Текст книги "Моя АНТИистория русской литературы"
Автор книги: Маруся Климова
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Я вспомнила, как этим летом в Париже встречалась с писательницей по фамилии Роуз, влюбленной в Толстого! И сама писательница Паскаль Роуз тогда, кстати, в своем так называемом интервью не раз зачем-то мне повторяла: «В кино я не хожу, кино меня вообще не интересует!» – это я уже потом, задним числом вспомнила.
Вот так, при помощи дедуктивного метода, мне, кажется, удалось приблизиться к самой сути. Осталось уточнить только кое-какие детали: степень родства двух звезд французской культуры. Хотя, может быть, я и ошибаюсь.
Глава 4
Иллюзия величия
Вообще, человек в чем-то подобен айсбергу. Либо ты видишь его целиком, и он сразу способен тебя своим видом испугать и оттолкнуть, зато ты можешь от него отдалиться и обойти стороной. Либо какая-то самая опасная и неприятная его половина скрыта от тебя, и ты рискуешь в любой момент на нее натолкнуться со всеми вытекающими отсюда последствиями. Видимо, таков закон жизни, которая всегда стремится к полноте. Я, например, заметила, что если официальная часть какого-нибудь торжественного мероприятия проходит чересчур чопорно и казенно, то во время неофициальной его части, на банкете, все обязательно напьются, будут ползать на четвереньках и набьют друг другу морды, хотя это все часто и остается «за кадром». А вот если такого разбиения на «официальное» и «неофициальное» нет, то риск участия в подобном мероприятии гораздо меньше, хотя внешне все выглядит куда менее гладко. Так и Россия с Толстым и Пушкиным «на поверхности» тоже представляет собой нечто вроде айсберга и гораздо более опасна, чем Россия Достоевского. Впрочем, все происходящее сегодня в культуре, мне кажется, уже давно к жизни не имеет практически никакого отношения. Все самое главное вершится где-то там в темноте, «под водой», и спрятано от глаз посторонних. Наверное, так было всегда, просто сегодня это становится все очевидней и очевидней. Я бы даже сказала, что в этом вечном театре жизни люди всегда делились на зрителей и актеров, то есть на посвященных и толпу, просто сегодня пространство освещенной светом сцены очень сильно сузилось и стремительно продолжает сужаться, – порой даже кажется, что осталось только какое-то жалкое световое пятно от прожектора, совсем как на арене цирка, куда периодически выталкивают каких-нибудь клоунов, вроде Толстого, Достоевского или Пушкина, чтобы отвлечь внимание зрителей от происходящего в темноте, где тем временем готовят очередной номер и расставляют клетки для тигров.
Хотя, возможно, все не так и цинично. Я, например, допускаю, что и Вилли Токарев, и Паскаль Роуз, и Люси, да и все остальные тоже по-своему искренне любят Толстого, который олицетворяет для них что-то очень важное и необходимое им в жизни, нечто такое, чего я просто не способна до конца понять. Мне кажется, что в этой бесконечной борьбе всевозможных виртуальных реальностей, которые порой совершенно резко и неожиданно сменяют друг друга, каждый человек в какие-то мгновения способен испытывать растерянность, а то и страх. Я помню, что такие чувства растерянности и страха очень часто посещали меня раньше, особенно в детстве. Да и сегодня периодически меня вдруг охватывает ужас, и я вдруг, совсем как в детстве, теряю ориентацию в пространстве, будто погружаюсь в какой-то сон, и окружающий мир снова начинает казаться мне непомерно сложным и непостижимым. Хотя, в принципе, сегодня в таких состояниях для меня уже нет особой загадки, и я, вероятно, бессознательно даже слегка подыгрываю себе, чтобы отвлечься от чрезмерной простоты и скуки происходящего вокруг.
Известно, что Сталин, например, запрещал изображать на картинах рядом с собой фигуры людей, которые были выше его ростом. А может быть, даже и сами художники догадывались об этом тайном желании вождя, так что и запрещать особенно ничего не приходилось. Как бы то ни было, но по монументальным полотнам с изображениями Сталина его реальный рост восстановить практически невозможно. Такой же эффект часто возникает и при просмотре всевозможных телепрограмм. Я часто ловлю себя на мысли, что не могу с уверенностью определить рост того или иного телеведущего, пока рядом с ним в кадре не окажется какой-нибудь хорошо известный мне человек. Этот эффект часто используется и в современном кино при съемке различных трюков. Можно разыграть, например, сцену автокатастрофы, используя не настоящие машины, а игрушечные. Действительно, можно снять и фильм о гибели «Титаника» в ванне, а потом выдать все за происходящее в открытом море. И в том и в другом случае взгляду непосвященного будет очень трудно заметить подмену. Однако стоит только в кадр случайно попасть какой-нибудь спичке или маленькой щепочке, как сразу же все становится на свои места – весь эффект теряется, подлинные пропорции происходящего восстанавливаются!
В этом, я думаю, и заключается предназначение художника, которому вовсе не обязательно, подобно Радищеву, стремиться к некой иллюзорной правде, а достаточно просто быть такой маленькой «щепочкой», восстанавливающей реальные пропорции. Во всяком случае, я допускаю, что для какой-то группы людей Толстой, например, может служить подобной единицей измерения, задающей масштаб всего происходящего вокруг, так как в реальных масштабах именно его личности они не сомневаются. Поэтому, собственно, его и называют «великим». Точно так же, как для кого-то до сих пор великими остаются и Ленин, да и тот же Сталин. Просто их поклонникам важно, чтобы пропорции мира были именно таковы. Так же как и самому Сталину было почему-то важно чувствовать себя человеком большого роста. В конце концов, он, вполне возможно, свыкся с этой мыслью и действительно считал, что ему удалось перехитрить вечность, так как потомки будут судить о нем только по картинам, а остальные свидетельства до них не дойдут. В результате же он, скорее, достиг комического эффекта, так как в споре с реальностью он уже предстает не всемогущим «отцом народов», а всего лишь слабым человеком, не способным достичь поставленной перед собой цели. Вообще с годами я научилась не доверять слишком явным символам человеческого величия и духовности – именно они, как правило, и используются для того, чтобы сбить с толку толпу, увести людей по ложному следу. Теперь мой взгляд прежде всего инстинктивно ищет менее заметные детали, ускользающие от поверхностного взгляда обывателей.
И Толстой, как я помню, с детства давил мне на психику. Конечно, его значительность, величие, непререкаемый авторитет не могли в то время вызывать у меня сомнений, однако чтение его книг никогда не приносило мне никакого удовлетворения. Сам вид Толстого – злобного лохматого старикана с развевающейся седой бородой и сейчас меня угнетает: воплощенный титан, кирпич, такой же, как и его книги. Главное ощущение, которое до сих пор связано в моем восприятии с личностью Толстого, – это ощущение тесноты и тяжести. Видимо, масштаб мира, в основу которого были положены личности Толстого и Пушкина, все-таки абсолютно не совпадает с моим. Я всегда чувствовала себя в этом мире как в тесной комнате, в которой постоянно натыкаешься на какие-то ненужные и раздражающие предметы. Поэтому и чтение Достоевского после Толстого было для меня как глоток свежего воздуха. Правда, тогда я этого до конца не понимала…
Взять, к примеру, «Смерть Ивана Ильича» или же «Крейцерову сонату» – это же просто диагноз, совершенно явный. Мне кажется, в молодости у Толстого из-за его ужасных комплексов были серьезные проблемы с женщинами, вот он и начал писать, чтобы реализоваться. Когда я прочитала «Смерть Ивана Ильича», то целую неделю ходила больная. Что-то есть в этом мерзкое, какая-то ужасная тоска, безысходность – не знаю даже, как определить. Мне кажется, он нарочно это написал, чтобы всех достать своей старческой злобой, своим маразмом.
В детстве я читала его дебильные рассказы – про сливы и косточку, – с тех пор я сливы терпеть не могу. Еще «Детство. Отрочество. Юность». Особенно мне запомнился эпизод с перчатками, когда герой надел почему-то старые потертые перчатки вместо хороших и новых, зачем – к сожалению, не имею ни малейшего представления, кажется, назло своему папаше. Из этого произведения я окончательно уяснила себе одно – Толстой был закомплексованным уродом как в детстве и отрочестве, так и в юности. Немудрено, что потом он всю жизнь издевался над своей женой, а она в ответ – над ним. Кажется, дочь свою он тоже изрядно помучил. И сразу становится понятно, почему в его романах все положительные герои тоже закомплексованные уроды: Пьер Безухов, княжна Марья, даже Болконский и Наташа – все отмечены печатью какой-то неполноценности. Во всем романе «Война и мир» мне нравится только одна героиня – Элен Безухова, холодная светская красавица, обращавшаяся со своим жирным дебилом-мужем именно так, как он того заслуживал. Еще там был гусар, кажется, Дорохов, тоже ничего, вполне сносный персонаж. А на остальных просто клейма негде ставить: разжиревшая Наташа Ростова с огромным количеством детей и маниакальной озабоченностью грязными пеленками, – думаю, они неплохо смотрелись вместе с Пьером, как говорится – подобное ищет подобное. И уродина княжна Марья со своими какими-то нечеловечески огромными лучистыми глазами – просто персонаж из фильма про инопланетян, – и ее братец князь Болконский с рассуждениями о небе и дубах, и их папаша – старый маньяк, лелеющий свои комплексы и третирующий детишек… Пожалуй, единственное произведение Толстого, главный герой которого не вызывает у меня откровенного отвращения, это «Живой труп», да и цыгане в качестве фона очень оживляют повествование.
Помню, перед выпускными экзаменами я тщательнейшим образом проштудировала весь роман «Война и мир», не пропуская ни одной страницы, одна моя подруга уверяла, что может читать только мир, а войну читать ей скучно. Она оказалась не права – как война, так и мир в изложении Толстого представляются мне одинаково тошнотворными. Я прочла даже описание купания Наполеона и его жалкой фигуры, его жирного желтого антиэстетичного тела. Эта сцена потом все время путалась у меня в мозгу со сценой купания отца Федора из фильма «Двенадцать стульев»: стриженный в скобку мужичок в белых кальсонах, зажав уши, окунается в море и выныривает оттуда весь черный. Именно такая метаморфоза и приключилась с Наполеоном после соприкосновения с Толстым. Вообще, надо было обладать достаточно плохим вкусом и практически полным отсутствием чувства стиля, чтобы так грубо втискивать в роман целые инородные куски доморощенной философии о войне, как это делает Толстой в своем романе «Война и мир». А между тем именно эта философия – едва ли не единственное, что отличает этот роман от «Унесенных ветром», культовой книги американских обывателей, написанной домохозяйкой. Я думаю, моя школьная подруга, читавшая у Толстого «про мир», впоследствии нашла все, что искала, в «Унесенных ветром». Вот эту книгу ей наверняка было уже не скучно читать всю целиком. Просто в советские времена она была большим дефицитом, а может быть, даже еще и не переводилась. Наташа Ростова и ее первый бал – тоже один из стереотипов, по сей день давящих на сознание русских барышень. «Ну ты прям как Наташа Ростова перед первым балом», – помню, говорила мне другая моя школьная подруга, Оля, когда мы с ней собирались идти курить марихуану к ее знакомой, жившей в каком-то притоне на Петроградской стороне. Тогда, помню, я волновалась, потому что все это происходило очень поздно, и я не знала, что скажу родителям, – нужно было срочно придумать, куда это я иду. После ее слов я срочно ощутила необходимость хоть на мгновение почувствовать себя именно Наташей перед первым балом, изобразить такую же радостную улыбку до ушей, так же вытаращить глаза, я уже видела себя стоящей в распахнутых дверях этой обшарпанной коммуналки в трепетном порыве, и на меня все собравшиеся смотрят с восторгом и восхищением, а я такая легкая и неземная, и вот этот синдром Наташи Ростовой надолго во мне запечатлелся. Правда, когда мы пришли, там сидел чеченский дядя подруги, приехавший из города Грозного, она называла его «грозный дядя», пара обкуренных грузин и еще здоровенный юноша по кличке «Основной», – все они, кажется, не обратили на наш приход ни малейшего внимания, а продолжали живо обсуждать достоинства плана, привезенного только что тем же «грозным дядей». Где-то через пару часов двери комнаты опять распахнулись и на пороге предстала еще одна Наташа Ростова – на сей раз действительно в длинном белом платье. Это пришла здоровенная квадратная девица с вытаращенными белесыми глазами, а в её соломенных волосах, подрезанных на лбу ровной челкой и распущенных по плечам, была вплетена синяя ленточка. Она едва держалась на ногах, потому что у них в школе в тот день как раз был выпускной вечер. Эту девицу звали Клава, но она настаивала, чтобы ее называли Эвой. «Эвочка, что это на тебе за саван такой?» – только и смогла вымолвить обкуренная подруга. А Эвочка молча твердым шагом подошла к сколоченному из фанеры шаткому столику, взяла бутылку водки и прямо из горла отхлебнула чуть ли не половину. Примерно лет шесть назад, когда мы с Олей встречались в Париже, она сообщила мне, что Эвочка умерла от передозы.
Глава 5
Пуговицы Тютчева
В принципе Тютчев не был совсем лишен способностей. Худенький старичок со взъерошенными остатками седых волосок вокруг лысины, в круглых очечках – таким его всегда изображали на всех портретах, – какое-то порхающее неземное существо, учитель танцев. Моя школьная подруга, маленькая крепенькая девушка с длинной косой, доходившей ей до задницы, очень любила стихи Тютчева, иначе, пожалуй, мне бы и в голову не пришло обратить на него внимание: кроме стихов о природе, в школьную программу, кажется, ничего не входило. «Люблю грозу в начале мая» – это стихотворение в детстве напоминало мне некое загадочное мнемоническое упражнение для тренировки памяти. «Люблю грозу в начале мая, когда весенний первый гром, как бы резвяся и играя…» – никогда не могла понять, что означает это подробное описание природного явления… Впрочем, школьные учебники литературы, и особенно для младших классов, видимо, представляют собой нечто вроде интеллектуальной свалки, куда отправляется все, что уже утратило интерес для взрослых, морально и физически устарело. Где сегодня можно еще натолкнуться на таких поэтов, как Майков, например? Только там – иначе о нем бы уже давно забыли! И «Люблю грозу в начале мая» – это, по-моему, тоже что-то вроде полностью истощенной «интеллектуальной руды» или же отработавшего свой срок аккумулятора.
Ну а что касается детей, то с ними и вовсе никто никогда не считается. Оно и понятно. Ведь дети беззащитны и не способны за себя постоять. Например, в школе нас каждый год водили на осмотр в стоматологическую поликлинику. И я до сих пор не могу без ужаса вспоминать, с каким остервенением набрасывались на мой рот врачи – им почему-то непременно хотелось вылечить сразу все мои зубы, и мне приходилось проводить в зубоврачебном кабинете по нескольку часов. Не случайно все мои одноклассники испытывали панический страх перед зубными врачами, причем не только девочки, но и мальчики. Однажды один мальчик даже по дороге в поликлинику сбежал, и его потом пришлось долго, чуть ли не целый день разыскивать. В конце концов его обнаружили на кладбище, где он прятался среди могил, – это кладбище находилось неподалеку от зубной поликлиники. Зато позднее, когда я выросла и впервые пришла на прием к зубному врачу, меня просто поразили вежливость и гуманность, царившие там. Мне предложили сделать всего один зуб, причем, если я захочу, с уколом. А в детстве меня даже никто ни о чем никогда не спрашивал! А какое неприятное зловещее жужжание издавали тогдашние аппараты для сверления зубов! Вот с этим надоедливым пугающим жужжанием зубоврачебного бора у меня почему-то и ассоциируются до сих пор тютчевские строки: «Когда весенний первый гром, как бы резвяся и играя, грохочет…» Может быть, это из-за повторяющихся «р» – кажется, это называется «аллитерацией» – или же из-за страха перед плохой отметкой за невыученное стихотворение, за которую меня могли дома наказать и даже побить?.. Не знаю, не могу точно сказать. Но как бы то ни было, это моя самая первая устойчивая ассоциация, связанная с Тютчевым!
Однако у моей подруги Ольги было еще дореволюционное издание стихов Тютчева, и она дала их мне почитать. Сперва мне было скучно – я никогда особенно не любила читать старые книги, разные непонятные буквы только затрудняли чтение, мешали глазам спокойно скользить по страницам, но я все же вчиталась, через силу… Из предисловия к этой книге я узнала, что у Тютчева на старости лет случился роман с дамой много моложе него, и это закончилось для нее печально – их связь выплыла наружу, начались сплетни и все такое, а несчастная девушка в конце концов заболела и умерла. Причиной этой драмы стали разница в возрасте и сословные предрассудки. Ничего особенного, в общем-то! Сравнительно недавно нечто подобное приключилось в Голливуде с американским режиссером Вуди Алленом, который внешне чем-то даже слегка напоминает Тютчева – такой же хрупкий старичок в очечках. Правда, Вуди Аллена уличили в связи со своей несовершеннолетней падчерицей, что, по-моему, гораздо серьезней! Моя подруга Ольга часто говорила мне, выразительно положив палец на губы: «Молчи, скрывайся и таи…» – и это мне помогало, особенно в те мгновения, когда меня заносило, и я начинала трепать все, что в голову придет.
Кстати, в этом же сборнике я натолкнулась на окончание «Грозы в начале мая», которое, как я теперь понимаю, составители учебника литературы выбросили. И должна признать, что они поступили в высшей степени предусмотрительно и гуманно, потому что мне теперь даже страшно подумать, я себе этого даже не представляю, какие ассоциации запечатлелись бы в моем неокрепшем детском сознании от столкновения с подобными зубодробительными строками:
Ты скажешь: ветреная Геба,
Кормя Зевесова орла,
Громокипящий кубок с неба,
Смеясь, на землю пролила.
Ольге очень нравилась романтическая история любви Тютчева; кажется, она даже отождествляла себя с несчастной жертвой этого романа – она была влюблена в одного старшеклассника, и, зашифровав его имя в виде анаграммы, писала его везде: на своих тетрадях, учебниках, на партах и даже на стенах, – а я никак не могла догадаться, кто же это такой. Она называла его своим «предметом обожания», как было принято в XIX веке, и, наконец, показала его мне – это был приземистый юноша, стриженный в скобку, с неестественно черными бровями и такими же красными губами, очень похожий на сутенера. Ольга была настроена романтически, говорила, что будет до гроба любить своего Павла и что «не имеет права его забывать», но она только издали на него смотрела и вздыхала, не решаясь даже заговорить со своим «Полем» – именно так она его называла, на французский манер. Потом, уже после окончания школы, я как-то пригласила ее на одну вечеринку – на самом деле, это была классическая пьянка – и Кузя (это было ее прозвище) напилась в мясо, в результате она уехала оттуда с каким-то подозрительным типом, кажется, промышлявшим фарцовкой.
А тогда, когда она была влюблена в Поля, она стала приставать ко мне, чтобы я тоже выбрала себе «предмет» среди старшеклассников, и хотя там были одни деградировавшие уроды, мне все же пришлось сделать выбор, иначе она бы от меня не отвязалась, и я указала подруге на тощего длинного прыщавого белесого юнца с мутным взглядом, кажется, его звали Николай, и с тех пор Кузя стала заговорщически спрашивать у меня: «Ну как Николя?» Мне, в общем-то, было плевать на Николя, единственное его достоинство заключалось в том, что он подходил мне по росту, но в общем он вызывал у меня тошноту, даже издали. Мне казалось, что он ужасно похож на одного из любимейших коммунистами поэтов – Некрасова, только без его козлиной бородки и красного алкоголического носа, но с такой же унылой физиономией, как бы вобравшей в себя всю мировую скорбь. Во всяком случае, именно такое лицо у Некрасова на картине Перова, где он сидит на кровати, полуприкрытый пледом, и что-то пишет. Мы как раз тогда проходили поэму «Кому на Руси жить хорошо», в которой меня больше всего поразило описание того, как древний дед «скормил свиньям» грудного младенца, хотя в общем-то не со зла, а просто по недосмотру; но я все равно, помню, несколько раз тщательно перечитала этот отрывок, стараясь понять, не ошиблась ли я, правильно ли все поняла, именно оттуда я впервые узнала о том, что свиньи жрут детей, а, следовательно, и людей вообще. С тех пор я стала относиться к свиньям с некоторым предубеждением и отчасти с уважением. А Некрасов, свиньи, его портрет работы Перова, и вообще вся живопись передвижников еще и теперь сливаются для меня в нечто совершенно единое и практически неотличимое друг от друга, причем объединяет их вовсе не идейная близость, внимание к быту простого народа, его тяжелому положению и т. п., а прежде всего любовь к уродству и всевозможным формам его проявления в жизни. Позднее соцреалисты, мне кажется, полностью позаимствовали эту любовь к уродливым формам у передвижников и Некрасова.
Кузя же на школьных вечеринках часто, сидя в углу, запрокидывала голову к стене, сжав зубы и закрыв глаза, и застывала так надолго – тем самым она подчеркивала трагизм своей неразделенной любви и смаковала ее. Кузя, кстати, несмотря на свой небольшой рост, была довольно-таки сильная: у нее были крепкие мускулистые ручки и очень твердые кулаки, иногда она могла дать мне очень больно кулаком в поддых или в бок, если я что-то не то говорила про ее «протеже», или даже просто не с той интонацией. В общем-то, она была хорошая девушка, добрая, тогда даже почти не пила, хотя курила очень много и еще периодически жрала «колеса».
Сейчас я понимаю, что Тютчев вряд ли мог даже предположить, что его стихами когда-нибудь будут доставать маленьких детей. Он ведь написал очень немного и вообще относился к своим стихам крайне небрежно, кажется, его знакомым поэтам приходилось их очень сильно редактировать, чуть ли не дописывать, при подготовке к печати. А однажды он даже по ошибке сжег свою рукопись – по-моему, это был перевод «Фауста»… Столь же легкомысленно он относился и к своим служебным обязанностям, к своей карьере, был даже как-то уволен из-за этого со службы, несмотря на то, что работа, насколько я понимаю, у него была совсем не пыльная: он служил тогда в дипломатическом представительстве за границей, кажется в Турине. Конечно, Тютчев принадлежал к старинному роду и в работе особенно не нуждался, хотя, насколько я помню, средства к существованию ему все-таки были нужны.
Однако, по-моему, дело не только в этом. Просматривая всевозможные биографии Тютчева, я постепенно начала приходить к выводу, что небрежность является едва ли не самой характерной чертой его личности. Особенно мне почему-то запомнилось, что на всевозможные балы и приемы он часто являлся в застегнутом не на те пуговицы сюртуке, то есть к своей одежде он тоже относился крайне небрежно. Уже не помню, где я об этом читала, но данная характерная деталь отчетливо врезалась мне в память, кажется, я даже натолкнулась на этот небрежно застегнутый сюртук сразу в нескольких статьях и воспоминаниях о Тютчеве. И вот эти неправильно застегнутые пуговицы на сюртуке окончательно убедили меня в том, что именно небрежность была самой характерной чертой его личности. Однако природа подобной небрежности до сих пор остается мне не совсем понятной.
Были ли пуговицы на сюртуке Тютчева неправильно застегнуты потому, что он хотел таким образом продемонстрировать свое презрение к мнению окружающих, или же эта небрежность в одежде просто являлась следствием его поглощенности своими мыслями и рассеянности? Естественно, практически все отечественные исследователи творчества Тютчева склоняются к последнему. Что вполне объяснимо, так как люди всегда склонны судить о других по самим себе. И для ученых-литературоведов вполне естественно видеть в Тютчеве такого же, как они, погруженного в свои мысли интеллигента, позабывшего ради этих мыслей обо всем на свете, в том числе и о собственной одежде. Но все-таки не стоит забывать, что Тютчев был поэтом, то есть вроде бы не совсем ученым…
И тем не менее должна признаться, что образ Тютчева для меня как-то двоится. Иными словами, мне не совсем понятно, был ли Тютчев влюбленным в самого себя денди или же просто зачуханным интеллигентом, чем-то вроде «человека рассеянного», который «вместо шапки на ходу» был способен надеть даже сковороду, а не только небрежно застегнуть пуговицы на своем сюртуке. И до сих пор я так и не пришла к какому-то окончательному выводу на этот счет. Иногда мне кажется, что – да, он был аристократом и денди, но уже в следующее мгновение этот образ вдруг замутняется, и я начинаю думать, что он был типичным интеллигентом, к тому же еще и в очечках и т. п., а потом опять все сначала. А может быть, он был духовным денди? Ну это уже, пожалуй, какая-то пустая игра слов… Такое впечатление, будто сам Тютчев так и не сделал свой окончательный выбор между интеллигентностью и дендизмом, так и застрял где-то на перепутье.
В общем, неправильно застегнутые пуговицы на сюртуке Тютчева пока так и остаются одной из самых больших загадок русской литературы. Стоит ли говорить, что подобная двойственность одной из ключевых фигур отечественной литературы самым роковым образом сказалась на ее дальнейшем развитии!