все молнии на специальном рабочем комбинезоне, надел ботинки на резиновой подошве и сетчатую маску, солнце уже взошло и ярко светило в небе. День обещал быть жарким, а в жару пчелы ведут себя беспокойно. Сейчас в воздухе, по крайней мере, еще витала ночная прохлада, кое-где стоял туман, и чувствовался тяжелый запах моря. Поэтому он потратил еще пять минут на то, чтобы с удовольствием покурить. Утренняя свежесть, тлеющий табак в трубке, дремота позднего лета, напитавшиеся медом пчелы. До истории с ученым попугаем это были все его радости жизни. Как он понимал, животные радости.
Когда-то давным-давно такие вещи значили для него очень мало.
Подошвы ботинок скрипели по траве, когда он пошел к сараю за инструментами для взлома и когда потом захромал к пасеке. На полпути он почувствовал резкий маслянистый запах верескового меда. Этим летом вереск рос хорошо. Саттерли будут довольны; по старинной договоренности они продавали откаченный из его ульев мед и заработок оставляли себе, а вересковый мед был в четыре-пять раз дороже обычных сортов.
Наконец он остановился перед «старым ульем», держа дымокур и закупоренную бутыль с бензальдегидом. От улья исходило ощущение обреченной удовлетворенности, как будто город отсыпается на следующий день после карнавала, а с вершины холма его разглядывает армия гуннов. Старик глубоко втянул дым и опустился на землю, оперевшись для равновесия на дымокур. Несколько рабочих пчел топтались у круглого городского портала.
– Доброе утро, дамы, – сказал он, а может, только подумал, что сказал.
Он приблизил губы к входному отверстию и выдохнул густой, зловонный табачный дым. Он приучил своих пчел к послушанию, достойному всяческих похвал, но когда приходишь украсть чужой мед, лучше не рисковать. Его любимый табак обладал замечательными успокоительными свойствами. Журнал «Британское пчеловодство» даже опубликовал его заметки на эту тему.
Он с треском поднялся на ноги и приготовился снять магазин улья с его жирными восковыми сотами. От этого занятия он не получал удовольствия, с каждым годом магазины становились все тяжелее. Нетрудно было вообразить, как он споткнется по дороге к задней веранде, где работала медогонка: хруст опорной кости, разломанные рамки с пролитым на землю медом. Нельзя сказать, чтобы старик боялся смерти, но он столько лет избегал ее, что она стала внушать страх просто по причине столь затянувшегося бегства. В частности, он боялся умереть каким-нибудь неподобающим образом: в уборной или упав лицом в кашу.
Он терпеливо подождал, пока трубка потухнет, и сунул ее в широкий карман комбинезона вместе со спичками и кисетом. Бензальдегид не слишком легко воспламеняем, но поджечь себя собственной непотушенной трубкой соответствовало бы его самым отвратительным представлениям об унижении, которое однажды преподнесет ему смерть. Теперь, когда трубка не мешала, он откупорил стеклянную коричневую бутыль, и его обонятельный орган был сокрушен, почти уничтожен резкой волной марципанного запаха. Он разбрызгал изрядное количество химиката на войлочную подкладку дымокура. Затем, взявшись за остроконечную крышу улья, приподнял ее. Быстро, чуть не уронив, положил крышу на землю и повернулся к сотам, великолепным сотам, каждая ячейка которых была прочно запечатана восковой крышечкой – результат усердной пчелиной работы. Они были необычайно бледные, какими бывают лишь вересковые медовые соты – насыщенная белизна, подобная белому цвету смерти или гардении. Он был в восторге. То тут, то там деловитая пчела удивленно раздумывала над причиной беспорядка, неожиданно пролившегося в улей дневного света. Одна, героическая дочь своего народа, сразу же поднялась в воздух, чтобы напасть на старика. Если она его и ужалила, то он не заметил. Старик давно уже привык к пчелиным укусам. Он установил дымокур на бледное пространство сот и водрузил крышу на место. Через несколько минут отвратительное зловоние альдегида выгонит пчел, еще находящихся рядом с сотами, вниз улья, на следующий уровень.
Обычно, когда сетка была опущена на лицо, он не слышал ничего, кроме собственного хрипящего присвиста и пчелиного жужжания. Но сейчас, с такими жирными медлительными пчелами, он решил обойтись без сетки, и поэтому ему удалось расслышать позади себя сдавленный крик. Пожалуй, он был больше похож на всхлип, краткий и расстроенный. Сначала старик подумал, что это девушка Саттерли, но, повернувшись, увидел мальчика. Тот стоял у сарая, прижав к губам тыльную сторону ладони. На нем были те же короткие штанишки и чистая отглаженная рубашка, как в день их первой встречи, но, стоя без попугая, он поразил старика своим явным одиночеством.
Старик улыбнулся:
– Больно, да?
Мальчик медленно кивнул. То ли он был слишком удивлен, то ли испытывал слишком сильную боль, чтобы делать вид, что плохо понимает по-английски. Старик подошел к нему неторопливой походкой, качая головой.
– Какой ты исключительно несчастливый мальчик, – сказал он. – Давай-ка посмотрим.
Он взял его руку. На тыльной стороне ладони, как раз под запястьем, вздулся пупырышек, на верхушке которого торчала черная ниточка жала. Расстегнув молнию кармана, старик вынул спичечную коробку и снял с нее крышку. Держа коробок со спичками на сложенной чашечкой левой ладони, правой рукой сплющил крышку и краем сплющенного картона потихоньку вытащил жало из руки мальчика. Во время этой процедуры мальчик ревел во весь голос.
– Жало нельзя тащить быстро, – сказал старик с резкостью, которая совсем не входила в его намерения. Он знал о существовании специальных слов для утешения расстроенных детей, но как раз их-то ему все было недосуг выучить. Многие годы мальчишки прекрасно на него работали – но это же было в другом веке! – будучи его глазами и ушами в самых отдаленных местах, незаметно пробираясь в темные переулки и дворы, где его собственное присутствие привлекло бы ненужное внимание, проскальзывали через фрамуги,
через черные ходы подозрительных пивных, на конюшенные дворы мошенников-инструкторов по верховой езде и обратно. И на свой высокомерно-шутливый лад он беседовал с ними и беспечно заботился о них. Но то была совсем другая разновидность мальчишек, ободранных, грубых, нищих и жадных, с пустыми глазами, приученных голодом и бедностью проявлять лишь самый узкий спектр человеческих эмоций. Они бы лучше выпили щелок, чем позволили бы кому-то увидеть их слезы. – Иначе яд разойдется по руке.
Жало упало, мальчик забрал руку и стал рассматривать розовый гистаминный бугорок. Затем сунул его в рот, чтобы снять боль. Что-то в этой сцене – немой мальчик, сосущий тыльную сторону ладони – разозлило старика. Он с удовольствием вообразил, как треснул бы его по щеке.
– Погоди, – сказал он. – Так не надо.
От ярости и артрита пальцы его не слушались, и ему никак не удавалось закрыть коробок. В результате коробок упал на землю, а спички рассыпались. Старик выругался. Потом намеренно, с какой-то необъяснимой злостью грязно выругался еще раз, по-немецки. Приятно-омерзительные слова сорвались с его губ, доставив несомненное удовольствие.
Мальчик перестал сосать покрасневшую руку. Озорные искорки запрыгали в его больших печальных глазах, промелькнула вспышка напряженной веселости, какая бывает у попугая, и которая иногда в том, минувшем девятнадцатом веке озаряла пустой напряженный взгляд оборванцев, время от времени выполнявших его поручения. Мальчик взял у старика разъединенные части спичечной коробки, опустился на колени, собрал разбросанные спички и аккуратно уложил их на место. Потом передал коробок старику, который вновь отправил его в закрывающийся на молнию карман комбинезона, а оттуда достал кисет. Рассыпав по земле зловонное конфетти, вытащил щепотку табаку. Изо рта высунулся людоедский язык, острый, с желобком посередине. Старик смочил табак тягучей драконовой слюной. Потом потянулся к мальчику.
– Ну а теперь, – сказал он как можно ласковее. Правда, ласково, кажется, все-таки не получилось. Мальчик понял. Он вложил свою ужаленную руку в руку старика. Лицо его при этом было серьезным, словно он чего-то ждал, – например, скрепить некую мальчишескую клятву кровью, полученной от булавочного укола, или намазав ладони священной слюной. Старик приложил влажную щепотку табаку к ранке, взял другую руку мальчика и накрыл ладошкой пчелиный укус с табачным комочком. – Вот так. Держи крепче.
Мальчик повиновался, а старик с трудом вытаскивал дымокур с верхнего магазина улья. Он надеялся, что прошло не так много времени: слишком длительное воздействие дыма могло повлиять на аромат меда. Отставив дымокур, он ухватился за края переполненного медом магазина и сделал несколько нетвердых шагов к веранде, где стояла медогонка. Старик лихорадочно, с отчаянием, от которого ему стало грустно, пытался держаться на ногах как можно тверже. Но все его старания не смогли обмануть мальчика. Послышался скрип о траву резиновых подошв, и тот оказался рядом, схватился ужаленной рукой за край прямоугольной рамки магазина – воспаление, похоже, уже начинало спадать.
Вместе они направились к веранде. На старика мальчик не смотрел, но настороженно и быстро озирался вокруг, опасаясь нового нападения. Пока старик пытался открыть дверь, тяжесть рамки неумолимо переместилась на мальчика. Но он выдержал. Оба ввалились на веранду, где стояла центрифуга с огромной рукояткой с зубчатой передачей – терпеливо, с укоризной ожидающий своего часа бездействующий фермерский агрегат.
Даже при открытой двери на веранде царил глубокий кисловатый морок еще с тех давних времен, когда убирали хлеб. Они поставили поднос со сверхъестественно ослепительным грузом воска на чистую простыню и отправились назад, к пасеке.
Если бы он работал в одиночку – а именно так он неизбежно предпочитал работать последние тридцать лет, – то только затемно смог бы все закончить: поочередно снять магазины с шести ульев, по два магазина с каждого; вырезать рамки с сотами; разогретым лезвием ножа для масла срезать восковые крышечки; загрузить в медогонку куски нарезанных сот с капающим медом и вертеть ручку, пока весь мед, который можно вытянуть из сот, окажется залитым, благодаря различным действиям центробежной и гравитационной сил, в банки для отстоя меда; проследить за тем, чтобы дверь на веранду была плотно закрыта и защищала от пчелиных контратак; и наконец вернуть опустошенные магазины в ульи. С помощью же Лайнуса Штейнмана, с течением дня становившегося все более расторопным, мальчика умного, ловкого и, к счастью, безоговорочно и изумительно молчаливого, он закончил работу в начале пятого. Они стояли рядом на крытой веранде, ощущая густой, насыщенный запах – как атмосферу планеты брожения и разложения, как планету Венеру во всем ее прогорклом мрачном буйстве – меда. Когда замерла центрифуга, им почудилось, что веранда, ферма, их долина, защищенная склоном холма, огромная чаша однообразно зеленого мира вокруг, наполнились непроницаемой, тягучей тишиной.
И тут же приятное ощущение от совместного труда ушло. Старик и мальчик посмотрели друг на друга.
Мальчик явно что-то хотел сказать. Он рылся в карманах, и пальцы его с неприятным шуршанием липли к коротким штанишкам и рубашке. В заднем кармане нашелся огрызок карандаша, но поскольку поиски блокнота оказались безрезультатными, на куполообразном мальчишеском лбу появилась морщинка. Он хлопал себя сверху вниз и снизу вверх, пока между кончиками пальцев и карманами не образовались нежные медовые ниточки, одев их тончайшим пушком. Старик беспомощно смотрел, как мальчик с возрастающим беспокойством скатывает пушок в комочки, снимая его с ладоней и кончиков пальцев. Без сомнения, блокнот при затянувшемся отсутствии Бруно оставался единственным товарищем его мыслей.
– Может, ты обронил его на пасеке, – предположил старик. Говоря это, он почувствовал в своих словах как нотки искреннего расположения, которое ему наконец удалось выразить, так и подлинно стариковское отсутствие всякой надежды.
Ничего не поделаешь – они побрели к ульям, где старик с воспаленными суставами и подрагивающими мышцами умудрился опустить на землю свои гремящие кости. С присущей ему когда-то собачьей самоуверенностью он прочесал двор, разыскивая дешевые картонно-бумажные остатки утраченного мальчишеского голоса. При взгляде снизу шесть ульев в лучах заходящего солнца казались белыми и торжественными, как храмы в Лакхнау или Гонконге. Он шарил вокруг, нагибаясь и карабкаясь, восстанавливая по памяти, по ощущению пальцев и данным зрения мятую дорожку маленьких мальчишеских следов на тонкой, сухой траве. Пока он ползал на четвереньках, ему вновь пришла в голову мысль о возможности встретить смерть в таком виде, и, к своему удовольствию, он отметил, что ее не омрачила даже тень унижения. Долгая жизнь стерла все, что было несущественным. Некоторым старикам в конце жизни оставалась всего лишь сумма воспоминаний, другим ничего, кроме хватких щипцов или набора подтвержденных горьких аксиом. Его бы вполне устроило, если бы в самом конце он превратился в один-единственный огромный орган сыска, устремленный в пустоту в поисках разгадки.
Однако, в конце концов, он был вынужден признать, что искать нечего. Когда, пошатываясь, он поднялся на ноги, дрожание суставов было как всеобъемлющее чувство утраты, воздействие на его кости неумолимого сопротивления вещей, однажды потерянных и не желающих быть найденными. Мальчик тяжело вздохнул, словно принеся этот вздох с собой с того берега Северного моря. Пожимая плечами, старик стоял рядом. С осознанием неудачи, казалось, серая тень накрыла все его чувства, – так неминуемо, словно ползущее облако, огромный спутник, скользя, заслоняет собою солнечный лик. Смысл исчез из вселенной подобно свету, бегущему от солнечного затмения. Огромное количество опыта и знаний, выводов и наблюдаемых результатов – а в этом деле старик считал себя мастером – потеряло в одно мгновение всякий смысл. Окружающий мир превратился в страницу иностранного текста. Ряд белых сот, из которых доносится таинственное горестное гудение. Мальчик в пылающих миазмах нитей, с обращенным к нему лицом, плоским и оттененным по краю, как будто вырезанным из бумаги и приклеенным к небу. Легкий ветерок, рисующий зыбкие портреты пустоты на бледно-зеленых кончиках трав.
Старик поднес к губам кулак и прижал его, стараясь побороть горячий приступ тошноты. Его попытка придать себе уверенность, смутно припомнив, что такие затмения уже бывали раньше, была пресечена контр-воспоминанием о том, что теперь они стали случаться гораздо чаще.
Лайнус Штейнман улыбнулся. Из какого-то незапечатанного кармана или из-за подкладки мальчик достал обрывок визитной карточки. Заслонявшая солнце луна покатилась дальше, и мир вновь был ослеплен смыслом и светом и изумительной тщетой значений. Глаза старика подернулись постыдными слезами, когда он, успокоившись, следил, как мальчик быстро пишет короткий вопрос на найденном клочке. Подойдя к старику, мальчик вопросительно посмотрел на него и протянул обрывок серовато-бежевой бумаги верже.
– Лего Фред, – прочитал старик. Он понимал, что обязан разобрать это послание, но смысл все равно ускользал. Наверное, его вышедший из строя мозг не смог на этот раз полностью восстановиться после недавнего отключения. Возможно, это неграмотный и ломаный призыв, воспоминание об исчезнувшем африканском сером попугае? Или…
Клочок визитной карточки выскользнул из стариковских пальцев и, кружась, упорхнул на землю. Ворча, старик наклонился, чтобы его поднять, а когда поднял, то на обороте увидел два слова и цифру, написанные не мальчишескими корявыми карандашными каракулями, а твердым, явно взрослым почерком черными чернилами и тонким пером. Это был адрес мистера Дж. Блэка, торговца редкими и диковинными птицами с улицы Клаб-Роу.
– Откуда у тебя эта бумажка? – спросил старик.
Мальчик забрал клочок визитной карточки и вывел под адресом только одно слово: «Блэк».
– Он был здесь? Ты с ним говорил?
Мальчик кивнул.
– Понятно, – сказал старик. – Понятно, что мне надо ехать в Лондон.
IX
Его чуть не задавил мистер Пэникер.
Если в ясную погоду за рулем сидел благоразумный, как того требовала сама суть его профессии, викарий, то маленьким стареньким автомобилем Пэникеров бельгийского производства, терпящим безобразное обращение со стороны сына своего нынешнего владельца и сохранившим лишь немногие из своих первоначальных частей, управлять было трудно. Малюсенькое ветровое стекло и разбитая левая фара придавали автомобилю вид двигающегося ощупью кривого, этакого тонущего грешника, ищущего аллегорический спасательный канат. Механизм рулевого управления, что, возможно, было не так уж некстати, в большей степени зависел от постоянного применения силы молитвы. Тормоза же, хоть говорить так значило бы богохульствовать, находились за гранью даже этого святого посредничества. В целом, своей непригодностью, обшарпанностью и в высшей степени неумолимой и неисправимой бедностью он по-своему, но вполне отчетливо символизировал все, что было присуще жизни человека, который – далеко не благоразумный, с точки зрения его профессии, и охваченный порывом внутреннего неистовства, почти такого же глубокого, как то, что в это холодное, мокрое, ветреное, типично английское летнее утро толкало во все стороны печальную желто-коричневую «империю» на лондонском шоссе – вдруг понял, бешено давя на отказавшую тормозную педаль и глядя на единственный дворник, размазывающий и видоизменяющий полупрозрачную дымчатую арку на ветровом стекле, что вот-вот совершит убийство.
Сначала, увидев лишь качающуюся тень, пляшущий на ветру кусок клеенки, сдутый с поленницы какого-то фермера, он приготовился проскочить прямо сквозь него, поверив в иронию судьбы, которая сопровождала его неизменно. Затем, как раз тогда, когда рок в виде трепещущего покрова чуть не поглотил автомобиль, клеенка вдруг обернулась плащом и когтями, огромной летучей мышью, летящей навстречу и бьющей крыльями из коричневого твида. Оказалось, что это человек, старик, сумасшедший старик-пасечник, который, шатаясь, с бледным вытянутым лицом выскочил на дорогу и размахивает руками. На пути викария порхала огромная безумная сумеречная бабочка. Мистер Пэникер рванул руль влево. Откупоренная бутылка, похищенная у непутевого сына, которая до сих пор была единственным товарищем его суматошного бегства, вылетела из удобной ямки на соседнем сиденье и шмякнулась о перчаточный ящик, разбрызгивая бренди, точно кропило. С несомненным чувством свободы, как будто наконец она достигла состояния, к которому стремилась уже давно, в течение всей своей жалкой карьеры, выражавшейся в бессмысленном, трясущемся ползанье и внезапных остановках, «империя» нарисовала ряд широких балетных петель по лондонскому шоссе, каждая из которых соединялась с предыдущей по кольцеобразной траектории, оставив детский рисунок ромашки, наполовину начерченный полосами на мокром черном щебне. Именно в этот момент отношения мистера Пэникера с небесами вновь продемонстрировали давно присущий им сарказм. Машина решила прервать свою эскападу или просто потеряла к ней всякий интерес и, затрясшись, остановилась, проехав еще футов двадцать вперед: ее капот, верный первоначальному намерению, развернулся в сторону Лондона, двигатель тарахтел, одинокая фара высматривала что-то вдали сквозь льющийся дождь. Было похоже, что машина получила нагоняй за свои выходки и теперь приготовилась смиренно продолжить путь. Пассажирская дверь открылась. С воем ветра и бегущей сзади свитой из дождевых капель старик ввалился в автомобиль. Захлопнув за собой дверь, он начал отряхиваться, как худая мокрая собака.
– Благодарю, – лаконично сказал он и обратил жутковато ясный взгляд на своего спасителя, на перевернутую бутылку бренди, рваную кожаную обшивку сиденья, торчащие провода, облезлую приборную панель и даже, как показалось мистеру Пэникеру, на саму его душу, изумленную и насквозь промокшую. Длинные широкие ноздри старика улавливали запах каждой пролитой капельки бренди. – Доброго вам утра.
Мистер Пэникер понял, что от него требуется включить передачу и отправляться в Лондон, делая вид, будто все так и было задумано – и новый пассажир, и запах мокрой шерсти и табака. Однако он никак не мог заставить себя это сделать. Столь глубоким и непроизвольным стало его родство с «империей» 1927 года выпуска, что ему чудилось, будто этот высокий промокший старик залез прямо в колымагу его черепной коробки, нарушив ее мрачную неприкосновенность. Течение его мыслей, до сих пор представлявшее собой беспорядочное горение, питаемое двойным источником непривычного пьянства и веселой ярости, казалось, тоже, подрагивая, остановилось. Куда он едет? Что делает? Неужели он наконец действительно убежал? Разве можно вот так просто сложить брюки в пакет и уйти?
Двигатель, словно со вздохом, несколько притих. Кажется, пассажир принял неподвижность и молчание мистера Пэникера за просьбу объяснить происходящее, и в общем-то, подумал мистер Пэникер, он не ошибся.
– Железнодорожное сообщение прервано, – сухо сказал старик. – Наверное, переправляют войска. Не сомневаюсь, что это подкрепление в Мортен. Там, по-моему, идут тяжелые бои. Так или иначе, по железной дороге сегодня до Лондона не добраться, а мне крайне необходимо это сделать.
Он уставился на свои испачканные грязью ботинки с высокой шнуровкой и на толстой подошве, старые походные солдатские ботинки, какие шли маршем в Хартум и Блумфонтейн. Ворча и скрипя костями – звук, встревоживший мистера Пэникера, – старик потянулся вперед и извлек бутылку бренди, а следом
маленькую пробку, упавшую и куда-то закатившуюся вскоре после отъезда викария – тайного, если не вороватого – из дома. Понюхав горлышко, старик сморщился и приподнял бровь. Потом, когда его черты сложились в такую непроницаемую физиономию, что ее можно было трактовать только как издевательскую, он протянул бутылку мистеру Пэникеру.
Тот безмолвно мотнул головой и отжал сцепление. Старик закупорил бутылку. И они вместе помчались в город.
Довольно долго они ехали молча, поскольку мистер Пэникер, обнаружив, что источник его ярости иссяк и опьянение начало проходить, впал в уныние от вызванного собственным поступком недоуменного замешательства. Он всегда был человеком, чьи действия и мнения характеризовались корректностью, а также предусмотрительным отсутствием непредсказуемости, которое много лет назад в семинарии в Коттаяме его научили ценить, полагая одной из знаменательнейших добродетелей хорошего викария. Молчание, глубокие старческие вздохи и кидаемые украдкой взгляды непрошенного пассажира показались ему прелюдией к неизбежной просьбе объясниться.
– Вы, наверное, удивлены?.. – начал он, вцепившись в руль и подавшись вперед, чтобы быть ближе к ветровому стеклу.
– Да?
Он решил сказать старику – и эта идея представилась его воображению такой яркой и блестящей, словно ее набросала рука художника, – что он едет в Лондон посетить абсолютно вымышленный синод англиканской церкви юго-восточной Англии. Таким образом можно было объяснить пакет на заднем сиденье, уложенный для двух– или трехдневного путешествия. Да, синод в Черч-Хаусе. Он остановится в «Кремптоне» с его более чем приемлемой кухней. Утром намечен ряд серьезных дискуссий по вопросам литургии, затем обед и во второй половине дня ряд семинаров с более практическим уклоном, готовящих священников к служению в послевоенный период. Его преосвященство Стэкхаус-Холл, архидиакон Бромли, выступит с приветствием, как всегда, отмеченным ученым добродушием и неожиданно расставленными акцентами, которые так естественно должны быть восприняты семьями, встречающими своих отцов и братьев, вернувшихся с войны. Полируя и украшая деталями свою историю, мистер Пэникер увлекался все больше и больше, и, как ни странно, его даже вдохновляла возможность ее изложить.
– Думается мне, мистер Пэникер, что я нагрянул к вам в тяжелый момент, – сказал старик.
С печальным видом мистер Пэникер смахнул конференц-зал, гостиницу, ресторан, музей и несколько башенок из спичек со скатерти своей фантазии. Утративший веру старый священник бежит пьяный от лежащей в руинах жизни.
– Да нет, я… – начал было мистер Пэникер, но почувствовал, что продолжать не может – горло перехватило, а в глазах защипало от неминуемых слез. Бывают случаи, он сам это прекрасно знал, когда простое понимание твоего горя может быть пусть грубым, но утешением.
– Это, право же, поразительно, что сегодня утром наши с вами дороги в буквальном смысле пересеклись. Ибо дело, по которому я еду в Лондон, напрямую связано с вашими домашними, сэр.
Реджи. Вот оно что. Хотя полиция сняла обвинение с его сына или, по крайней мере, прекратила расследование по делу об убийстве этого скакавшего верхом на стуле тупоголового коммивояжера, который продавал коровьи соскодеры, тень сомнения не была снята с рассуждений самого мистера Пэникера, касаемых данного преступления. Вероятность того, что сын все-таки виновен, вызывала ощущение стыда, как почти все, что в той или иной степени затрагивало его чадо, но на этот раз стыд отягощался тайным осознанием того, что жестокое убийство Ричарда Шейна на дорожке за домом викария перекликалось, как в общих чертах, так и в деталях, со скрытым направлением его самых темных мыслей. Когда на прошлой неделе к нему зашел следователь Беллоуз, невысказанная цель визита, хотя все вопросы формулировались с величайшей осторожностью, была очевидна. Он сам, Кумбхампойка Томас Пэникер, образец для подражания и живой символ кроткого, но непреклонного служения Господу, несомненно, попал под подозрение в убийстве человека – из ревности. И хотя он не убивал Шейна, он не мог не чувствовать, что желание это сделать – ярость, от которой у него дрожали руки, стоило только брошенному Шейном слову вызвать ошеломляюще чудесную улыбку на лице жены – каким-то образом вырвалось из его души и, подобно газу, смертельно отравило и без того больную душу его сына.
– Насколько я понял… Реджи… В полиции сказали…
Вдруг его поразила мысль, что их пути со стариком вовсе не «пересеклись». Он все так же находится под подозрением, и этого древнего ветерана наняла полиция себе в помощь, а может, фантастический безумец в полубреду сам решил взяться за расследование.
– Скажите, – обратился к нему старик, и прокурорские нотки в голосе подтвердили наихудшие опасения мистера Пэникера. – Вы в последнее время не замечали или лично не встречали никаких незнакомцев у вашего дома?
– Незнакомцев? Я не…
– Это мог бы быть лондонец, весьма вероятно, немолодой, возможно, еврей. Человек по имени Блэк.
– Торговец птицами, – сказал мистер Пэникер. – Его карточку нашли у Реджи в кармане.
– У меня есть основания полагать, что он недавно нанес визит вашему юному жильцу мистеру Штейнману.
– Нанес визит? – К мальчику, без сомнения никто не приходил, кроме Мартина Кэлба. – Мне об этом ничего…
– Совершенно очевидно, как я и предполагал вначале, мистер Блэк действительно знает о существовании нашего Бруно и о его феноменальных способностях. Эта недавняя попытка напрямую связаться с мистером Штейнманом говорит о том, что Блэк до сих пор не имел известий от своих не внушающих доверия агентов и ничего не знал об исчезновении Бруно. Возможно, именно отчаявшись установить с ними связь, он тайно посетил мальчика, пытаясь договориться о продаже попугая или, что не исключено, его украсть. Как бы там ни было, я намереваюсь задать несколько прямых вопросов мистеру Джозефу Блэку с Клаб-Роу. В противном случае мне не удастся прийти к окончательному решению по поводу того, где находится птица.
– Птица, – повторил мистер Пэникер, сбрасывая газ. Они подъезжали к Ист-Гринстеду, где располагался военный пост, и на дороге уже начала образовываться пробка. – Так вы ищете птицу.
Старик повернул голову, вскинув одну бровь, словно в викарии его поразило нечто, достойное жалости и упрека.
– А вы разве нет? – спросил он. – Мне кажется, что любой человек, уполномоченный действовать in loco parentis[10]10
Вместо родителей (лат.).
[Закрыть], задумался бы об исчезновении столь замечательной и любимой ребенком птицы…
– Да-да, конечно, – пробормотал мистер Пэникер. – Мы все очень… Мальчик все это время… безутешен.
На самом деле за те две недели, что прошли после исчезновения попугая, мысль о нем приходила мистеру Пэникеру только в связи со сценами насилия и кровопролития, мести за супружескую измену и платы за унижение, которые характеризовали его помыслы в течение недолгого пребывания у них в доме этого треклятого мистера Шейна. Ибо мистер Пэникер был таинственным образом уверен, что попугай Бруно мертв, и более того, что его умертвили каким-то страшным, отвратительным способом. Несмотря на свое дикое происхождение, как об этом сообщалось в томе на букву «П» энциклопедии «Британника», из тропических районов Африки, Бруно был птицей домашней, прирученной и воспитанной. Вне дома в руках злодеев он, конечно, был обречен попасть в беду. Викарию мерещился глядящий на него чернильного цвета глаз в момент, когда попугаю сворачивают шею; он видел, как изломанную тушку бросают в помойку или канаву, а за ней остается лишь след из пуха и перьев; видел, как птицу раздирают на части горностаи, как она болтается, запутавшись, в телеграфных проводах. Эти кошмарные видения были для мистера Пэникера весьма неожиданны – чего нельзя сказать о видениях, связанных с покойным Диком Шейном, кого в своем воображении он приговаривал к подобной же участи – тем более, что попугая викарий всегда ценил очень высоко. В суматохе расследования дела об убийстве, захлестнутый мутной и грязной волной соседских сплетен и составивший наконец-то окончательную формулировку силлогизма всей своей жизни о неудавшемся браке с Джинни Сталлард, он воспринимал появление кроваво-красных картин птичьего избиения как единственное вторжение пропавшего попугая в свое сознание. Теперь впервые у него промелькнула мысль (и тут-то он ощутил стыд гораздо более губокий и жгучий, чем тот, что вызывали в нем его брак, карьера и дурное поведение негодного сына) – маленькая, хрупкая, с серьезным взглядом, бессловесная, похожая на Лайнуса Штейнмана мысль – о мальчике, потерявшем своего единственного друга.