355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маша Трауб » Руками не трогать » Текст книги (страница 4)
Руками не трогать
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 17:03

Текст книги "Руками не трогать"


Автор книги: Маша Трауб



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

– Небоженко? – уточнил полицейский. – Украинка? Разрешение на работу имеется?

– Почему украинка? – искренне удивилась Снежана Петровна. – Я русская.

– А кто такой Белецкий? И этот, Яблочников? – спросил полицейский, сверившись с пометками в записной книжке.

– О, это удивительная история! – У Снежаны Петровны загорелись глаза. – Белецкий польский композитор. Мало известный и изученный, но совершенно гениальный. Он умер.

– Поминки по нему, – уточнил совершенно серьезно Михаил Иванович.

– Да нет же! Яблочников умер, и я совершенно случайно оказалась на его поминках, меня вдова пригласила, лично. – Снежана Петровна опять обращалась к главной хранительнице, как будто та могла перевести ее слова полицейскому с русского на понятный. – Так вот, вдова согласилась отдать мне кантату! Понимаете?

– «Кантату», – записал Михаил Иванович.

– Да, кантату! Белецкого! Ранее неизвестное, считавшееся утерянным или, по некоторым источникам, никогда не существовавшее произведение! То есть его никто не слышал. Ну, почти никто. Эта кантата… Можно сказать, она была легендой. Партитура хранилась у Яблочникова. Он ее получил от вдовы Белецкого. А теперь вот я, то есть мне… и тоже вдова. Это ведь мистика! Или историческая усмешка! Вы меня понимаете?

– Ладно, потом, – отмахнулся Михаил Иванович. – Почему у вас тут спиртное, сигареты и фортка разбита?

– Форточка, – мягко поправила его Берта Абрамовна.

– Так я думала у вас там пожар! Сирена завыла. А меня в кабинете кто-то закрыл! Я же выйти не могла – дверь снаружи заперта! Я, когда услышала сигнализацию, хотела выбраться, разбила форточку, но потом передумала вылезать – решетки же на окнах.

– А до того как форточку разбивали, о решетках не подумали? – спросила Берта Абрамовна.

– Нет, – честно призналась Снежана Петровна. – Лучше скажите, кто меня закрыл?

– Я и закрыла! – ответила Гуля, которая появилась из-за спины Ирины Марковны.

– Зачем вы заперли Снежану Петровну? – устало спросила Берта Абрамовна.

– Так рабочий день закончился! Я же не знала, что она там квасит в одно горло! – возмутилась уборщица.

– Гуля, выбирайте выражения, – прервала ее главная хранительница.

– Она специально, – сказала Снежана Петровна.

– Конечно, специально, – радостно подтвердила Гуля. – А то я помою полы, а некоторые тут за ночь натаптывают!

– Гуля, идите работайте! – велела Берта Абрамовна. – Ирина Марковна, вы что-то хотели?

– А? Я? Хотела, да. У меня дети дома одни. Несовершеннолетние, между прочим. Можно я пойду?

– Мать-одиночка? – уточнил Михаил Иванович.

– Почему «одиночка»? У меня муж есть! – воскликнула Ирина Марковна.

– Тогда никто не расходится, – строго сказал Михаил Иванович, – пока не составлен протокол. Я должен переписать все данные. Так, через пятнадцать минут все сотрудники должны собраться в буфете. При себе иметь паспорта, водительские удостоверения или другие документы, удостоверяющие личность. Все. – Михаил Иванович Мозговой твердо прошествовал к буфету и занял центральный столик. Он аккуратно смахнул крошки с клеенчатой скатерти и начал раскладывать бумаги – блокнот, протоколы допроса свидетелей.

Берта Абрамовна тяжело вздохнула и отправилась в свой кабинет – прийти в себя, поправить прическу, собраться с мыслями. Она никогда не жаловалась на здоровье и усталость – не позволяла себе. Только сегодня, в разговоре с этим полицейским, у нее невольно вырвалось то, что она скрывала даже от себя самой – если она уйдет из музея, если останется без работы, то умрет. Ненужность – вот, что самое страшное в ее возрасте. Да, она очень переживала за Лейлу – не как за сотрудника, а как за человека, как за саму себя. И только поэтому не могла отправить ее работать в архив, подальше от людей, детей. Ведь в этих экскурсиях была вся жизнь Лейлы. А ее, Берты, жизнь – в этом музее, в этих никому не нужных съемках, в ее сотрудниках, за которых она несет ответственность. И если она уйдет, они устроятся, люди молодые еще, а она – нет. Останется одна. А может, и они не устроятся, так и останутся неприкаянными, а у нее от переживаний вылезут все болячки, начнутся боли, наступит старость. Настоящая. Она сгорит за месяц, как уходят старики, с виду казавшиеся бодрыми и крепкими здоровьем. Скольких она уже похоронила? Тех, кто ходил, двигался и вдруг ушел. Две, три недели в больнице, и все – нет, как и не было.

Лейла тоже начала сдавать после смерти мужа. Пока он болел, лежал, находясь между жизнью и смертью – а это длилось много лет, – Лейла бегала, все успевала. Ей было ради чего. Проводила экскурсии, ухаживала за мужем. А после того как он умер, у нее начались эти приступы. Раньше она тоже жаловалась на головные боли, но никогда у нее было приступов. И тут – пружина лопнула. Лейле больше было не нужно бежать домой и держаться. Она сломалась и начала сыпаться. Приступы случались все чаще. И не находилось никакой силы, чтобы сдержать это падение, медленное, мучительное, но необратимое угасание, движение к смерти. Только работа, дети, эти экскурсии, которые, как трос, удерживали Лейлу на плаву. Таким тросом для Берты Абрамовны был музей, музейные дела и ее подопечные – коллеги, девочки, которых она принимала на работу и, значит, несла за них ответственность. Нет, она не позволит себе сломаться и сдаться. И найдет еще много крючков, которыми будет цепляться за жизнь. Эти съемки – тоже крючок. Для других – ерунда, блажь, но для нее – стимул жить. Пусть это эгоизм, но она хочет жить. Жить, а не создавать видимость. Очень хочет…

Ирина Марковна кинулась звонить мужу и сыновьям. Муж сказал, что едет – отпросился у начальника. И все-таки надо попробовать нашатырь смешать с зубным порошком. Только где его сейчас купить? Интересно, он еще производится? Или вместо порошка просто пасту отбеливающую добавить? Или пятновыводитель? А если да, то для цветного белья или для белого?

Лейла Махмудовна мелкими глотками пила валерьянку. Для нее все было очевидно. Если она принимала прописанные врачом таблетки, то не могла работать. Если нет – то работала, но приступ мог произойти в любой момент. Но лучше работать, чем ходить с дурной головой, когда на глазах – пелена, и такой шум в ушах, что можно сойти с ума. Дальше будет только хуже – это она и без врача знала. Ничего, продержится. Пока держится Берта, она тоже должна. Хотя бы ради Берты. Ведь та ее прикрывает, как может. Нет, она была готова к смерти Тимура. За долгие годы его болезни – подготовилась, успела. Смерть мужа стала для нее облегчением и свободой в некотором роде. Лейла ведь никогда не жила для себя – только для мужа. И работа, к которой Тимур относился с ревностью, не желая делить Лейлу ни с кем, даже с музеем, была для нее не отдушиной, а средством выживания. Дома, в четырех стенах, рядом с больным Тимуром, она задыхалась и готова была сама лечь и умереть раньше него. На работе она забывала о том, что у нее есть дом. А дети… Она ведь так мечтала о собственных детях и могла родить. Но Тимур оказался бесплодным, и Лейла это приняла, хотя он до конца жизни так и не поверил в то, что не жена в этом виновата. Он ей так и не простил отсутствия наследников и всю жизнь упрекал, что она не может родить. Лейла молчала – не нашла в себе сил сказать ему правду. Лейла смотрела на новый век, новые порядки, меняющиеся устои с завистью. Если бы она могла родиться сейчас и жить сейчас… Если бы могла выйти замуж за того, за кого хотела, и жить так, как хочет, а не так, как положено. Но она прекрасно понимала, что у нее другая судьба, предназначившая ей Тимура, который мучил ее всю жизнь, и этот музей, который всю жизнь спасал ее от безумия.

Гуля сидела в подсобке, сложив руки на коленях, и думала о том, что надо поехать домой, в Саратов, где оставила пожилую маму и сына. Мама еще ничего, держится, а сын – ее боль, нескончаемая, непроходящая. Ничем не заглушишь. Маратик. Родился маленьким, недоношенным, слабеньким. Муж, как увидел сына, так и ушел, но и бог с ним. Он сказал, что Гуля виновата, не смогла родить нормального ребенка, а она знала – это у мужа гнилая кровь и грехов на нем столько, что ребенок расплачивается. Муж потом на своей двоюродной племяннице женился. Девочке шестнадцать лет только исполнилось. Так что Гуля знала, откуда болезнь сына. Врачи не знали, а она знала – от отца. Невинный ребенок по счетам платит.

Маратик в шесть лет выглядел на четыре – плохо говорил, плакал часто. Но ласковый мальчик рос. Гуля его с рук не спускала в буквальном смысле. Брала на ручки – он ведь легкий был, как пушинка, и вперед – в магазин, в поликлинику. Сына в садик не взяли, и он все время был при ней. Как котенок, свернется на груди, прижмется, обхватит ручками и замирает. Ходить долго не мог – уставал быстро. Гуля ему велосипед купила, о котором он мечтал, но Маратик не мог на педали нажимать – сил не хватало. Плакал потом долго. Гуля его и по специалистам водила, по врачам разным. Думала, что он лилипутом станет. Она ничего не понимала из того, что ей врачи говорили, но знала, что нужно лечить. Таблетки давать. Дорогие. В Москве только такие продаются. А откуда у нее деньги? Маратик хоть и медленно, но рос. Говорить начал. Плохо, медленно и как будто задыхался – хотел что-то сказать, а воздуха не хватало. Так и всхлипывал на каждом слове. Но в школу пошел уже в восемь лет. Учился плохо, конечно, с большим трудом, правда старался, как мог. Зато добрый был мальчик, безотказный. И чистый, наивный. Он даже не понимал, что над ним смеются. Учителя хорошие попались, понимающие. Терпели. Не выгоняли в спецшколу для недоразвитых. Есть добрые люди на свете. Когда ему десять исполнилось, Гуля в Москву уехала, на заработки. Думала, поработает год и вернется. Заработает на обследования, лечение, таблетки эти редкие купит. И в первые месяцы гнала от себя мысль – вот она, свобода, выдохнула наконец. И тут же сама задыхалась от этой мысли – нет, она скучала по Маратику, но, когда оторвала его от груди, даже дышать легче стало. И работа ей казалась отдыхом, курортом. И страхи вроде бы поутихли, спать стала лучше. Маратика перед глазами не было, и проблема вроде как ушла – есть, но далеко, не видно. Как Маратик. Гуля даже начала думать, что может устроить личную жизнь. Очень она мечтала о муже. Пусть будет просто хороший и добрый человек. Большего ей и не надо. Сначала устроилась работать в ресторан уборщицей, но не прижилась там. Не нравилось ей. Люди злые, дерганые. Не поймешь, что у них на уме. Ушла. Поработала в кафе, но и там не сложилось – хозяин начал приставать. А потом шла мимо музея вот этого и заглянула посмотреть. У нее даже никто билета не спросил – заходи, ходи, смотри, что хочешь. И Гуле понравилось. Легко тут было, спокойно, люди другие совсем. Как не в столице вроде бы. И Берта Абрамовна, с которой она столкнулась в дамском туалете, ей понравилась – смешная, но добрая женщина. Гуля ей прямо там, около унитазов, про сына рассказала, про маму и про работу. И Берта ее сразу взяла. Сначала на год, потом еще на год. Гуля приезжала домой, конечно, подарки привозила – то кроссовки Маратику, то телефон, то игрушку. И таблетки привозила – Берта Абрамовна помогла достать. Но почти сразу хотела уехать. Не могла, задыхалась. И от Маратика уставала так, как не уставала на работе. Мама молчала. Ничего ей не говорила. Гуля гостила три дня и уезжала назад – чтобы не видеть маминого взгляда и не умирать, когда Маратик прижимался к ней и начинал гладить по голове.

Снежана Петровна дрожащей рукой пыталась набрать телефон Ильи. Она так много хотела ему рассказать – про поминки, про кантату, которую все-таки разыскала. Но он не отвечал. Наверняка на даче у соседей, а телефон оставил дома. Она всегда звонила ему в те моменты, когда не могла справиться с адреналином, когда что-то случалось, и она хотела с ним поделиться – рассказать, посоветоваться. Но у Ильи уже другая жизнь. Давно другая. И она, наверное, не имеет права в нее вторгаться… Снежана Петровна налила себе виски, выпила залпом и подумала, что нужно прекращать пить. Ведь если она не будет пить, то не станет названивать Илье. Это все алкоголь. А так бы она о нем даже не вспомнила. Или спиртное тут ни при чем, а она до сих пор хочет его вернуть? Он ей нужен? Только зачем, непонятно. На этот вопрос Снежана не могла ответить ни трезвая, ни пьяная.

Еленочка Анатольевна закрыла глаза и вызвала образ Геры. Таким, каким она его запомнила и сохранила в памяти. Гера улыбался ей мягкой, мальчишеской улыбкой. Нет, он ее любил. Совершенно точно. Не мог не любить. Это было искренне. И если и делал больно, то не со зла. Может, он до сих пор любит. Так же, как она, вспоминает их счастливые моменты – как они сидели в парке на лавочке, точнее, она сидела, а он лежал, положив голову ей на колени. Он так громко рассказывал о своем последнем концерте, что на них все оглядывались. Ей было неловко, а ему все равно. Ему всегда было наплевать, что о нем подумают окружающие. Он был очень милым, удивительно обаятельным. Мужчиной и мальчишкой одновременно. Она его таким полюбила и таким сохранила в памяти… Надо решить, с кем идти на концерт. Может, Снежану Петровну пригласить? Или все-таки лучше прийти с мужчиной? Неужели он так и не понял, что она была бы для него идеальной женой? Как она мечтала ездить с ним на гастроли, гладить ему концертную рубашку и стоять за кулисами, волноваться, сопереживать! Она его чувствовала, как никто. И он был для нее кумиром. Она была готова посвятить ему жизнь – подчинить себя его интересам, его графику, его привычкам. И никогда бы не посмела его критиковать, даже самое посредственное выступление считала бы гениальным. Она бы думала только о нем. Как сказала ей Ирина Марковна, в этом и была проблема – надо было думать о себе. Быть эгоисткой. Захотела – сделала. Но как быть тем, кем не можешь? Делать то, чего нет ни в характере, ни в природе, ни в генах?

Михаил Иванович сидел за столиком в буфете – он все-таки съел рекомендованное ему Бертой Абрамовной пирожное картошку, которое оказалось таким, как в детстве. У Михаила Ивановича даже скулы свело от давно забытого ощущения. И чай был что надо – из старого самовара. Сам чай – в пакетике, но вот кипяток – из самовара. Наливай, сколько хочешь. И от этого крутого кипятка Михаилу Ивановичу стало хорошо, очень хорошо. Он даже хотел попросить второе пирожное, но постеснялся, сдержался. Он думал, как хорошо, что его назначили в Москву! Почетно. Так долго к этому стремился. Так долго ждал. Но вот досталась ему эта история. Понятно же, что через пять минут можно было уходить – пусть сами разбираются. Но он хотел сделать все, как положено. А как положено? Кому положено? Или не из-за этого остался? А из-за этой чокнутой, как и все остальные здесь, дамочки? С туманным взглядом. Как ее звали? Елена вроде, Еленочка. Он ведь один. Не сложилось. Не получилось. Не встретилось. А абы как не хотел. И для галочки не хотел. Михаил Иванович был романтиком в душе и искал женщину искреннюю, беззащитную, добрую, нескладную. Чтобы понимала, терпела, любила, принимала. Ну прямо как эта Еленочка. Он ведь только с виду такой солдафон. Никто ж не знает, что внутри-то творится. Вот увидел ее и не может забыть. Лицо ее перед глазами стоит. Думал, что так не бывает… Да никогда и не было. Он ведь нормальный мужик, и бабы у него были, но никогда так не торкало, чтобы прямо в сердце. И ведь понятно сразу, что полоумная, не в себе, но не идет у него из головы – и все. Или это музей на него так подействовал? Странное место все-таки. Темно здесь, даже днем. Полумрак. Он так не любит. Любит, чтобы солнце светило и никаких тяжелых штор. И чистота чтобы была. А здесь пылища вековая. И духота. Дышать ведь нечем. Как они целый день тут сидят? Воздуха вообще нет. Пришлось пуговицу на рубашке расстегнуть и галстук распустить, а все равно плохо. Ну вот что с ними делать? Идти на попятный уже нельзя – уважения не будет. Они ж как дети. А с детьми только дай слабину – сразу на шею сядут. Надо как-то историю эту заканчивать и убираться отсюда, пока совсем не пропал. Только данные Еленочки переписать – вдруг замужем и дети имеются? Тогда и говорить не о чем. Михаилу Ивановичу от таких мыслей стало нехорошо на душе. Он даже занервничал и заерзал на стуле. Нет, не может она быть замужем. Что ж он просто так здесь штаны просиживает? Пятнадцать минут, которые он дал музейным работникам на сборы, давно истекли, а в буфете так никто и не появился. Михаил Иванович с присвистом отхлебнул последний глоток чая и встал из-за стола.

В музейном фойе было тихо. Видимо, все по кабинетам спрятались. Только где искать эту, как ее, Берту? И он так и не спросил – она директор или кто? Какая официальная должность? Хранительница – это вроде как прозвище или в трудовой книжке так записано? Все кабинеты одинаковые. Двери старые, рассохшиеся. Куда идти-то? Тут черт ногу сломит – ни одной таблички, никаких надписей. Куда это годится? И темно – половина лампочек не горят. А еще паутина на потолке. Огромная, свисает бахромой, как на картинках в детских книжках. Вон, даже паук ползает, хозяйничает. Как они тут вообще работают? Глаза хоть иногда поднимают? Не то чтобы Михаил Иванович боялся пауков, но ему стало противно. Темно, пауки… Кладовка это или музей? Михаил Иванович прошел по темному коридору и встал перед большими дубовыми дверями. Толкнул на удачу, не рассчитывая, что дверь поддастся, но она, скрипнув, на удивление легко открылась. Михаил Иванович зашел в кабинет – большой, просторный. Спиной к нему на стуле сидел человек, который обернулся на звук. И тут Михаилу Ивановичу стало страшно уже по-настоящему. У мужчины было желтое лицо. То есть совершенно желтое. При этом оно светилось как будто изнутри. Мужчина равнодушно посмотрел на замершего на месте Михаила Ивановича и снова уставился куда-то перед собой. Полицейский проследил за взглядом – мужчина смотрел на часы, которые висели посередине стены – огромные, с маятником.

– Хм, кхе, – кашлянул Михаил Иванович не потому, что хотел привлечь к себе внимание, а потому что в горле вдруг пересохло.

– Сорок пять, – произнес мужчина.

– Что – «сорок пять»? – Полицейский решил, что перед ним сумасшедший. Еще один. Хорошо хоть не баба, а мужик. Значит, договорятся.

– Вон. Часы показывают сорок пять. Превышение в несколько раз. – Мужчина тяжело вздохнул.

– Я – Мозговой Михаил Иванович, полицейский. Приехал по вызову…

– Ребенок или Лейла? – спросил равнодушно мужчина, не отрывая взгляда от часов, как будто старался загипнотизировать стрелку и сдвинуть ее в нужную сторону.

– Что?

– Кто разбил-то? Лейла опять упала или экскурсия? Или Снежана опять напилась и форточку разбила?

– Все вместе, – ответил Михаил Иванович. – А вы кто?

– Начальник, – ответил мужчина.

– Директор музея? – обрадовался Михаил Иванович, надеясь, что разговор с мужчиной будет более конструктивным, чем беседы с музейными дамами.

– Не, я начальник техслужбы. Борис. – Мужчина через плечо подал руку для приветствия. – Что вы на меня так смотрите?

– Я нет, ничего. Просто пытаюсь ознакомиться с обстановкой… – Михаил Иванович пожал протянутую руку.

– Это бесполезно, – отозвался Борис.

– Что – бесполезно?

– Знакомиться. Тут дыры. Черные дыры. Лучше уходите, пока и вас не затянуло.

– А почему вы на часы смотрите? – Полицейский почувствовал, как подмышки опять стали мокрые.

– Это не часы, а дозиметр. Замеряет радиоактивный фон. Я схему черчу – фиксирую показатели. Никто ж мне не верит. А тут превышение. Вот! Смотрите! Уже сорок шесть! Видите? – Борис явно был рад новой отметке.

Он снова уставился на часы. Михаил Иванович поднял глаза и наконец понял, почему у техника такой странный цвет лица – все дело было в тусклых лампочках, которые едва горели, наполняя кабинет мутно-желтым цветом.

– А почему так темно-то? – спросил Михаил Иванович скорее из интереса, чем по долгу службы.

– Так они, – Борис кивнул куда-то за дверь, – экономят. Как у себя дома. Я включаю, они выключают. Если из зала вышли, то свет выключили. Что мне с ними, бороться, что ли? Тут радиация! А они мне не верят! Даже прибору не верят!

Михаил Иванович тоже с сомнением посмотрел на часы, которые показывали время. Стрелку, которая замеряла бы радиацию, он не увидел.

– Сорок пять! Видите? – Борис ткнул в часы. – Стабильный показатель!

– Да ладно! А как пройти к этой – хранительнице? Которая главная тут?

– Берте Абрамовне? Так по коридору назад и третья дверь слева, – ответил техник, не отрывая взгляда от часов.

Михаил Иванович дошел до двери и, не удержавшись, спросил:

– А директор-то тут есть?

– Был. Но они его выжили. – Борис на слове «они» опять кивнул на дверь. – Так кто здесь выдержит? Этот, последний, неделю выдержал. Поседел мужик. За неделю! Я ему говорил, что это радиация, но и он не верил! А Берта! Вы знаете про Берту? Я специально замерял – когда она сюда заходит, до пятидесяти показатели скачут! То туда, то сюда! Она ведь это, как привидение. Появляется из ниоткуда и так же испаряется. Только привидения такой фон дают.

– Да, я понял, спасибо, – произнес Михаил Иванович.

– Они и вас выживут, у нас мужики не задерживаются, – продолжал Борис.

– Зачем я им? Тебя же не выжили… – Полицейский вдруг перешел на «ты».

– Я им нужен – то обогреватель включить, то лампочки поменять, – с гордостью объяснил Борис, тоже переходя на доверительное «ты». – А ты им зачем? Только мешаешься под ногами.

– Понял. Пойду к Берте. Мне еще протокол составлять.

– Вот, теперь сорок три! – воскликнул Борис. – Ты ведь неместный? У тебя энергетика нормальная. Незамусоренная. – Он посмотрел на полицейского с интересом и уважением.

Михаил Иванович осторожно вышел из кабинета, аккуратно прикрыв дверь, которая все же скрипнула. Он пошел назад и начал отсчитывать двери, пытаясь найти дверь кабинета главной хранительницы, но, видимо, свернул не в ту сторону и сам не заметил, как вышел на лестницу, ведущую на второй этаж. Михаил Иванович поднялся по лестнице, стараясь не шуметь – заодно осмотреть помещение, – прошел до конца коридора и толкнул еще одну дверь. Он не сразу понял, где оказался. Это было страшно и красиво одновременно. На полу второго этажа, в огромном пустом зале, лежал потолок. Михаил Иванович переступил с ноги на ногу и посмотрел вверх, туда, где зияла огромная дыра, до крыши, до самого верха, так, что не хватало взгляда. Михаил Иванович закрыл дверь, добежал до лестницы и быстро спустился, пробежал по еще одному темному коридору и увидел, как из одной полуоткрытой двери льется слабый свет. Михаил Иванович рванул на себя дверь и оказался прямо перед Еленой Анатольевной. Та сидела посреди зала в народном костюме – длинном сарафане и кокошнике. На коленях она держала гусли. Михаил Иванович зажмурился, чтобы избавиться от видения, но Еленочка никуда не исчезала. Напротив, замерев, смотрела на него внимательно и, как показалось Михаилу Ивановичу, даже ласково и призывно… Такая беззащитность была в ее взгляде, такая нежность, что полицейский опять начал кашлять – воздуха не хватало. Здесь, в зале, воздух был спертым.

– Елена? Вы? – спросил Михаил Иванович, все еще думая, что сходит с ума и у него начались галлюцинации.

– Да, – кротко ответила та.

– Почему вы здесь? Вы же должны быть в буфете! Я вас жду!

– Вы меня ждали? Зачем? – удивилась Елена Анатольевна.

– Должен снять свидетельские показания. Для протокола. Данные переписать. У вас паспорт при себе? – Михаил Иванович хотел сказать совсем другое, менее формальное, но слова сами вырвались. Он был слишком груб, официален. Нет, не то должен был ей сказать. Совсем не то.

– У нас скоро концерт. Я хотела порепетировать. Играю на гуслях, – объяснила Елена Анатольевна.

– А я в детстве играл на трубе, – вдруг, неожиданно для самого себя, признался Михаил Иванович. – Окончил четыре класса музыкальной школы!

– Правда? – Елена Анатольевна улыбнулась. – Удивительно. Только вы Берте Абрамовне об этом не говорите. Она трубачей не очень жалует.

– Почему?

– Так исторически сложилось. Искусствоведы не любят трубачей.

Михаилу Ивановичу было совсем не обидно. Ни капельки. Он смотрел на Елену Анатольевну и боялся потревожить эту тягучую, странную атмосферу, этот звенящий то ли от духоты, то ли от чего другого воздух. Здесь была она – в этом сарафане, с накладной косой, пристегнутой к кокошнику. Михаил Иванович застыл на месте. В этом зрелище было что-то завораживающее.

– Сыграйте мне, пожалуйста, – попросил он осторожно, чтобы не спугнуть прекрасную Елену, и присел на краешек стула. И нельзя сказать, что он не заметил того, что стул был пыльный. Заметил, но вдруг это стало совсем не важно. «Радиация действует», – подумал Михаил Иванович, но тоже без особого волнения, а даже с радостью и ликованием.

Елена Анатольевна не стала отнекиваться, а склонила голову и провела руками по струнам. Михаил Иванович больше не мог на нее смотреть. И слушать не мог. Он хотел взять ее документы, посмотреть прописку, семейное положение, наличие детей. Он хотел, чтобы Елена была его. Немедленно. И пусть она будет всегда рядом – в этом кокошнике, сарафане и с гуслями. На всю жизнь. Михаил Иванович почувствовал, как в висках начало стучать, а в подреберье закололо. Но это было не больно, а даже приятно.

– Твою ж мать, – вдруг услышал он за спиной. Борис уронил складную лестницу. – Вот, лампочки хотел поменять. Давно ж просили, – сказал он раздраженно.

Елена Анатольевна вскинулась, подскочила, едва не уронив гусли, и вся магия тут же улетучилась.

– В буфет, с документами, прямо сейчас, – велел Михаил Иванович, брезгливо вставая с пыльного стула и отряхивая штанину.

На обратном пути к буфету он тут же нашел дверь кабинета Берты Абрамовны, куда ворвался без стука.

– Две минуты! Развели тут! Чтобы с документами! – выкрикнул он и хлопнул дверью.

Михаил Иванович основательно уселся за стол, налил себе чай из самовара, разложил бумаги. Постукивая ручкой по столу, он смотрел на часы.

В буфете появилась Берта Абрамовна – подтянутая, невозмутимая – и села напротив, стараясь не касаться спиной спинки стула.

– Я в вашем распоряжении, – с улыбкой проговорила она.

Михаил Иванович снял часы, положил на стол перед собой, потом снова надел и снова снял. Взял ручку и начал выстукивать ритм.

– Так, давайте сначала. Имя, фамилия, отчество, дата рождения. – Михаил Иванович решил не отвлекаться и сделать наконец то, зачем пришел.

– Ну, давайте сначала. Последний раз предупреждаю – зря вы это затеяли, – покачала головой главная хранительница.

– Почему?

– Потому что вы не напишете правильно мою фамилию, даже под диктовку, Лейла Махмудовна никогда не назовет год своего рождения, ну, от остальных вы просто полезете на стенку. Это я вам обещаю. – Берта Абрамовна хохотнула и подмигнула полицейскому.

– Никуда я не полезу. Имя, фамилия, отчество, – повторил Михаил Иванович.

– Как хотите. Берта Абрамовна де-Трусси. По буквам продиктовать?

Михаил Иванович заерзал на стуле.

– Так, давайте сюда вашу эту, которая форточку разбила. Снежану Петровну Небоженко, – полицейский сверился с записями в блокноте, – с нее начнем. Распитие спиртных напитков, порча имущества…

– Как пожелаете. – Берта Абрамовна плотоядно улыбнулась, легко поднялась со стула и исчезла – Михаил Иванович готов был поклясться, что только на секунду посмотрел в бумаги, как перед ним уже сидела Снежана Петровна. Но стоило ему приступить к записям показаний, как в буфет ворвалась Ирина Марковна.

– Начните с меня! У меня ж дети! Лешка и Кирюша! Мне домой надо! Мужа с работы не отпускают! – кинулась она к полицейскому. – Я вот сразу могу сказать, что ничего не видела. Не было меня там! Или давайте я сразу все подпишу и поеду, а? Где расписаться? Сами заполните потом. Напишите, что я все видела и все подтвердила!

Ирина Марковна выхватила у него бумаги и стала ставить подписи на пустых листах.

Михаил Иванович тяжело вздохнул.

– Если что, то я того же мнения, что и Берта! Вот как она скажет, так и было! – заявила Ирина Марковна и вылетела из кабинета.

Михаил Иванович собрал испорченные листы, аккуратно разорвал на четыре части и сложил стопочкой.

– Зря вы на четыре рвете, – заметила Снежана Петровна, – можно восстановить. Легко.

– Так, Снежана Петровна, зачем вы разбили стекло? – строго спросил Михаил Иванович.

– Потому что сработала сигнализация. Я думала, пожар. И хотела вылезти. А дверь была заперта снаружи. Вы ведь это уже знаете, – удивилась та.

– А почему вы распивали спиртные напитки и курили на рабочем месте?

– Так а что мне было делать? Еды не было. Курила, чтобы заглушить голод. И воды не было, только шампанское и виски. А пить очень хотелось! Что мне оставалось? Я же была заперта! Это же очевидно! Вы бы как на моем месте поступили?

– Хорошо, допустим. А кто такой, – Михаил Иванович заглянул в блокнот, – вот, Белецкий?

– Польский композитор, Януш Белецкий. Вас интересует эта история?

– Рассказывайте, я потом разберусь, что меня интересует, а что нет.

– Януш Белецкий. Его творчество мало изучено. Он был гением… Скажите, у вас есть музыкальное образование?

– На трубе в детстве играл, – буркнул полицейский.

– Тогда вы меня должны понять. Так вот, Януш Белецкий. Он был не признан при жизни, как часто бывает с настоящими профессионалами, отчего очень страдал. До сих пор многие считают его таким графоманом от музыки. Но это не так. Уж поверьте мне. Однако дело даже не в этом. Оказалось, что его главное произведение, кантата, которую он написал в возрасте двадцати лет, утеряна. Почему главное произведение? Потому что эта кантата – гениальна. Ничего лучшего он так и не смог написать. И не смог этого пережить. Умер рано. От цирроза печени. Но не это главное. А то, что эта кантата… Как вам объяснить… Белецкий не считал ее вообще произведением. Написал для любимой девушки. Глупость, чувства, молодость. Но что бы он ни сделал потом, все вспоминали именно эту кантату, которую он исполнил всего несколько раз. Это ведь трагедия, настоящая. Когда вдруг проба пера, слабое в музыкальном смысле произведение становится, так сказать, знаменитым и живет своей жизнью. Белецкий писал много. Но считался автором одной блестящей кантаты. И с этим он не смог смириться. Понимаете? Он отказывался выступать, если его просили сыграть эту кантату. Был скандал, об этом много писали. Говорили, что он уничтожил партитуру. А потом он умер.

– И что?

– А дальше началось самое интересное. После смерти к его творчеству возник огромный интерес, и произведения признали чуть ли не национальным достоянием. Понимаете? Не только кантату. Да что там национальным – мировым достоянием! Его называли гениальным новатором, музыканты буквально дрались за право исполнить его сюиты и симфонии. Но все равно – главной оставалась кантата. Лиричное, тонкое, очень современное произведение, блестящее в своей простоте и искренности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю