355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Майгулль Аксельссон » Апрельская ведьма » Текст книги (страница 9)
Апрельская ведьма
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 18:08

Текст книги "Апрельская ведьма"


Автор книги: Майгулль Аксельссон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

– Вот такая я, – говорит она своему отражению. – Мокрица Кристина Вульф, take it or leave it! [11]11
  Нравится это или нет (англ.).


[Закрыть]

Теперь, похоже, спешить незачем. Она неторопливо идет по парковочной площадке, словно оттягивая свое неизбежное антре. Идти в приют не хочется. Сколько раз ей приходилось рассыпаться в тихих утешающих протестах, когда кто-нибудь из стариков принимался плакать, называя приют Залом Ожидания Смерти, после того как Кристина позвонит и закажет там место. Не нужно так думать, говорит обычно Кристина. Это совсем не так. Приют – та же больница, как вошел, так и вышел, самое главное – пройти реабилитацию. Конечно, сама она знает не хуже своих пациентов, что это неправда. Приют и в самом деле Зал Ожидания Смерти, и нужно родиться счастливчиком, чтобы ускользнуть оттуда живым.

Но не в этом ритуале дело. Приют отвратителен изнутри. Персоналу делать особо нечего, а персонал, вероятно, не терпит безделья, как природа – пустоты. С течением времени это нарядное здание пятидесятых годов, с его бледно-желтой штукатуркой и приятными пропорциями, превращается в нечто вроде погребка в деревенском вкусе, с резными полочками и розовыми пластмассовыми цветами, с дешевыми латунными подсвечниками и картинками с плачущими детьми. А еще стены увешаны множеством готовых афоризмов в пластиковых рамках на тему счастья в жизни и материнской любви. От этого не только здание словно сжимается, но и люди в нем кажутся меньше, чем они есть на самом деле. Почему такой человек, как Фольке – старый садовник, который всю свою жизнь проращивал семена и смотрел, как раскрываются бутоны, – должен умирать, окруженный пластмассовыми геранями? Лучше было бы отнести его в лес или просто поставить его кровать у церковных дверей, чтобы он в свой последний миг мог насладиться тем, что делает жизнь сносной: отсветом небес и красотой мира.

Раньше Эрика и девочек раздражала эта чрезмерная чувствительность ее глаз.

– Мама у нас эстет, – говорил обычно Эрик и подмигивал одним глазом. – Пусть будет по ее.

Конечно. Еще бы! Эстетом ее сделала жизнь у Тети Эллен. Но когда она сказала об этом Эрику, тот лишь усмехнулся и сменил тему. Она догадывалась, о чем он подумал: что хороший вкус воспитывается образованием, а у Тети Эллен никакого образования не было. Простая – вот слово, которым он обычно пользовался: «Кристину вырастила простая женщина...»

И всякий раз Кристина немела от этого его снисходительного взгляда на Тетю Эллен, как на человека менее значительного, чем, к примеру, его мать. Трусишка Ингеборг выросла за городом, в домике священника, а не в закутке у железной плиты в Норчёпинге, она ходила в школу для девочек, когда Эллен служила домработницей, она пила чай из английского фарфора, когда Эллен пила кофе из густавсбергской кружки, и все это делало ее в глазах Эрика подлиннее и глубже Эллен. Но Трусишка Ингеборг ничего не знала о красоте: она окружала себя лишь теми атрибутами, которые ей полагались по рангу, так же точно, как она всю свою жизнь поступала, думала и чувствовала – так, как полагалось. Послушная.

Кристина понимала, разумеется, что пренебрежительность Эрика – от незнания, он, конечно, встречал людей, испытавших лишения, но понятия не имел о той жизни, которую формирует бедность. Напоминания о том, что условия существования «простых» далеко не простые, его только раздражали: мало-мальски инициативные люди всегда пробьются, а об остальных приходится как-то заботиться обществу. Впрочем, сама Кристина не слишком часто касалась этой темы – слова буквально застревали у нее в глотке. Как сложилась бы ее собственная жизнь без Эрика и его семьи? Это ведь они дали ей нынешний общественный статус, сделали человеком.

Поэтому она никогда и не рассказывала Эрику, как для нее мучительно сознавать, что для него «простой» – значит невежественный. Как втолковать ему, что для нее это слово исполнено совсем другого содержания, что ей оно говорит о заботливости, озарявшей весь быт в доме Тети Эллен? Там у каждой вещи была своя красота и свой смысл – у туго накрахмаленных льняных скатертей, вытканных ее руками, у нарядно вышитых кухонных полотенец – одно для стекла, другое для тарелок, у тоненьких кофейных чашек с золотым ободком – это свадебный подарок. Кроме того, Тетю Эллен отличал изысканный минимализм: когда расцветала герань, она одна занимала весь кухонный подоконник: ее право! И покуда женщины вроде Битте и Аниты в конце пятидесятых забивали свой дом все новыми занавесками с оборками и цветастыми абажурами, Тетя Эллен блюла свою строгую монохромность, отвергая навязываемую эпохой роль ненасытного потребителя. Поэтому в ее доме навечно застыли сороковые годы. В этом доме один день размеренно перетекал в другой, и каждый день вмещал все другие дни, они набегали, как волны на берег моря. Этот ритм успокаивал, и сама его повторяемость утишала всякую тревогу, умиротворяла всякий гнев. Поэтому все вскоре стало на свои места: Маргарета слезла наконец с коленок Тети Эллен и принялась, как бывало, за еду, Кристина привыкла ко всем запахам дома и перестала их ощущать. Вместе отправлялись они в стенной шкаф и играли. И вылезали оттуда только поесть.

Ничего не было важнее еды в доме у Тети Эллен, и не было работы важнее, чем готовка. Каждый понедельник приезжала машина со швейной фабрики и привозила пятьдесят пиджаков, в которых Тете Эллен предстояло заделать швы, но ей проще было сидеть за шитьем ночами, чем пренебречь ритуалом ежедневной стряпни. То же относилось и к прочей работе по дому. Было куда важнее тереть хрен к отварной треске, чем драить лестницу, тушить капустные листья для голубцов, чем прибирать в гостиной, и сушить в духовке хлеб и молоть его на сухари для свиных отбивных в настоящей хрустящей панировке, чем гладить белье, заждавшееся утюга в прачечной.

Тетя Эллен вечно была занята: работа струилась, как река, под ее короткими пальцами. Однако она никогда не торопилась, то и дело напевала и всегда находила время посмеяться своим воркующим смехом, когда было над чем посмеяться. И теперь она смеялась уже не только Маргарете. Когда Кристина сунула в рот прядку волос, Тетя Эллен закудахтала и вытащила мокрый хвостик:

– Что это ты делаешь, дуреха...

«Дуреха» было важное слово. Кристина знала, что оно означает: ты сделала что-то не так, но это ничего. Делать что-то не так в доме Тети Эллен было неопасно, это она поняла по Маргаретиному беззаботному хихиканью, когда Тетя Эллен шутливо корила ее за неряшливо заправленную постель. И все-таки Кристина не была вполне уверена, что снисходительность распространяется на всех дурех. У Маргареты, может быть, особые права, так что лучше на всякий случай застилать постель как следует.

Единственный раз Тетя Эллен попыталась усадить Кристину себе на колени, как обычно сажала Маргарету, но, почувствовав, как та напряглась всем телом, тут же ее отпустила. Однако вставать не стала, а все так же сидя расстегнула Кристинину заколку и подобрала вечно выбивающийся вихор, а защелкнув заколку, ласково хлопнула девочку по попке. После того случая Тетя Эллен притрагивалась к Кристине только по необходимости: когда мыла ей лицо и руки, расчесывала волосы, помогала надеть пальто, хотя Кристина уже была достаточно большая, чтобы справиться сама. Но Кристина не протестовала, с удовольствием позволяя превращать себя в маленькую-маленькую девочку. Там внизу, в холодной ванной, она даже разрешила Тете Эллен прикасаться указательным пальцем к своим рубцам. Теперь они уже полностью зажили и редко болели. Лишь эти большие пятна тонкой розовой кожи еще что-то помнили, сама Кристина почти все забыла.

Казалось, Тетю Эллен совершенно не заботило, что Кристина не может говорить, она не качала головой и не перешептывалась с другими тетками, как сестры в детском доме. А просто принимала это как данность – устремляла свои серые глаза на Кристинины губы и читала по их беззвучному движению, «да» или «нет». И все. А когда эти движения стали сопровождаться слабыми звуками, она этого тоже не комментировала.

В канун Иванова дня вся родня снова собралась у Эллен «на селедку и рюмку водки». Кристине доверили резать зеленый лук. Она трудилась, высунув язык от усердия, – все кусочки лука должны были быть совершенно одинаковой длины. Сестра Инга стояла за ее спиной и наблюдала.

– Это же прямо чудо, как она режет лук! – наконец сказала она.

– Спасибо, – сказала Кристина и сделала книксен.

Сестра Инга обернулась и уставилась на Тетю Эллен:

– Ты слышала? Она говорит! Она может разговаривать!

Тетя Эллен, стоявшая у маленького кухонного столика и выкладывавшая кусочки селедочного филе на стеклянное блюдо, даже глаз не подняла.

– Конечно, может! – сказала она. – Она осенью в школу пойдет...

«То лето...» – думает Кристина, взбегая по лестнице приюта. Это было всем летам лето. Не то чтобы особенно погожее, наоборот – в середине июня начались дожди и зарядили на шесть недель. Но это было не важно. Кристине нравился дождь, он стоял, как стена, между домом Тети Эллен и остальным миром. По утрам в кухне было совершенно тихо, Тетя Эллен заделывала свои пиджачные швы, а девочки рисовали, сидя за кухонным столом. Иногда Кристина подымала голову и вслушивалась в эту молчаливую сосредоточенность, но слышала только стук дождя по крыше.

Однако проветриваться все-таки было нужно, несмотря на погоду. И каждый день после обеда Тетя Эллен выдавала девочкам дождевики и резиновые сапоги и отправляла их гулять в сад. Поначалу они стояли поеживаясь на крыльце, но потом срывались с места, бросаясь в объятия дождя. Однажды они построили Улиточный Город позади кустов смородины: Кристина собирала улиток, а Маргарета рисовала дома и стены на мягкой влажной земле. Другой раз все втроем отправились на экскурсию в Вадстену. Сумку Тети Эллен загрузили термосами – один для кофе, один для какао, – двенадцатью бутербродами, тремя булочками с корицей и шестью яблоками. И съели почти все, сидя на мокрой скамейке парка на самом берегу Веттерна, а потом двинулись, хохоча, к старому дворцу. Но когда мимо них на велосипеде промчалась монахиня с черным покрывалом, развевавшимся за ушами, как вороновы крылья, они умолкли и только таращили глаза. И Тетя Эллен тоже.

Впрочем, для Кристины Вадстена явилась не городом монахинь, а с первого же взгляда – городом бледных женщин. Еще по пути от вокзала к Дворцовой улице она обратила на них внимание, а потом, когда они шли по Стургатан, она все оборачивалась и рассматривала лица встречных. Да. Так и есть. В Вадстене все женщины – бледные. Кристине это нравилось; ей представлялось, что у женщин с бледными лицами – такие же едва различимые голоса. Все, решено. Когда она вырастет, то поселится в городе, где люди разговаривают шепотом...

У Тети Эллен была в этой поездке вполне конкретная цель – купить новый сколок для плетения кружев. Это было дело тонкое. Она ходила из лавки в лавку и вдумчиво рассматривала предлагаемые образцы. Наконец сделав выбор, она виновато вздохнула. Сколки стоили дорого. Слишком дорого – для тех, кто плетет кружево на коклюшках лишь ради собственного удовольствия.

Коклюшки стали первым Кристининым триумфом, первой ее победой над Маргаретой. Как только Тетя Эллен садилась за кружева, у нее за спиной возникала Кристина и не отрываясь следила за ее руками. Сперва она ничего не могла понять: казалось, большие стрекозы беспорядочно порхают над подушечкой, – это Тетя Эллен проворно перебрасывала коклюшки. Но вскоре она уловила в этом порхании некий ритм и, протянув однажды руку через плечо Тети Эллен, показала, какую коклюшку надо перебросить. Тогда Тетя Эллен пошла на чердак, принесла ей старенькую подушечку и помогла начать собственное кружево. Темными августовскими вечерами они сидели друг напротив друга за большим столом в столовой и сантиметр к сантиметру наращивали свои кружева. Мама-стрекоза и ее старшая дочка. А на кухне сидела и тосковала младшая стрекозиная сестричка, оттого что ей не разрешают приносить в столовую акварельные краски. Так ей и надо.

Но теперь нет времени об этом думать, теперь надо сделать два шага вверх по лестнице, войти и надеть белый халат. После телефонного звонка прошло шестнадцать минут. Только бы Фольке продержался...

Черстин Первая сидит за своим столиком в ординаторской. Всякий раз видя эту женщину, Кристина испытывает легкий шок. Она настолько пугающе совершенна, настолько законченна во всем, от белых перламутровых ногтей до золотистых волос.

– Привет, – говорит Кристина фальшиво-доверительным тоном, пытаясь изобразить приветливость. – Вот и я. Фольке все еще в двухместке?

Черстин Первая устремляет свои большие синие глаза на Кристину и секунду тянет с ответом, только ради того, чтобы продемонстрировать легкий скепсис. Она демонстрирует свой легкий скепсис всем врачам приюта. Вероятно, это для нее дело принципа.

– Да, пока что, – говорит она. – Но мы собираемся освободить другую палату и перевести его туда. Пока что с этим сложности, но все должно уладиться. Вернее, непременно уладится. Просто некоторым придется потесниться.

Кристина, кивнув, хватает историю болезни, за которой потянулась было Черстин Первая.

– Новые антибиотики? – Черстин Первая поднимает брови.

Кристина вздыхает – с Фольке она уже перепробовала три препарата, и все бесполезно. И четвертый вряд ли поможет.

– Не думаю, – отрезает она и поворачивается спиной.

Дыхание смерти зловонно. На Кристину, уловившую этот кислый запах еще в коридоре, он обрушивается со всей силой, едва она заходит в палату. Достаточно одного взгляда на Фольке, чтобы понять: час пробил. Это видно по лицу, по тому, как отвалился подбородок, превратив рот в черную дыру, по коже на щеках – истончившейся и растянутой хроническими отеками. Ей тут делать уже нечего. Для вида она, сунув в уши концы фонендоскопа, простукивает ему грудь. Звук – точно такой, как она ожидала: глухой и влажный. Дыхательная функция угнетена, а в левом легком прослушиваются небольшие хрипы. Но крепкое сердце Фольке все бьется, хотя и слабо и с перебоями, но с тяжкой целеустремленностью в каждом ударе. Ей было незачем так торопиться. Сердце Фольке будет бороться за невозможное еще много часов.

По другую сторону кровати стоит совершенно седая женщина и держит отекшую руку Фольке в своей. На мгновение Кристину охватывает страх: нет ничего хуже, чем объяснять плачущим женам и взрослым детям с увлажнившимися глазами, что продолжать лечение не имеет смысла.

– Давайте выйдем в коридор, – говорит она вполголоса.

Но женщина не отвечает, только смаргивает, так что все новые слезы, затопляя глаза, катятся по морщинистым щекам. Кристина засомневалась – может, она не расслышала?

– Милая, – повторяет она. – Давайте выйдем в коридор...

Но женщина лишь качает головой:

– Я никуда от него не уйду.

– Да, но я должна вам кое-что объяснить.

– Не нужно. Я все знаю.

Кристина умолкает. Умирание имеет свою литургию, и готовые ритуальные фразы уже повисли у нее на кончике языка – что больше ничего мы сделать не можем, но по крайней мере позаботимся, чтобы он не мучился, – но, невысказанные, они словно парализовали ее. Она все стоит у кровати Фольке, смотрит на его плачущую жену и невольно вздыхает: какой день ожидает эту женщину. Пятнадцать или двадцать часов кряду она будет сидеть, держа руку Фольке в своей, и смотреть, как он проходит через все стадии умирания. Жажду. Боли. Одышку и хрипы. Из жизни должен быть более легкий выход, гостеприимно распахнутая дверь...

И все же она ощущает не только сострадание, но и некую зависть к искреннему горю этой старой женщины. Сама она никогда не могла так плакать, даже когда после пятнадцати лет стационарного лечения умерла Тетя Эллен... А Маргарета могла. Она склонилась над мертвым телом Тети Эллен, она перемазала свой белый халат потекшей тушью и шептала этому мертвому телу невнятные, бессвязные слова утешения: «Все пройдет, Эллен, миленькая, все пройдет, все будет хорошо...»

Тогда это привело Кристину в бешенство. Словно Маргарета, заливаясь слезами, украла ее, Кристинину, скорбь. Стуча каблуками, она вылетела вон из палаты, по коридору и вниз по лестнице, на улицу, под большой клен на газоне перед приютом. Стояла зима, но ей было наплевать, она мчалась вперед, увязая по колено в снегу, набивавшемся ей в туфли и превращавшем ее ноги в лед. И, добравшись наконец до дерева, она бросилась к нему, пнула и забарабанила по коре побелевшими кулаками.

– К черту все! – кричала она, ругаясь впервые за много лет. – Провались все к чертовой матери!

Уже ночью, когда тело Тети Эллен увезли, они с Маргаретой прошли через парковку в Центральную поликлинику и сели в Кристинином кабинете. И когда они там сидели, грея озябшие руки о кружки с чаем, Кристина наконец спросила после долгого молчания:

– Думаешь, можно жить без любви? Можно это пережить?

Маргарета всхлипнула и вытерла нос рукой.

– Ясное дело, можно. Приходится.

И только тогда Кристина заплакала. Но не потому, что Тети Эллен больше нет, а потому, что Маргарета так много позабыла.

Она все-таки выдает старой женщине несколько дежурных фраз и выходит в коридор. Ей надо поговорить с Черстин Первой насчет снятия отеков и морфина. Иногда ей кажется, что это обворожительное создание экономит обезболивающие, когда врача нет поблизости. Ей приходилось встречать таких сиделок и прежде, женщин, которых в присутствии смерти охватывает ощущение собственного всевластия. Еще начинающим врачом ей привелось видеть, как набожная старуха – старшая медсестра, склонившись над агонизирующим стариком, шипела: «Неужели ты и правда хочешь предстать перед Господом с ядом в теле?» Но мотивы у Черстин Первой, по-видимому, иные, особого благочестия в ней что-то не наблюдается.

Кристина, кашлянув, прислоняется к косяку в дверях ординаторской, Черстин Первая подымает глаза от своих бумаг. Но ни одна из них не успевает произнести и слова, потому что вбегает санитарка.

– Скорее, – говорит она. – Приступ в шестой! Хуже, чем обычно!

– Мария? – спрашивает Черстин Первая.

– Нет-нет, это Дезире.

Черстин Первая медленно поднимается и расправляет складки на своей белой тунике. И они исчезают как по волшебству, спустя секунду туника кажется только что выглаженной. Кристина зачарованно смотрит на нее, пока не осознает, что надо что-то делать. Она не знает, о какой пациентке идет речь, она и своих-то больных в пансионате едва знает по именам и в лицо. И все-таки спрашивает:

– Я не нужна?

– Не думаю, – отвечает Черстин Первая.

***

Слабый аромат кофе щекочет Кристине ноздри, едва она входит в поликлинику. Она заглядывает в столовую и видит Хубертссона, он сидит и читает «Дагенс нюхетер».

– Привет, – говорит она. – Что-то ты рановато сегодня.

Он не сразу отрывается от газеты, отвечая:

– Я всегда рано прихожу. А то ты не знаешь?

Нет, она этого не знает. Да и с какой стати ей знать? Если честно, она старается по возможности избегать Хубертссона. Это не то чтобы сознательная установка – нет, всего лишь инстинкт, инстинктивное предубеждение против всех, кто хоть раз видел иную Кристину, кроме нынешней – врача общего профиля Центральной поликлиники Вадстены. А Хубертссон стал жильцом тети Эллен, когда Кристине было только четырнадцать, значит, он видел ее еще ученицей гимназии. В клетчатой юбке и спортивной куртке, как и у остальных гимназисток, ей все-таки никогда не удавалось выглядеть в точности как остальные. Пуговицы у нее на куртке были деревянные, а не костяные, как у остальных, а клетка на юбке – синяя, а не красная. Тетя Эллен сама сшила и куртку и юбку, но Кристина не могла иметь к ней претензий – и пуговицы, и ткань на юбку выбирала она сама. Впрочем, даже сделай она правильный выбор, вряд ли что-то изменилось бы: она все равно занимала бы в иерархии класса ту же ступень – самую нижнюю, где она обреталась вместе с двумя другими девочками, такими же плоскогрудыми и до того неинтересными, что одноклассницам было невмочь с ними даже разговаривать. А раз так, то и им троим незачем разговаривать друг с другом. По дороге из школы домой Кристина обычно то и дело откашливалась, чтобы никто не заметил, что голос у нее сел от долгого молчания. Это помогало не всегда – свое «Здравствуйте!» она все-таки просипела, когда, вернувшись домой, увидела в большой комнате Тетю Эллен и нового жильца. Они пили кофе, причем Тетя Эллен выставила лучшие чашки. Кроме того, вся вспотела, а ватка у нее в ноздре сделалась темно-красной. У Тети Эллен всегда шла кровь из носа, стоило ей разволноваться.

– Он доктор, – шепнула она Кристине, когда минуту спустя закрыла дверь за Хубертссоном. Кристина уважительно кивнула со всей серьезностью. Обе стояли и слушали – вот он идет вверх по лестнице в свою квартиру, вот поворачивает ключ в замке и вносит чемоданы. Кристина наблюдала за Тетей Эллен. Столь напряженно-предупредительное отношение к жильцу говорило о таком почтении, какого Кристина прежде не видывала. И это поражало. Обычно Тетя Эллен относилась к академическим заслугам без особого пиетета, скорее в ее глазах вспыхивала искорка иронии, когда Кристина с пафосом принималась рассказывать о школьных учителях и адъюнктах. Тетя Эллен полагала, лишняя ученость ни к чему. От нее можно и умом тронуться, и судя по тому, что она слышала, с некоторыми учителями гимназии это уже случилось. Стало быть, врачи – исключение из правила. Их ученость вызывает благоговение, а не насмешки. И хотя Хубертссон со временем стал своим в доме, Тетя Эллен, пыхтя, по-прежнему старательно делала книксен, стоило ему приблизиться.

В ту пору он только-только развелся. И поэтому нашел себе работу в Вадстене, а жилье – в Мутале, подальше от своей прежней жизни ординатора одной из гётеборгских клиник. Но Тетя Эллен про это никогда не говорила, это, разумеется, Биргитта все разнюхала.

Он и теперь холост, так и не женился. Жаль, жена ему не помешала бы. Особенно теперь, когда он старенький и больной.

– Кофейком не поделишься? – говорит Кристина.

– Само собой. – Хубертссон переворачивает газетную страницу. —Ты присаживайся.

Но Кристина сперва идет к холодильнику и долго в нем роется. Там была у нее масленка и кусочек сыра, а может, и хлеб. Но нет, хлеба нет.

– А кусочком хлеба?

Хубертссон кладет газету на стол.

– Естественно. Хватай быстрей...

– Ты серьезно?

Он смеется.

– Там рогалик лежит. Можешь взять.

И внимательно смотрит на нее, пока она режет крошливый хлебец пополам.

– А что это ты примчалась на работу высунув язык? И даже не позавтракала?

– В приют вызвали, – лаконично отвечает Кристина и садится за стол. – Между прочим, я завтракала. Только не слишком хорошо.

– Ага, – говорит Хубертссон. – Что так? Овсянка пригорела?

– Маргарета, – отвечает Кристина и немедленно впивается зубами в свой бутерброд, чтобы избежать дальнейших расспросов. Хубертссон подается вперед, он очевидно заинтригован.

– Твоя сестра? Она что, тут?

Кристина, прожевав, отвечает:

– Не сестра. Мы росли вместе.

Хубертссон ухмыляется.

– Ну да, ну да, – говорит он и снова берется за газету. – Вы росли вместе. Как же.

Кристина хмурится, опасаясь, что он снова заведет разговор о давнем. Но Хубертссон больше ничего не говорит, продолжая листать свою газету. Хотелось бы знать, что он может в ней прочесть, кроме заголовков. Он наверняка уже почти слепой, судя по тому, как все эти годы лечит свой диабет. Штука в том, что Хубертссон на самом деле болен куда серьезнее, чем большинство его пациентов. Сегодня он выглядит еще хуже, чем всегда. Лицо землистое. Кристина, подавшись вперед, чуть касается его плеча, он подымает глаза.

– Ты-то сам как? – говорит она. – Как себя чувствуешь?

Хубертссон встает и, шаркая, идет к двери.

– Исключительно прекрасно, – говорит он через плечо. – На все сто. Превосходно. И совершенно великолепно. Еще вопросы? Или можно пойти и спокойно дочитать газету?

Кристина корчит рожу ему вслед. Вредный старикашка.

Всю первую половину дня работа заставляет ее позабыть и про Хубертссона, и про сестер, и только характерная слабость в суставах напоминает о долгой бессонной ночи. Сегодня ей нравится работать, не потому, что она вдруг полюбила свою профессию, а потому, что есть какая-то надежность в рутине, в повторяемых изо дня в день словах. Кроме того, все диагнозы сегодняшним утром сплошь простые и очевидные: небольшой гастрит, парочка стрептококковых инфекций, покрытый сыпью пятилетний малыш, которому отныне не видать апельсинов. Опухоль, во всяком случае, за такими симптомами вряд ли прячется. Когда входит следующий пациент, ей становится еще спокойнее. Достаточно взгляда на глазки-щелочки этого подростка, и все ясно. Конъюнктивит.

Разумеется, она его осматривает как полагается и даже выключает лампу на потолке, когда он ложится на смотровой стол, чтобы свет не бил ему в глаза. И чувствует к нему что-то вроде нежности, он такой же узкоплечий и тонкий, как Эрик, а подбородок его усеян пламенеющими прыщами. Замухрышка, это точно. Ничего общего с распираемыми тестостероном юнцами, которых Оса и Туве подростками притаскивали в гости.

– Я выпишу мазь, – говорит она, закончив с осмотром. – И думаю, тебе надо отдохнуть пару денечков дома...

Обычно Кристина скуповата насчет отдыха, она знает, что чиновник в Страховом фонде ведет статистику выдачи больничных каждым из врачей и что слишком щедрых могут и одернуть. Но парнишка очень юн и не подпадает под их статистику. И кроме того, весь его унылый облик подтверждает, что ему правда нужно немножко отдохнуть от окружающего мира.

Он поднялся и сидит на столе, болтая ногами. Кристина останавливается. Она уже собралась было пойти выписать рецепт, но снова садится на свой сверкающий табурет из нержавейки.

– Что-нибудь еще?

Он не отвечает, только вздыхает, понурив голову.

– Послушай, – очень осторожно подступается Кристина. – Тебя ведь еще что-то беспокоит?

Он подымает голову и смотрит на нее своими красными щелочками. Ресницы склеились от гноя.

– Почему человеку обязательно нужно жить? – спрашивает он шершавым голосом.

Кристина, уронив руки на колени, непроизвольно поворачивает их вверх ладонями. Я тоже не знаю, говорит этот жест. Но рот хранит молчание.

– Вы должны знать – вы же врач? Вы не знаете, почему человек обязан жить?

Внезапно наваливается ночная усталость, и все профессиональные фразы рассыпаются.

– Нет, – вздыхая, говорит она, – я не знаю. Просто живу.

Он все сидит в той же позе, все так же болтая ногами, на белом носке маленькая дырочка.

– Но если человеку не хочется жить? Что тогда?

– Тебе не хочется жить?

– Нет.

– Почему это?

– Потому что не хочется, и все.

И тут она делает то, чего вообще-то не должна была: протягивает руку и гладит его по волосам – так хочется его утешить... Но как раз в этот миг звонит телефон, и она бездумно идет к аппарату. В следующий миг понимает, что делает не то, а подняв трубку, уже успевает рассердиться.

– Да, это Кристина Вульф. Что такое?

Голос в трубке тонкий и боязливый. Сестра в регистратуре знает, что звонить врачу в кабинет во время приема не положено.

– Кристина, дорогая, простите, пожалуйста, но звонят из полиции, они так пристали, говорят, это важно, и я никак не могу от них отделаться...

Кристина искоса смотрит в глубь кабинета – парнишка сидит в той же позе, но ногами болтать перестал.

– Хорошо, соединяйте.

В трубке щелкает, потом слышен другой голос. Тоже женский.

– Алло. Доктор Вульф?

– Да.

– Это из полиции Норчёпинга. Нам тут некая персона сообщила ваше имя...

Кристина тихонько стонет. Кому из немногочисленного истеблишмента Вадстены понадобилось поехать в Норчёпинг и угодить там в кутузку? И что в этой связи ожидают лично от нее?

– Ее зовут Биргитта Фредрикссон...

Кристина перебивает:

– Ее избили?

– Я бы не сказала. Скорее наоборот...

– Как наоборот?

– Она задержана по подозрению в нанесении телесных повреждений. Сегодня рано утром. Но мы больше не можем ее держать и вынуждены отпустить. Только у нее нет денег на автобус до Муталы, и она утверждает, что вы можете за нее, так сказать, поручиться. Так что если мы одолжим ей денег на дорогу, вы должны будете гарантировать, что нам их возместят. Не возражаете? Можем мы с вами заключить такую договоренность? Вы ведь ее сестра.

Где-то в глубине трубки слышится знакомый голос:

– Нет, ну полюбуйтесь, как она, поганка, нос задирает! А вы скажите, скажите ей, заразе, что это ее долг!

Кристина исходит белой яростью: слепяще-белый блеск застилает ей глаза, и горло раскалено до белого каленья. Да ни за что в жизни!

– Алло, – кричит голос полицейского. – Алло, доктор Вульф! Вы меня слышите?

Кристина переводит дух и начинает говорить с металлом в голосе:

– Да, слышу. Но, к сожалению, ничем не могу помочь. Все это недоразумение. У меня вообще нет сестры.

– Да, но она говорит...

– Она лжет.

– У нее рецепт с вашей печатью.

Легкий холодок пробегает по Кристининой спине.

– Рецепт на лекарственный препарат?

– Нет-нет. Просто бланк. А на нем похабный стишок. Но печать – ваша. Кристина Вульф, Центральная поликлиника Вадстены... Ведь это вы?

Кристина проводит рукой по волосам, она догадывается, что это за стишок, его никому из них никогда не забыть. Но она не даст завлечь себя в эту игру. Никогда.

– Это неудивительно. Если вы проверите по своим данным, то сможете узнать, что именно эта персона не так давно украла у меня блок рецептов. Ее за это судили.

Женщина-полицейский раздумывает, кажется, даже слышно, как она почесывает голову.

– Да, но в таком случае... Да, тогда не знаю даже, что нам делать.

– Вы можете обратиться в службу социальной помощи.

В трубке раздается треск, полицейская дама изумленно вскрикивает, и вдруг в Кристинино ухо орет знакомый голос, так что едва не лопается барабанная перепонка:

– Слушай, ты, кикимора, – рычит Биргитта, – ты всю жизнь только и делала, что меня шпыняла, но теперь хрен ты у меня отмажешься. Нашла тоже дурочку. Анонимки слать, а! Мать твою! Мать твою, да ты вообще охренела, прямо такая изощренная злоба...

Кристина, швырнув трубку на рычаг, закрывает лицо ладонями. Все ее нутро вдруг сделалось водянистым и текучим, она опала, как сдувшийся шарик, и ей уже никогда не встать на ноги. Целую минуту она сидит, слыша, как тикают наручные часы, но потом какое-то движение в глубине кабинета заставляет ее посмотреть туда. Боже! Парнишка! Она про него забыла.

Повернувшись на винтовом кресле почти на целый оборот, она испускает глубокий вздох.

– Прости, пожалуйста, я не должна была брать трубку. Так о чем мы говорили?

Парень смотрит на нее, конъюнктивит превратил его глаза в две узкие черные полоски.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю