355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марсель Пруст » Обретенное время » Текст книги (страница 10)
Обретенное время
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 14:16

Текст книги "Обретенное время"


Автор книги: Марсель Пруст



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)

Вскоре и правда явился барон, шагая с трудом от ран, к которым, впрочем, ему пора уже было привыкнуть. Хотя увеселения подошли к концу и оставалось только выдать причитающуюся плату Морису, он обвел кружок юношей взором и нежным, и пытливым, рассчитывая на дополнительное удовольствие по ходу расшаркиваний – совершенно платонических, но любовно неторопливых. И в это резвом легкомыслии, которое он выказывал перед немного смутившим его гаремом, в этих покачиваниях головой и туловищем, этих томных взглядах, так поразивших меня, когда я впервые увидел его в Распельере, я снова признал грацию, доставшуюся ему в наследство от какой-нибудь бабки, мне лично незнакомой; она затенялась в повседневной жизни его мужественным лицом, но, если он хотел понравиться низкой среде, кокетливо распускалась желанием вести себя, как добрая матрона.

Жюпьен рекомендовал юношей благосклонности барона, божась, что все они «бельвильские коты», что они за луидор отправятся и с собственной сестрой. Впрочем, Жюпьен врал и говорил правду разом. Они были и лучше, и чувствительней, нежели обрисованный Жюпьеном образ, они не принадлежали дикому племени. Впрочем, те, кто их таковыми считает, ожидает от этих негодяев, простодушно с ними беседуя, той же наивности. Так что, сколь бы садист ни воображал себя в обществе убийц, не столь уж порочные их души от этого не сатанеют, и остается только поражаться лжи подобной публики, потому что на самом деле они вовсе не «убийцы», а просто не прочь заработать «деньгу», – их отец, мать и сестра поочередно воскресают и умирают, потому что «убийцы» запутались, развлекая клиента и стараясь ему понравиться. Клиент же, со своей произвольной концепцией жиголо, восхищением бесчисленными убийствами, в которых тот повинен, по наивности удивляется, он сбит с толку уловленными противоречиями и ложью.

Все, казалось, были знакомы с г-ном де Шарлю, и он подолгу задерживался подле каждого, разговаривая с ними, как ему казалось, на их языке, – разом жеманясь, напирая на арго, а также распространяясь на тему распутства и испытывая от этого садистическое удовольствие. «Какая мерзость, я тебя видел возле Олимпии с двумя фанерами. Они тебе давали капусту. Во как ты меня надуваешь». К счастью, тот, к кому была обращена эта фраза, не успел объявить, что ни за что не взял бы «капусты» от женщины, – это, наверное, охладило бы восторг г-на де Шарлю, – и опротестовал только конец фразы, сказав: «Не, я вас не надуваю». Эти слова доставили г-ну де Шарлю живое удовольствие и, вопреки его воле, настоящее лицо показалось из-под напускной маски; он обернулся к Жюпьену: «Как мило он это сказал. И как это прекрасно сказано! Словно бы это было правдой. В конце концов, откуда знать, истина это или нет, если уж он заставил меня в это поверить? Какие у него прелестные глазки! Смотри, я сейчас влеплю тебе два жирных поцелуя в наказание, мальчонка. Ты вспомнишь обо мне в окопах. Тяжеловато там приходится?». – «О! Матерь Божья, когда граната пролетает над ухом…». Юноша принялся подражать свисту гранат, гулу самолетов и т. п. «Но уж лучше выстоять, и будьте уверены, мы дойдем до конца». – «До конца! Еще бы следовало узнать, до какого конца», – меланхолически бросил барон, поскольку был «пессимистом». – «Вы что, не знаете, что Сара Бернар[129]129
  Сара Бернар (1844-1923), актриса. Легкая ее тень падает на Берма.


[Закрыть]
сказала в газетах: «Франция пойдет до конца. Французы готовы умереть все до последнего"». – «Я ни секунды не сомневался, что французы все до единого решительно пойдут на смерть, – сказал г-н де Шарлю, словно то было простейшей аксиомой на свете, хотя у него самого подобного намерения не было. Он просто хотел изгладить произведенное им, когда он забылся, впечатление пораженца. – Я в этом не сомневаюсь, но я спрашиваю себя, до какой степени мадам Сара Бернар уполномочена говорить от имени Франции. Но, кажется, я незнаком с этим очаровательным, этим прелестным молодым человеком!» – воскликнул он, увидев кого-то, – он его не узнал, а быть может никогда и не видел. Он раскланивался с ним, как с принцем в Версале, и чтобы, пользуясь случаем, получить оптом бесплатное удовольствие (когда я был маленьким, и мама брала меня с собой к Буасье или Гуаш[130]130
  Буасье и Гуаш – парижские поставщики.


[Закрыть]
, я подобным образом уносил с собой, в подарок от одной из продавщиц, конфету, извлеченную из какой-нибудь стеклянной вазы, меж которыми они восседали), сжав руку очаровательного юноши и долго ее, на пруссацкий манер, разминая, он таращил на него глаза, расплывшись в застывшей улыбке, – так некогда, когда освещение было плохим, улыбались у фотографа: «Сударь, я очарован, я восхищен, я очень рад познакомиться с вами. У него прелестные волосы», – добавил он, повернувшись к Жюпьену. Затем он подошел к Морису, чтобы вручить пятьдесят франков, но сначала взял его за талию: «Ты никогда не говорил мне, что зарезал консьержку из Бельвиля». И г-н де Шарлю захрипел от восторга, нависая прямо над лицом Мориса: «Что вы, господин барон, – сказал жиголо, которого забыли предупредить, – как вы могли в это поверить? – либо действительно этот факт был ложен, либо правдив, но подозреваемый находил его, однако, отвратительным и склонен был отрицать. – Убить себе подобного?.. Я понимаю еще, если мужика, боша например, потому что война, но женщину, и к тому же – старую женщину!..» Барона от провозглашения этих добродетельных принципов словно холодным душем окатило, он сухо отодвинулся от Мориса, выдав ему, однако, деньги, – но с раздосадованным выражением одураченного человека, который не хотел бы устраивать шума и платит, но не рад. Получатель только усилил дурное впечатление барона, выразив благодарность следующим манером: «Я завтра же вышлю их старикам и только немножко братку оставлю, он сейчас на фронте». Эти трогательные чувства столь же разочаровали г-на де Шарлю, сколь взбесило их выражение – незамысловатое, крестьянское. Жюпьен иногда говорил им, что надо все-таки быть поизвращенней. И тут один, с таким видом, будто исповедует что-то сатаническое, рискнул: «Знаете, барон, вы мне не поверите, но когда я еще был маленьким, я подглядывал в дырку замка, как мои родители цалуются. Вот ведь порочен я был, н-не п-п-правда ли? Вы скажете, что это я вам мозги пудрю, а вот и нет – все так оно и было». И г-на де Шарлю привела в уныние и раздосадовала эта фальшивая потуга на извращенность, разоблачившая лишь изрядную глупость и, сродни ей, невинность. Впрочем, ему не пришелся бы по вкусу и отъявленный бандит, и убийца: такие люди не рассуждают о своих злодеяниях; садист часто испытывает (сколь бы добр он ни был, тем более – как барон) жажду зла, которую злодеи, пускающиеся в тяжкие с другими целями, удовлетворить не в состоянии.

Тщетно молодой человек, поздновато сознав ошибку, рассказывал, что шпиков он терпеть не может и даже отважился предложить барону: «Забьем, что ли, стрелочку» (назначим, то есть, свидание): очарование рассеялось. Чувствовалась «липа», как в книжках авторов, тщащихся употреблять арго. Впустую юноша детально описывал «неприличия», что вытворял он со своей подругой. Г-на де Шарлю поразило только, как недалеко они в этом зашли. Впрочем, дело было не только в неискренности. Ничто не ограничено сильнее, чем наслаждение и порок. В этом случае, несколько изменив смысл выражения, можно сказать, что вращаешься в том же порочном круге.

Если г-на де Шарлю в этом заведении звали принцем, то о другом завсегдатае, чью кончину оплакивали жиголо, говорили так: «Как его звать – не знаю, но был он, похоже, аж бароном», – речь шла о принце де Фуа (отце приятеля Сен-Лу). Его жена считала, что он, по большей части, проводит время в своем клубе, на деле же он не выползал от Жюпьена – болтая, рассказывая светские анекдоты проходимцам. Это был большой, красивый мужчина, как и его сын. Поразительно, что г-н де Шарлю, – может быть, потому, что встречался с ним только в свете, – не знал, что де Фуа разделяет его наклонности. Даже говорили, что он их сообщил и своему сыну, в то время еще студенту (другу Сен-Лу), – что, вероятно, ложь. Напротив, будучи лучше всех осведомлен о нравах, отец пристально следил за его знакомствами. Однажды некий мужчина, – из низкой, впрочем, среды, – преследовал юного принца де Фуа до самых дверей отцовского особняка, бросил записку в окно, и ее подобрал отец. Но преследовавший, хотя и не был вхож, с аристократической точки зрения, в то же общество, что и г-н де Фуа-отец, был одного с ним круга, так сказать, с другой стороны. Он без труда нашел посредника среди общих дружков и заставил г-на де Фуа замолчать, доказав ему, что его сын сам спровоцировал выходку. И это возможно. Ибо принц де Фуа мог уберечь сына от дурных знакомств, но не смог уберечь от наследственности. Впрочем, что касается этой самой стороны, принц де Фуа-младший, как и его отец, пребывал в абсолютном неведении о нравах людей своего круга, хотя и зашел дальше всех с представителями другого.

«Как он прост! Вот уж не скажешь, что барон», – повторяли завсегдатаи, стоило г-ну де Шарлю с Жюпьеном выйти: барон все сетовал на добродетель юноши. Судя по недовольной физиономии Жюпьена (ему, впрочем, следовало вымуштровать юношу заблаговременно), фальшивому убийце предстояла изрядная выволочка. «Это же полная противоположность тому, что ты мне рассказывал, – воскликнул барон, чтобы Жюпьен на следующий раз извлек урок. – У него на лице написано: он очень добродушен, он испытывает уважение к своей семье». – «У него, однако, трения с отцом, – возразил Жюпьен. – Они живут вместе, но прислуживают в разных барах». Конечно, по сравнению с убийством, это было довольно незначительным проступком, но Жюпьена застали врасплох. Барон ничего не ответил, ибо ему хотелось, в отношении удовольствий, получать их в готовом виде, и вместе с тем – сохранить иллюзию, что никакой инсценировки здесь нет. «Это подлинный бандит, он вам так сказал, чтобы вас обмануть, – вы слишком наивны!» – оправдываясь, добавил Жюпьен, но этим только задел самолюбие г-на де Шарлю.

«Да, на ужин он тратит не меньше миллиона – и каждый день, каждый день», – сказал молодой человек двадцати двух лет; такое суждение не казалось ему неправдоподобным. С грохотом подкатила коляска г-на де Шарлю. В эту секунду я заметил, как из соседней комнаты, медленно ступая, появилась дама в черной юбке, как мне показалось – довольно пожилая; ее сопровождал солдат, видимо, вышедший с нею. К своему ужасу я сразу же разглядел, что это был священник – столь редко встречающееся, а во Франции просто невероятное явление, как дурной поп. Видимо, мимоходом солдат подшучивал над своим спутником, высмеивая несоответствие поведения одеянию, и последний степенно, сентенциозно, с поднятым вверх пальцем доктора теологии, изрек: «Что делать, я не (я ожидал: „святой“) ангел». Впрочем, он спешил и уже прощался с Жюпьеном, – последний, проводив барона, собирался было подняться, но заметил, что дурной священник, по забывчивости, не заплатил за комнату. Юмор никогда не оставлял Жюпьена: он затряс кружкой, в которую собирал плату с клиентов, и, позванивая ею, крикнул: «На нужды прихода, господин аббат!» Отвратительный персонаж извинился, выдал плату и исчез. Жюпьен зашел за мной в темное логово, где я не осмелился и шелохнуться. «Выйдите на минутку в вестибюль, там сейчас отдыхают мои мальчики, а я пока поднимусь и закрою комнату, будто вы ее нанимали, – это будет совершенно естественно». Патрон был там, я ему заплатил. В эту минуту вошел молодой человек в смокинге, он властно спросил: «Могу я завтра иметь Леона без четверти одиннадцать вместо того, чтоб в одиннадцать, потому что я завтра завтракаю не дома?» – «Это зависит, – ответил патрон, – от того, насколько его задержит аббат». По-видимому, этот ответ не устраивал молодого человека в смокинге, – он думал уже было поносить аббата, но его гнев ухватился за иное, когда он заметил меня; вышагивая прямо на патрона, он шипел: «Что? это кто? что это значит?» – голосом тихим, но взбешенным. Патрон, раздосадованный чрезвычайно, воскликнул, что мое присутствие не имеет никакого значения, что я просто один из постояльцев. Молодого человека в смокинге, казалось, это объяснение не утешило. Он безостановочно повторял: «Это отвратительно, этого не должно быть, вы же знаете, что я этого не переношу, из-за вас ноги моей здесь больше не будет». Все-таки исполнение этой угрозы не было неотвратимо, ибо удалился он в неистовстве, но повторяя, что Леон должен постараться освободиться к 10.45, на два с половиной часа, если это возможно. Жюпьен спустился и вышел вслед за мной на улицу. «Мне не хотелось бы, чтобы вы думали обо мне плохо, – этот дом приносит мне не так уж много дохода, ведь приходится принимать и обыкновенных постояльцев, – а с ними только просаживаешь деньги. Здесь – полная противоположность кармелитам, и порок подкармливает добродетель[131]131
  Кармелиты – монашеский нищенствующий орден, названный так по горе Кармел; основан в Палестине около 1155. После переместились в Европу, где стали довольно популярны. Добродетель – имеются в виду обыкновенные постояльцы.


[Закрыть]
. Нет, если я и взял этот дом, – или, вернее, если я и заставил взять его того управляющего – вы его видели, то только чтобы угодить барону, развлечь его на старости лет». Жюпьен имел в виду не только садистические сцены, свидетелем которых мне довелось стать, и не просто удовлетворение порока. Барон и для разговора, для общества, игры в карты, предпочитал людей простого склада, тянувших из него деньги. Наверное, снобизм в сволочной среде должно рассматривать как и любой другой. Впрочем, два этих «снобизма» долгое время уживались вместе, чередуясь между собой в г-не де Шарлю, – он никого не находил достаточно изысканным для своих светских отношений и вполне аморальным для иных. «Я ненавижу усредненность, – говорил он, – буржуазная комедия напыщенна, а мне надо то ли принцесс классической трагедии, то ли грубоватого фарсу. Никакой середины – Федра или Паяцы[132]132
  «Паяцы» – комедия Теофиля Дюмерсана (1831).


[Закрыть]
». Но в конце концов равновесие между двумя этими «снобизмами» нарушилось. Может, от старческой усталости, или потому, что его чувственность приспособилась к самым незамысловатым отношениям, барон жил теперь с «мужичьем», освоив таким образом, и не подозревая о том, наследие великих предков – герцога де Ларошфуко, принца д'Аркур, герцога де Берри, которые, как показал нам Сен-Симон, проводили жизнь в обществе лакеев, разделявших их увеселения, тянувших из них бесчисленные суммы, – и заходили в этом так далеко, что посетители испытывали неловкость, застав этих знатных бар в пылу товарищеского сражения в карты, а то и просто попойки с прислугой. «Но главное, я поступил так, чтобы уберечь его от бед, – добавил Жюпьен, – потому что барон, знаете ли, это большое дитя. Даже теперь, когда у него есть все, чего он только может захотеть, он еще иногда отправляется куда глаза глядят и ищет себе неприятностей. В такое время его щедрость может дорого обойтись. Недавно барон чуть до смерти не напугал несчастного посыльного, – он ему, знаете ли, послал огромные деньги, чтобы тот пришел к нему на дом! (На дом, какая неосторожность!) Этот мальчик, – он, правда, любил только женщин, – успокоился, когда понял, чего от него хотят. Ведь когда барон предлагал ему деньги, он принял его за шпиона. И он испытал сильное облегчение, узнав, что от него требуют выдать не родину, а тело, что, может быть, не более морально, но менее опасно и, главное, не так сложно». Слушая Жюпьена, я думал: «Какое несчастье, что г-н де Шарлю не романист, не поэт, и не потому, что он смог бы описать пережитое, – ситуации, в которые, на поводу своего вожделения, попадает такой человек, как де Шарлю, постоянно рождают вокруг его имени скандалы, заставляют его относиться к жизни всерьез, и, когда барон предается удовольствиям, заставляют прочувствовать их, и он не может остановиться, замереть на иронической и отстраненной точке зрения: к нему беспрерывно несется поток горестей. А так, всякий раз, как он признается в чем-то, он подвергается оскорблениям, а то и рискует оказаться в тюрьме». Пощечины – воспитание не только детей, но и поэтов. Будь г-н де Шарлю романистом, этот дом Жюпьена, – в таких пропорциях сокращавший риск, по меньшей мере (опасность полицейского «шмона» оставалась) риск, связанный с тем, что, завязывая отношения на улице, барон не всегда был уверен в предрасположенности человека, – стал бы для него бедой. Но в искусстве г-н де Шарлю был только дилетантом, он и не помышлял писать, и этого дара у него не было.

«Но я должен вам признаться, – продолжил Жюпьен, – что особые угрызения совести из-за этого барыша не мучают. Теперь уж не скроешь, что мне это нравится, что этим я занимаюсь всю жизнь. Разве нельзя за это получать деньги, если ничего преступного я здесь не вижу? У вас хорошее образование, и вы мне скажете, что Сократ не брал за уроки плату. Но профессора в наше время так не думают, да и медики, художники, драматурги, театральные директоры. Только не думайте, что из-за этакого ремесла я общаюсь исключительно со сбродом. Конечно, глава подобного заведения, как куртизанка, принимает исключительно мужчин, – но какие это замечательные мужчины, как они не похожи на всех остальных! У них, при том же положении в обществе, намного утонченней вкус, они чувствительнее и любезнее, чем все другие. Я уверяю вас, что скоро этот дом превратится в литературное агентство и бюро новостей». Но у меня в ушах еще звенели удары, которыми осыпали барона де Шарлю.

Стоит получше узнать г-на де Шарлю – его надменность, пресыщенность светскими удовольствиями, его увлечения безродными людьми последнего разбора, легко переходящие в страсти, – и становится ясно, что барон ценил свое состояние (тогда как для выскочки оно представляло бы интерес только потому, что позволило бы ему выдать дочку за герцога и приглашать высочеств на охоты) за возможность ощутить себя хозяином в каком-нибудь заведении, и, может быть, нескольких, где он всегда мог подыскать юношей в своем вкусе. Наверное, дело было даже не в пороке; он был наследником целой вереницы вельмож, принцев крови и герцогов, которые, как нам поведал Сен-Симон, «не встречались ни с кем из тех, коих возможно упомянуть», и проводили дни, сражаясь в карты с лакеями и проигрывая им огромные суммы.

«Пока что, – ответил я Жюпьену, – это не поддается сравнениям, здесь хуже, чем в сумасшедшем доме. Безумие ваших завсегдатаев словно выставлено на сцену, оно целиком наружу, это подлинный Пандемониум[133]133
  Пандемониум – «воображаемая столица ада» (Ларусс).


[Закрыть]
. Я, как халиф из Тысячи и одной ночи, спешил на помощь избиваемому человеку, но мне была показана другая сказка этого произведения, в которой женщина, превращенная в собаку, сама нарывается на удары, чтобы обрести былую форму». Казалось, Жюпьена потрясли мои слова: он понял, что я видел порку барона. Он притих на мгновение, а я пока остановил проходивший фиакр; неожиданно (он не получил никакого образования, но уже не раз, повстречавшись со мной или Франсуазой во дворе, удивлял нас замысловатостью своей речи) он с усмешкой обратился ко мне: «Вы вспомнили две сказки из Тысячи и одной ночи. Но я знаю сказку из другой книги, которую я видел у барона (он намекал на перевод Сезама и Лилий[134]134
  Эта книга Рескина, на название которой намекает Жюпьен, действительно была переведена Прустом. Перевод опубликован в 1906.


[Закрыть]
, посланный мною г-ну де Шарлю). Если как-нибудь вечером вам захочется посмотреть на – не скажу сорок, но десять разбойников, вы только придите сюда; чтобы узнать, на месте я, или нет, посмотрите наверх, я включу свет и открою окно, это значит, что я дома, что можно войти; вот вам и «сезам» ко мне. Я говорю только о Сезаме. Что касается лилий, если именно это вас интересует, я советую вам поискать их в других местах». И, довольно лихо салютовав мне, ибо аристократическая клиентура и шайка юношей, возглавляемая им, как пиратом, приучила его к некоторой непринужденности, он было собрался проститься со мной, как вдруг разорвалась бомба, о которой не предупредили сирены; он посоветовал не спешить. Вскоре послышалась пальба заграждения, такая сильная, что стало ясно: совсем рядом, прямо над нами летят немецкие самолеты.

В мгновение ока на улицах стало черным-черно. Правда, иногда вражеский самолет, летящий очень низко, освещал точку, куда он собирался бросить бомбу. Я уже не узнавал улиц, по которым шел. Я вспомнил тот день, когда, на пути в Распельер, я встретил, словно божество, при виде которого моя лошадь встала на дыбы, самолет. Я подумал, что теперь у встречи был бы иной исход, что злое божество меня убило бы. Я ускорил шаги, чтобы сбежать от него, как путешественник, преследуемый приливом. Я шел по кругу черных площадей, откуда уже не мог выйти. Наконец, в огнях пожара я вышел на дорогу к дому; в эти минуты безостановочно трещали удары пушек. Но думал я о другом. Я вспоминал о доме Жюпьена, быть может, стертом уже в прах, ибо бомба упала где-то неподалеку, когда я только оттуда вышел, – доме, на котором г-н де Шарлю мог бы пророчески начертать: «Содом», как это уже сделал, с тем же предвосхищением, или, быть может, уже по ходу вулканического извержения, в начале катастрофы, неизвестный житель Помпей. Но что такое сирены, что такое гота для тех, кто предается своим удовольствиям? Охваченные страстью, мы почти не думаем о социальной и природной обстановке. Бушует ли на море буря, раскачивается ли вовсю наша лодка, хлынули ли с неба потоки, сученые ветром, – мы, в лучшем случае, лишь на секунду останавливаем на этом мысль, чтобы устранить причиненные ими затруднения, – в этом необъятном пейзаже, где мы так малы – и мы, и тело, к которому мы стремимся. Сирена, возвещающая бомбежку, беспокоила завсегдатаев Жюпьена не больше, чем потревожил бы их айсберг. Более того, физическая опасность избавляла их от страха, мучительно истомившего за долгое время. Было бы ошибкой думать, что шкала страхов соотносима с внушающими их опасностями. Можно больше страшиться бессонницы, чем опасной дуэли, бояться крысы, а не льва. На протяжении нескольких часов полицейские агенты заботились только о столь незначительном предмете, как жизнь горожан, и им не грозило бесчестье. Многих даже больше, чем моральная свобода, прельщала темнота, внезапно упавшая на улицы. Иные же из помпейцев, на которых уже пролился огнь небесный, спускались в коридоры метро, черные, как катакомбы. Они знали, что там они не одиноки. Ибо для некоторых искушение темнотой неодолимо, – облекая вещи во что-то новое, она упраздняет подготовительные этапы наслаждений и сразу вводит нас в сферу ласк, которая обычно открывается лишь какое-то время спустя. Будь предметом устремлений женщина или мужчина, даже предположив, что сближение становится проще, и совсем необязательны любезности, которые долго тянулись бы в гостиной, – по крайней мере, если дело происходит днем, – вечером, даже на столь слабоосвещенных улицах, как теперь, прозвучит только прелюдия, и только глаза впиваются в несозревший плод, – боязнь прохожих, самого встретившегося существа, позволяет только смотреть, только говорить. В темноте все эти старые игры упразднены, руки, губы, тела могут войти в игру первыми. Можно сослаться на темноту и ошибки, порождаемые ею, если мы нарвемся на отпор. Если к нам благосклонны, то этот немедленный ответ не удаляющегося, приближающегося к нам тела, дает понять, что та (или тот), к которой мы безмолвно обратились, лишена предубеждений и исполнена порока, и наше счастье разрастается, мы впиваемся в плод, не зарясь и не испрашивая разрешений. Но темнота упорствует; погруженные в новую стихию, завсегдатаи жюпьеновского дома чувствовали себя путешественниками, – они наблюдали особый природный феномен, что-то похожее и на прилив, и на затмение, и вместо организованного и безжизненного удовольствия вкушали нечаянную встречу в Неведомом, справляя, в раскатах вулканических взрывов, во чреве дурного помпейского места, тайные обряды в сумерках катакомб.

Несколько мужчин из тех, кто не думал спасаться бегством, собрались в зале жюпьеновского дома. Они не знали друг друга, хотя и вышли из примерно той же общественной прослойки, имущей и аристократической. В каждом было что-то отталкивающее, должно быть, сказывались поблажки все более низким удовольствиям. Лицо огромного мужчины сплошь блестело красными пятнами, как у пьяницы. Я узнал, что раньше он не пил, хотя с радостью подпаивал юношей. Но чтобы не призвали в армию (хотя, судя по виду, шестой десяток он уже разменял), как человек уже изрядно толстый, он принялся пить, не просыхая, чтобы, перевалив за отметку ста килограммов, получить освобождение от службы. Теперь это подсчет стал страстью, и где бы его ни оставили, искать следовало у виноторговца. Но в разговоре, хотя и не блистая умом, он мог проявить богатую эрудицию, воспитанность и культуру. Я разглядел и другого мужчину, совсем еще молодого, редкостной физической красоты, также вхожего в большой свет. Стигматы порока еще не проступили на его лице, но, что волновало не меньше, чувствовались внутри. Высокий, с очаровательным лицом, в разговоре он мог блеснуть умом, в выгодную сторону отличавшем его от соседа-алкоголика, и можно было не преувеличивая говорить о его редких качествах. Но что бы он ни сказал, всегда на лице проявлялось выражение, которое подошло бы и совершенно иной фразе. Словно бы, в совершенстве овладев сокровищницей человеческой мимики, он пророс в другом мире и расположил эти выражения в нарушенном порядке, листвясь улыбками и взглядами без какой-либо связи с тем, что хотел сказать. Я надеюсь, если он еще жив, а это всего скорей так, что на нем сказывалось не длительное заболевание, но преходящая интоксикация.

Нас, наверное, удивило бы, взгляни мы на визитные карточки этих людей, что они занимают высокое положение в обществе. Но тот или иной порок, и величайший из всех – отсутствие силы воли, невозможность устоять перед отдельным пороком, ежевечерне приводил их обратно, в укромные комнатки, и если иные светские дамы раньше и знали их имена, то их лица мало-помалу стирались в памяти – эти мужчины больше не посещали светских дам. Их по-прежнему приглашали, но привычка вела обратно, в дурное место. Да они, впрочем, почти этого и не скрывали, в отличие от ублажавших их юных лакеев, рабочих и т. п. Объяснить это просто, даже если оставить в стороне множество других вероятных причин. Посетить подобное заведение промышленному рабочему, лакею – все равно что женщине, которую считали порядочной, забежать разок в дом терпимости. Иные сознавались, что как-то туда заглянули, но наотрез отрицали, что ходили и после, и потому лгал и сам Жюпьен, либо спасая их репутацию, либо оберегаясь от конкуренции: «Что вы! Он ко мне не пойдет, он сюда и не подумает прийти». В свете это не так страшно: светские люди другого склада, не посещающие такие места, не подозревают об их существовании и не очень-то интересуются вашей жизнью. Но если туда приходил какой-нибудь монтер, товарищи начинали за ним шпионить, чтобы никому не было повадно ходить туда из страха, что об этом узнают.

По пути домой я размышлял, как быстро наши привычки выходят из-под опеки сознания – оно пускает их на самотек, словно забывая о них, и мы удивляемся, когда, глядя со стороны и полагая, что они подчиняют себе всю личность, узнаем о поступках людей, чьи моральные и умственные качества развились независимо друг от друга, совершенно разными путями. Наверное, дурное воспитание, а то и полное отсутствие такового, вкупе со склонностью зарабатывать если и не наименее тяжким трудом (в конце концов, есть много занятий поспокойнее, но иногда больные, своими маниями, ограничениями и лекарствами, вгоняют себя в непереносимое существование, что их болезням, зачастую и неопасным, которые они таким способом пытаются одолеть, едва ли удалось бы), то во всяком случае сколь можно менее хлопотным, привели этих «юношей» к роду деятельности, которому, если можно так выразиться, они предавались с чистым сердцем за не то чтобы большие деньги, и который не приносил им никакого удовольствия, а поначалу, должно быть, внушал отвращение. Тут, конечно же, можно было бы говорить об их окончательной испорченности, но на войне они зарекомендовали себя бравыми солдатами, несравненными «удальцами», да и в гражданской жизни они порой выказывали если и не абсолютную добропорядочность, то доброе сердце. Они давно уже не сознавали, что в жизни морально, что аморально, ибо жили жизнью своей среды. Подобным образом, при изучении определенных периодов древней истории, у нас вызывают немало удивления люди, по отдельности вполне добрые, которые в массе без колебаний участвуют в убийствах и человеческих жертвоприношениях, – им это, вероятно, казалось естественным. Тот, кто прочтет историю нашей эпохи две тысячи лет спустя, найдет в ней не меньше трогательных и чистых убеждений, приспособившихся к чудовищно тлетворной жизненной среде.

Впрочем, помпейские сцены в доме Жюпьена неплохо смотрелись бы на фоне последних лет французской Революции, – они напоминали эпоху Директории, и вот-вот, казалось, все повторится. Уже, предвосхищая мир, хоронясь в темноте, чтобы не столь явно нарушать предписания полиции, беснуясь всю ночь, плясали новые танцы. Помимо того, новые художественные воззрения, не в той мере антигерманские, как в первые годы войны, вносили струю свежего воздуха в удушающую интеллектуальную атмосферу, – но чтобы осмелиться их выразить, надлежало аттестовать гражданское самосознание. Профессор написал замечательную книгу о Шиллере, ее заметили газеты. Первым делом об авторе сообщалось, словно то было цензорским разрешением, что он сражался на Марне, у Вердена, пять раз упоминался в приказе, а оба сына его погибли. Тогда-то уж и расхваливали ясность и глубину его работы о Шиллере, которого разрешалось считать великим, лишь бы только его называли не «великим немцем», а «великим бошем». Для цензуры это слово было паролем, и статью сразу пропускали в печать.

С другой стороны, немного я знал людей, возможно что никого, наделенных умом и чувством, как Жюпьен; это восхитительное «пережитое», соткавшее духовную основу его речи, далось ему не в коллеже, не в университете, которые образовали бы из Жюпьена выдающегося человека, тогда как большинству светских юношей они не приносят ровным счетом никакой пользы. Врожденный рассудок, природный вкус, редкие случайные книги, без руководства прочтенные им на досуге, выработали его правильную речь, в которой распускалась и цвела гармония языка. Но ремесло, которому он посвятил свою жизнь, может по праву считаться и одним из самых доходных, и одним из самых презренных. И как маломальское чувство собственного достоинства, уважения к себе не уберегли чувственность барона де Шарлю, сколь бы ни пренебрегал он в своем аристократическом высокомерии тем, что «люди говорят», от такого рода удовольствий, которые оправдало бы, наверное, только полное безумие? Но он, как и Жюпьен, должно быть, так давно укоренился в привычке разделять мораль и поступки (впрочем, это случается и на другой стезе – иногда у судьи, иногда у государственного мужа и т. п.), что она уже могла поступаться мнением морального чувства, развиваясь, усугубляясь день ото дня, пока сей добровольный Прометей не призвал Силу, чтобы та приковала его к Скале из чистой материи[135]135
  См. Эсхила.


[Закрыть]
. Я понимал, что заболевание г-на де Шарлю вступило в новые круги, что скорость эволюции недуга, с тех пор, как я узнал о нем, если судить по наблюдавшимся мною различным его этапам, неуклонно возрастала. Бедный барон, должно быть, не так уж далек был от финальной черты, от смерти, даже если бы она не предварялась, сообразно предсказаниям и пожеланиям г-жи Вердюрен, тюрьмой, что в его возрасте только приблизило бы кончину. Но все-таки я неточно выразился, когда сказал: к Скале из чистой материи. Возможно, в этой чистой Материи уцелело что-то от духа. Этот сумасшедший вопреки всему знал, что сошел с ума, и, жертва безумия, в эти минуты по большей части актерствовал, ибо прекрасно сознавал, что юноша, который его лупит, не страшней мальчишки, которому в «войнушке» выпало играть «пруссака», на которого в напускной ненависти и подлинном патриотическом пылу набрасывается детвора. Жертва безумия, вобравшего что-то и от личности г-на де Шарлю. Даже в рамках этих аномалий человеческая природа (как то бывает в страстях, во время путешествий) потребностью в истине раскрывает свою жажду верить. Франсуаза, когда я рассказывал ей об одной церкви в Милане – городе, куда она, вероятно, не попадет уже никогда, – или Реймском соборе – и даже о соборе в Аррасе! – которые теперь она уже не увидит, поскольку они в той или иной мере разрушены, завидовала тем, кому зрелище этих сокровищ было доступно, богачам, и восклицала с ностальгическим сожалением: «Ах, как это, наверно, было красиво!» – она-то, прожившая в Париже столько лет и так и не заинтересовавшаяся собором Нотр-Дам. Дело в том, что Нотр-Дам был частью Парижа, города, где протекала будничная жизнь Франсуазы, куда, стало быть, мечтания нашей старой служанки – да и мои, если бы изучение архитектуры не исправило мои комбрейские наитья, – вместились бы с трудом. Нашим возлюбленным присуща некая греза, и мы стремимся за ней, хотя и не всегда ее осознаем. Моя вера в Бергота, в Свана внушила мне любовь к Жильберте, моя вера в Жильбера Плохого разожгла мою любовь к г-же де Германт. И какая просторная морская ширь таилась в самой печальной моей любви, самой ревнивой, глубже всех, наверное, личной, любви к Альбертине! Впрочем, именно из-за этого личного, сводящего с ума, страсти, в какой-то мере, суть аномалии. (Да и чем наши телесные болезни, те, по меньшей мере, что как-то сопряжены с нервной системой, отличаются от личных привычек и частных страхов, усвоенных органами и суставами, которым та или иная погода потому и внушает ужас, столь же необъяснимый и столь же упорный, как влечение иных мужчин, например, к женщинам в пенсне, наездницам? И кто сможет сказать, с какой долгой и неосознанной мечтой связано это желание, снова и снова пробуждающееся при виде наездницы, – грезой столь же неосознанной и таинственной, как, например, влияние на человека, всю жизнь страдавшего астматическими кризами, какого-нибудь города, такого же как все, в котором он впервые вздохнул свободно?)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю