Текст книги "Записки с того света (Посмертные записки Браза Кубаса) 1974"
Автор книги: Машадо де Ассиз
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
Глава СХ
ТРИДЦАТЬ ОДИН
Спустя неделю Лобо Невес был назначен губернатором в одну из провинций. У меня теплилась надежда, что он откажется, если указ снова будет датирован 13-м числом. Однако он пришелся на 31-е, и эта простая перестановка цифр сняла с них дьявольское заклятие. Сколь глубоко скрыты от нас тайные пружины нашей жизни!
Глава CXI
СТЕНА
Не в моем обычае что-либо утаивать или о чем-либо умалчивать, и потому на этой странице я поведаю вам о случае со стеной. Лобо Невес с Виржилией вот-вот должны были уехать. Придя к доне Пласиде, я увидел на столе сложенную пополам записку. Записка была от Виржилии. Она писала, что ждет меня ночью у себя в саду, непременно. Записка кончалась словами: «Со стороны переулка стена невысокая».
Я невольно поморщился. Послание Виржилии показалось мне неприлично легкомысленным, необдуманным и даже смешным. Мало того что все это и так грозило скандалом, мне предлагали еще разыграть роль какого-то комического персонажа! Я представил себе, как я карабкаюсь на эту стену, пусть она даже и невысока со стороны переулка, и только хочу спрыгнуть в сад, как меня тут же хватает проходящий мимо полицейский и отводит в участок. Стена невысокая! Ну и что из того, что она невысокая! Видимо, Виржилия не слишком сознавала, что делает, и, может быть, сейчас она уже раскаивается, что написала эту записку. Я еще раз взглянул на помятый, но непреклонный клочок бумаги. Мне вдруг захотелось разорвать его на тридцать тысяч кусочков и пустить по ветру – пусть уносит бренные останки моей любви… Но самолюбие, стыд при мысли, что я струсил, остановили меня… Нет, я все-таки должен пойти на это свидание.
– Скажите ей, что я приду.
– Куда? – удивилась дона Пласида.
– Туда, где она будет ждать меня.
– Но она мне ничего не говорила.
– Все сказано в записке.
Дона Пласида вытаращила на меня глаза:
– Но эта записка… я нашла ее сегодня утром в ящике вашего стола и подумала, что…
Случай был редкостный. Я снова перечел записку, осмотрел ее со всех сторон: действительно, записка была давнишняя, полученная мной от Виржилии в самом начале нашего романа. И свидание в саду тогда состоялось, и я перелезал через стену, и стена в самом деле оказалась низкой и не могла служить препятствием… Я сохранил эту записку и… Да, случай редкостный…
Глава CXII
МОЛВА
Странности дня, о котором я пишу, не исчерпались запиской Виржилии. Немного позже я встретился на улице Оувидор с Лобо Невесом; разговор наш вертелся вокруг его назначения и политики. Он держался со мной в высшей степени любезно, но, завидев первого попавшегося знакомого, поспешил меня оставить. Помню, что, несмотря на любезный тон, была в нем какая-то напряженность, которую он всячески пытался замаскировать. Мне почудилось тогда (я заранее прошу прощения у моих критиков, если эго суждение покажется им слишком дерзким), мне почудилось, что он боится, боится не меня, и не самого себя, и не закона, и даже не суда своей совести… а молвы. Я думаю, что этот безымянный и незримый трибунал, каждый член которого обвиняет и судит, сковывал его волю. Возможно, он уже не любил свою жену и тогда сердцем вряд ли мог простить ей ее грех. Полагаю (и тут мне снова придется умолять моих критиков о снисхождении), что он давно расстался бы с женой, так же как ты, читатель, вероятно, не раз уже расставался со многими близкими тебе людьми, но молва, – ох уж эта молва, – которая, случись такое, протащила бы его жизнь по всем городским улицам, учинила бы скрупулезное дознание, собрала бы воедино все обстоятельства, предпосылки, основания и доказательства, а затем, затем принялась бы смаковать их в праздных пересудах, – эта зловещая молва, столь неистощимая в своем любопытстве к чужим спальням, воспрепятствовала распаду семьи. Одновременно она воспрепятствовала и мести, ибо это также стало бы достоянием гласности. И, кроме того, невозможно было сводить со мною счеты, не расставшись с женой; вот ему и приходилось делать вид, что он по-прежнему пребывает в полном неведении и, как и раньше, питает ко мне дружеские чувства.
Думаю, это притворство дорого ему стоило, в дни описываемых событий я чувствовал, что он еле себя сдерживает. Но время (и здесь я вновь вынужден просить прощения у мыслящего читателя), время притупляет чувствительность и сглаживает остроту воспоминаний; можно было надеяться, что годы избавят его от шипов ревности, что расстояние смягчит контуры событий и нагота реальности прикроется тенью позднейших сомнений. А кроме того, и молва понемногу займется другими происшествиями. Сын, подрастая, пробудит в отце честолюбивые надежды и сделается со временем средоточием его любви и привязанности. Воспитание сына, служебные обязанности, заботы о сохранении престижа, а затем старость, болезнь, угасание, смерть, отходная, некролог, и вот уже захлопнулась книга жизни, однако ни одна из ее страниц не обагрилась кровью.
Глава СХIII
КЛЕЙ
В заключение, ежели таковое требуется для предыдущей главы, могу сказать, что молва – наилучший клей для склеивания брачных отношений. Возможно, я еще разовью эту мысль, прежде чем закончу свое повествование, но, возможно, оставлю ее как она есть. Так или иначе, молва – наилучший клей, и не только в семейной жизни, но и в политике. Некоторые желчные метафизики впадают в крайность, называя политику занятием для бездарей и пустомель; тем не менее очевидно, что даже если это крайнее суждение и не содержит ответа на вопрос, то, оценив все благотворное влияние, каковое оказывает на политику пресловутое «общественное мнение», можно прийти к выводу, что политика – наиболее утонченная деятельность, коей занимается цвет человеческого общества, а именно, несомненное его большинство.
Глава CXIV
КОНЕЦ ДИАЛОГА
– Да, завтра. Ты придешь нас проводить?
– Ты с ума сошла! Разве это возможно?
– Тогда прощай!
– Прощай!
– Не забывай дону Пласиду. Навещай ее хоть изредка. Бедняжка! Вчера она заходила к нам попрощаться, и так плакала, и все говорила, что больше меня не увидит. Она такая добрая, не правда ли?
– Да, очень.
– Если мы станем переписываться, то лучше всего через нее. Ну, а теперь простимся…
– На два года?
– Почему? Он мне сказал, что только до выборов.
– Ах, вот как! Ну, значит, скоро увидимся. Посмотри, на нас уже обращают внимание.
– Кто?
– А вон те, на диване. Простимся.
– Мне очень жаль.
– Но это необходимо. Прощай.
– До скорого свидания. Прощай.
Глава СXV
ОБЕД
Я не видел, как они отплывали, но в час отплытия я ощутил в своем сердце чувство, похожее на боль и радость одновременно. Грусть и облегчение, смешанные в одинаковых дозах. Пусть не прогневается читатель, услышав такого рода признание. Я отлично понимаю, что, желая пощекотать читательское воображение, я должен был написать о том, какие ужасные страдания я испытывал, как из глаз моих лились слезы, и, уж во всяком случае, не о том, что в этот час я спокойно обедал. Все это было бы очень романтично, но зато искажало бы действительность. А она заключалась в том, что я обедал, как и во все прочие дни, ублажая сердце любовными воспоминаниями, а желудок – деликатесами мосье Прюдона…
О мои престарелые сверстники, вы помните, верно, искуснейшего шеф-повара в отеле «Фару», который начинал, если верить владельцу отеля, у знаменитых Вери и Вефур в Париже и перекочевал затем во дворцы графа Моле и герцога Ларошфуко. Он славился на весь Рио-де-Жанейро; появился он в нашей столице одновременно с полькой. Полька, мосье Прюдон, Тиволи, гастроли европейского балета, казино – вот чем можно вспомнить наше время, но воспоминания о кулинарных шедеврах нашего виртуоза особенно сладостны.
В описываемый же день этот ученик дьявола своим искусством, казалось, вознамерился с лихвой вознаградить меня за понесенную мной утрату. Никогда еще талант его не достигал таких высот. Как бесподобны были соусы! Как нежно мясо! И как все было аппетитно сервировано! В этом пиршестве принимали участие не только мои челюсти, но и мои глаза и нос. Я не заботился о счете, я знал, что обед обойдется мне недешево. Пусть! Я решил устроить своей любви пышные похороны. Они там себе плывут в открытом море, поглощая пространство и время, а я остался здесь, за столом, один на один со своими сорока с лишним годами, такими пустыми и праздными, остался здесь и никогда ее больше не увижу, ибо хотя она должна вернуться и вернется, но никому не дано насладиться утренней свежестью на закате дня.
Глава СXVI
РАЗДУМЬЯ НАД ПОЖЕЛТЕВШИМИ СТРАНИЦАМИ
Мне сделалось так грустно в конце предыдущей главы, что я почти склонен был прервать свой труд и дать себе небольшую передышку, чтобы очистить свой дух от перегрузившей его меланхолии, а уж потом продолжать дальше. Но, увы, я не могу терять времени.
Отъезд Виржилии заставил меня почувствовать себя вдовцом. Я заперся дома и по примеру Домициана[63]63
Домициан (51–06) – последний римский император из династии Флавиев.
[Закрыть], если только Светоний не лжет, занялся ловлей мух. Но я делал это не совсем обычным способом: я ловил их глазами, ловил одну за другой, скользя взглядом по высокому потолку, растянувшись в гамаке с открытой книгой в руках. Все смешалось в моей душе: тоска, уязвленное самолюбие, отчасти скука и необузданные мечты. Как раз в это время умер мой дядя-каноник, а вскоре после него – два моих кузена. Их смерть оставила меня равнодушным: я проводил покойников на кладбище с тем же чувством, с каким кладут деньги в банк. Впрочем, что я говорю? Скорее, с чувством, с каким относят на почту письма: их заклеивают, бросают в ящик, а дальше – дело почтальонов заботиться об их доставке. В это же время родилась моя племянница Венансия, дочка Котрина. Одни умирали, другие рождались, а я продолжал ловить мух.
Впрочем, иногда я оживал. Выдвинув ящики стола, я вынимал оттуда старые письма: от друзей, родственников, возлюбленных (включая Марселу), перечитывал их все подряд, одно за другим, и вновь переживал свое прошлое… О, неопытный читатель, если ты не сохраняешь писем своей юности, тебе никогда не узнать этих раздумий над пожелтевшими страницами, ты никогда не насладишься созерцанием себя самого, юного, с треуголкой на голове, в семимильных сапогах, с длинной ассирийской бородой, танцующим под звуки анакреонтической свирели. Храни же письма своей юности!
Или, если тебя не прельщает треуголка, я, позаимствовав любимое выражение одного старого моряка, приятеля Котрина, скажу тебе, что, сохранив письма своей юности, ты получишь возможность «окунуться в печаль». Так, кажется, говорят наши моряки, когда в далеком море поют песни о родной земле, и эта поэтическая метафора заключает в себе самую невыразимую тоску на свете – тоску по родине.
Глава СXVII
ГУМАНИТИЗМ
Все же имелись две силы (кроме еще третьей), которые способствовали моему постепенному возвращению к привычной жизни: Сабина и Кинкас Борба. Моя сестра с поистине неукротимой энергией сватала мне Лоло, и, надо сказать, я не слишком сопротивлялся ее матримониальным намерениям. Что же касается Кинкаса Борбы, то он наконец изложил мне суть гуманитизма, философского учения, призванного сокрушить все прочие философские системы.
– Мировая душа, – говорил он, – есть не что иное, как собственно человек, воплощенный во всех людях сразу. В развитии этой единой мировой души насчитываются три фазы: статическая – до сотворения мира; расширительная – положившая начало его сотворению, и распространительная – связанная с появлением человека; я прибавлю к ним еще одну – сокращательную, во время которой человек и все сущее будут вновь поглощены единой мировой душой. Расширение, положившее начало нашему миру, внушило мировой душе желание завладеть им и привело ее к следующей фазе, распространительной, которая представляет собой не что иное, как олицетворенное размножение первоначальной субстанции.
Поскольку все это было не очень для меня понятно, Кинкас Борба постарался развить свою систему взглядов более детально, осветив основополагающие принципы своей философии. С одной стороны, объяснял он, гуманитизм смыкается с брахманизмом в частности, разделяя его точку зрения на происхождение людей из различных частей тела верховного божества – мировой души. Но то, что в индуистской религии имеет узкотеологическое и узкополитическое значение, в философии гуманитизма является всеобщим критерием человеческой ценности. Разумеется, произойти из груди или бедер верховного существа, то есть родиться сильной личностью, совсем не то же самое, что произойти из его волос или кончика носа. Отсюда – необходимость развивать и закалять свои мускулы. Геракл – вот символ, являющийся предтечей гуманитизма. Здесь Кинкас Борба высказал мысль о том, что язычество могло бы прийти к истине, если бы оно не унизило себя непристойной фривольностью своих мифов. С гуманитизмом ничего подобного случиться не может. В этой новой религии не найдется места легкомысленным приключениям, роковым страстям, детским печалям и радостям. Любовь для нее – священнодействие, размножение – ритуал. Поскольку жизнь есть величайшее благо вселенной и даже последний нищий предпочитает свое жалкое существование смерти (в чем и заключается чудодейственное влияние мировой души), то, следовательно, воспроизведение жизни не имеет ничего общего с любовными приключениями и является моментом причащения в литургии нашего духа. Ибо есть только одно подлинное несчастье – не родиться.
– Представь себе, например, что я не родился, – продолжал Кинкас Борба, – разве я мог бы сейчас наслаждаться нашей с тобой беседой, есть этот картофель, ходить в театр и вообще делать все то, что определяется словом «жить»? Заметь, я отнюдь не делаю человека чем-то вроде коляски, в которой разъезжает мировая душа; нет, он сам в одно и то же время и коляска, и возница, и ездок; каждый человек есть мировая душа в миниатюре; отсюда и необходимость поклонения самому себе. Я легко докажу тебе превосходство моей философской системы над всеми прочими. Возьми, к примеру, такое чувство, как зависть. Любой моралист, будь он грек или турок, христианин или мусульманин, не устает обрушивать на нее громы и молнии. От равнин Эдома[64]64
Эдом – историческая область в Палестине.
[Закрыть] до гор Тижуки все единодушно осуждают зависть. Отлично; и все же откажемся от старых предрассудков, забудем все эти обветшалые сентенции и обратимся к изучению зависти, этого тонкого и благородного чувства. Если каждый человек есть не что иное, как мировая душа в миниатюре, то, очевидно, ни один человек не может быть противопоставлен другому, как бы ни были велики их внешние различия. Так, например, палач, который казнит осужденного, сам может быть заклеймен позором в каких-нибудь высокопарньх виршах, но важно не это, а то, что в данном случае одна мировая душа наказывает другую мировую душу, преступившую закон всеобщей мировой души. То же самое я скажу и об убийце, расправляющемся со своей жертвой: в этом случае мировая душа просто демонстрирует свою силу. Тем более (и тому есть примеры), что при других обстоятельствах убийца и жертва вполне могут поменяться местами. Если ты хорошенько во все это вникнешь, ты легко поймешь, что зависть есть не что иное, как преклонение, которое борется со своим кумиром, а поскольку борьба есть великая функция человеческого рода, то все агрессивные чувства больше, нежели какие-нибудь другие, способствуют его счастью. Вот почему зависть является добродетелью.
Брахманизм – одна из древнейших индийских религий.
Зачем скрывать? Я был потрясен. Ясность изложения, логика идей, четкость выводов – все это подавляло своим размахом и величием, и я вынужден был прервать на несколько минут нашу беседу, дабы переварить новую философию Кинкаса Борбы. Ее автор почти не скрывал своей радости триумфатора. Взяв с тарелки куриное крылышко, он принялся обгладывать его с философским спокойствием. Я попытался было кое в чем возразить ему, но так робко, что он в два счета не оставил от моих возражений камня на камне.
– Для понимания сущности моей системы важно прежде всего никогда не забывать о всеобщем начале, размещенном и воплощенном в каждом человеке. Возьми, к примеру, войну: мы считаем ее народным бедствием, в то время как она всего лишь привычный жест мировой души: мировая душа потянулась так, что захрустели косточки… А голод (он философски пососал крылышко), голод лишь доказывает, что мировая душа способна подчинять себе свое собственное чрево. Для меня же лучшим доказательством истинного величия моей системы является вот эта курица. Она была выкормлена кукурузой, выращенной одним из африканцев, привезенных к нам, ну, предположим, из Анголы. Этот африканец родился, вырос и был продан в рабство; его доставили сюда на корабле, для постройки которого десятеро, а то и дюжина лесорубов валили деревья в африканской чаще; корабль шел под парусами – ив них труд восьмерых или десятерых ткачей, а еще канаты и прочая морская снасть. И выходит, что в эту курочку, угодившую мне на обед, вложено великое множество усилий и тягот, и все с единственной целью – усладить мое чревоугодие.
Когда подали сыр, Кинкас Борба перешел к доказательствам того, что его философская система способна также избавить человечество от страданий. С точки зрения гуманитизма страдание, боль – всего лишь результат нашего воображения. Ребенок, которому угрожают побоями, закрывает глаза и начинает дрожать еще до того, как к нему успели прикоснуться. Это предчувствие боли – свойство, порожденное человеческой фантазией, наследственностью и самовнушением. Разумеется, чтобы раз и навсегда покончить с болью, недостаточно просто принять систему, это лишь первое, но непременное условие; все остальное следует предоставить естественному ходу вещей. В один прекрасный день, когда человек до конца проникнется сознанием, что он-то и есть та самая мировая душа, ему останется лишь воспарить мыслью к своей первоначальной субстанции, дабы противостоять любому болевому ощущению. Однако природа торопиться не любит, и вряд ли человек достигнет такой степени совершенства раньше чем через несколько тысячелетий.
Спустя несколько дней Кинкас Борба ознакомил меня со своим философским трактатом. Его сочинение состояло из четырех томов, по сто страниц каждый, написанных от руки бисерным почерком, с обильным цитированием латинских авторов. Последний том содержал политическое кредо Кинкаса Борбы, основанное на философии гуманитизма; эго, пожалуй, наиболее скучная часть трактата, хотя разработана она была с железной логической последовательностью. Общество, преобразованное по методу Кинкаса Борбы, не избавляет человека от войн, революций, побоев или ножа в спину, а также от нищеты, голода и болезней; но поскольку эти допускаемые бедствия суть всего лишь отклонения в процессе нашего познания (ибо они не что иное, как внешние признаки внутренней субстанции, и как таковые не могут влиять на человека, если не считать того, что они нарушают монотонность его существования), то должно быть ясно, что их наличие не в силах помешать счастью человечества. И даже если и в будущем подобные бедствия (само по себе это определение с точки зрения гуманитизма в корне неверно) станут восприниматься с позиций мироощущения, ограниченного предрассудками старого времени, то все равно это не сможет подорвать его систему по двум причинам; во-первых, мировая душа есть единое и абсолютное начало всех творений, и потому каждый человек должен почитать высшим наслаждением пожертвовать собой во имя создавшей его божественной силы; во-вторых, духовная власть человека над землей никогда не исчезнет, ибо земля эта создана единственно для его удовольствия, так же как звезды, ветер, финики и ревень.
– Панглос, – заключил Кинкас Борба, закрывая книгу, – был не такой дурак, каким его вывел Вольтер.
Глава СXVIII
ТРЕТЬЯ СИЛА
Третьей силой, побуждавшей меня к возвращению в человеческий улей, было, пожалуй, тщеславие и особенно моя неспособность жить в одиночестве. Меня притягивала толпа, и я жаждал быть ее кумиром. Ах, если бы мысль о пластыре родилась у меня именно тогда, кто знает? Очень может быть, что я не только бы не умер, но и сделался бы знаменитым. Но тогда эта мысль не пришла мне в голову. Просто возникло желание проявить себя в чем-нибудь, как-нибудь и перед кем-нибудь.
Глава СХ/Х
В СКОБКАХ
Здесь, в скобках, я хочу предложить вам полдюжины афоризмов, из числа придуманных мною в то время. Боюсь, что все это – лишь зевки от скуки; использовать их можно разве только в качестве эпиграфов к беспредметным словопрениям.
У всех хватает терпения вынести чужую боль.
Мы убиваем время, но время нас хоронит.
Один кучер-философ имел обыкновение говорить, что ежели бы в каретах ездили все, то никто не получал бы от этого никакого удовольствия.
Верь себе, но иногда верь и другим.
Ювелир удивляется: зачем это индеец продырявливает себе губу, чтобы украсить ее кусочком дерева?
Не ропщи, если тебе отплатят злом за добро: лучше упасть с облаков, чем с третьего этажа.