Текст книги "ДЕТСТВО МАРСЕЛЯ"
Автор книги: Марсель Паньоль
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Когда же задувал ветер с Девичьей гряды, вот тогда-то и начиналась настоящая музыка. Слышался хор женских голосов, и дамы в одежде маркиз склонялись друг перед другом в низких реверансах. А потом высоко в облаках запевала хрустальная флейта, нежная, тонко звеневшая флейта, вторя голосу девочки, певшей где-то на берегу ручья.
Мой дорогой Лили ничего этого не видел и, когда пела девочка, слышал певчего дрозда, а иной раз – садовую овсянку. Но разве по его вине слух у него был слепой? И я восхищался Лили ничуть не меньше прежнего.
За то, что он открыл мне столько тайн, я рассказывал ему про город: про лавки, где есть все на свете, про выставки игрушек на рождество, про факельное шествие 141-го полка и про чудеса «Мэджик-сити» [31], где я катался с американских гор; подражая грохоту чугунных колес на рельсах, визжал, показывая, как взвизгивают женщины, скатываясь с гор, и Лили вопил и шумел вместе со мною…
Между прочим, я однажды заметил, что Лили, будучи полным невеждой, взаправду считает меня ученым. Я постарался оправдать это мнение (прямо противоположное мнению моего отца), поражая своего дружка быстрым счетом в уме; правда, перед каждым таким «показом» я тщательно готовился; именно Лели я обязан тем, что выучил таблицу умножения до тринадцати раз тринадцать.
Со временем я стал дарить ему слова из своей коллекции, начиная с самых коротких: «ручня», «союзка», «пункция», «перелог», и даже нарочно обстрекался крапивою, чтобы блеснуть перед ним словом «великулы», то есть «пузыри». Следующие по порядку были слова «облачаемое», «корнеобразный», «непринужденность» и бесподобное слово «полномочный»; этим официальным званием (совсем не по заслугам) я наградил жандармского унтер-офицера.
И, наконец, в один прекрасный день я преподнес Лили каллиграфически выписанное на клочке бумаги слово «антиконституционно». Когда Лили удалось его прочитать, он очень меня благодарил, хотя и признал, что им не часто попользуешься; но это меня ничуть не обидело. Я задавался целью увеличить не столько словарь Лили, сколько его восхищение мною, которое росло по мере того, как удлинялись даримые мною слова.
И все же в своих разговорах мы постоянно возвращались к охоте. Я пересказывал ему охотничьи истории дяди Жюля, и часто Лили, прислонившись к сосне и скрестив руки, задумчиво говорил: «Расскажи мне еще раз про королевских куропаток».
Как– то утром, когда мы вышли из дому, небо было низкое, оно спустилось на самые гребни холмов и чуть-чуть рдело на востоке. Свежий ветерок, дувший с моря, медленно сгонял темные тучи; отец заставил меня надеть куртку и картуз.
Лили пришел в берете.
– Я не удивлюсь, – сказал он, – если мы к вечеру поймаем одного-двух рябинников, потому что сегодня уже осень.
Меня как громом поразило.
В центральных и северных областях Франции бывает так, что в первые дни сентября налетит вдруг необычно прохладный ветерок, сорвет где-нибудь мимоходом пронзительно желтый красивый лист, и тот кружится, скользит и перевертывается в воздухе, точно прелестная птичка… Такой листок лишь ненадолго опережает выход в отставку всего леса, который становится рыжим, затем голым и черным, потому что все его листья улетают вслед за ласточками, едва осень протрубит в свой золотой рог.
Но на моей родине, в Провансе, сосновые и оливковые рощи желтеют только когда умирают, и первые сентябрьские дожди, после которых омытая зелень сверкает как новенькая, воскрешают апрель. Тимьян, розмарин, красный можжевельник и карликовый дубок на гористых пустошах вечно сохраняют свои листья подле неизменно голубой лаванды; втируша осень тайком подкрадывается в глубь ложбин; если ночью прошел дождь, она под шумок выжелтит маленький виноградник или четыре персиковых дерева, которые считаются больными, а чтобы никто не догадывался о ее приходе, она румянит простодушные земляничники, всегда принимающие ее за весну.
Вот почему дни каникул, как и прежде похожие один на другой, не давали почувствовать бег времени, и лето, уже умершее, было без единой морщинки.
Я озирался, все еще ничего не понимая.
– Кто тебе сказал, что уже осень?
– Через четыре дня святой Михаил, и прилетят рябинники Это еще не перелет, потому что перелет птиц начнется на буду щей неделе, в октябре.
От этого слова у меня защемило сердце. Октябрь!
НАЧАЛО УЧЕБНОГО ГОДА!
Я попытался выбросить октябрь из головы. Он относился к будущему, и справиться с ним было легче, чем с сегодняшним днем. Мне это вполне удалось – помог отдаленный раскат грома, прервавший наш разговор.
Лили, встав, прислушался: там, на Аллоке, по другую сторону Тауме, снова загремело.
– Так и есть! – сказал Лили. – Увидишь, что будет через час! Она еще далеко, но уже надвигается.
Выходя из-за шиповника, я увидел, что небо потемнело.
– А что мы будем делать? Может, вернемся в Бом-Сурн?
– Не стоит. Я знаю одно место, почти на верхушке Тауме, где мы не вымокнем и все увидим. Идем. – И он двинулся вперед.
В ту же минуту гром грянул уже ближе, и земля кругом глухо загудела. Лили обернулся:
– Не бойся. Поспеем. Однако он ускорил шаг.
***
Мы вскарабкались вверх по двум «каминам», а небо тем временем стало темным, как в сумерки. Когда мы добрались до первого уступа холма, я увидел, что на нас надвигается необъятный фиолетовый занавес; и вдруг его бесшумно разодрала красная молния.
Затем мы преодолели третий «камин», почти отвесный, и очутились на предпоследней террасе холма, несколькими метрами ниже самой верхней его террасы.
В пятидесяти шагах от нас у земли открывалась расселина – треугольник, основание которого было не больше метра.
Мы вошли туда. Этот своеобразный грот, вначале расширявшийся, суживался и уходил куда-то в глубь скалы, в полную тьму.
Набрав плоских камней, Лили соорудил из них скамеечку прямо против входа в грот. Затем, сложив ладони рупором, крикнул в облака:
– Теперь можно начинать!
Но ничего не началось.
У наших ног под уступами трех террас находилась Ложбина Садовника; ее сосновый лес простирался до высоких скалистых стен ущелья Пастан, а оно тянулось дальше между двумя пустынными плато.
Справа и почти вровень с нами был отлогий склон Тауме, где мы расставили свои ловушки.
Слева от Ложбины Садовника гребень гряды, поросший сосной и зеленым дубом, четко обозначил край неба.
Эта картина, всегда живая и колышущаяся под солнцем в зыбком мареве знойного лета, сейчас застыла, точно огромный картонный макет. Фиолетовые тучи плыли над нашими головами, и с каждой минутой меркнул голубоватый свет, словно свет угасающей лампы.
Страха я не чувствовал, лишь странную тоску, смутную звериную тревогу.
Ароматы холмогорья, и особенно аромат лаванды, сгустились в крепкое благоухание, которое почти зримо курилось, поднимаясь ввысь от земли.
Мимо со всех ног бежали кролики, будто за ними гнались собаки, потом, широко раскинув крылья, из ложбины бесшумно взмыли куропатки и сели в тридцати шагах слева от нас, под выступом серой гряды.
Затем в торжественном молчании холмов запели неподвижные сосны.
Это был отдаленный гомон, гул, слишком слабый, чтобы потревожить эхо, но переливчатый, немолчный, волшебный.
Мы не шевелились, не разговаривали. Где-то на Бом-Сурн кричал ястреб-перепелятник, сначала пронзительно, отрывисто, потом протяжно, будто звал; передо мною на серую скалу упали первые дождевые капли.
Они падали очень далеко друг от друга и расплывались фиолетовыми пятнами величиной в монетку в два су. Потом капли зачастили и сблизились, и скала заблестела, как мокрый тротуар. Вдруг сверкнула молния, сопровождаемая резким, гулким ударом грома, и рассекла тучи, которые разверзлись над гаригой и застрочили по ней оглушительным каскадом капель.
Лили расхохотался. Я заметил, что он побледнел – вероятно, и я был бледен, – но нам уже дышалось легче.
Сплошной дождь заслонил теперь пейзаж, виднелось лишь полукружие, скрытое занавесом из белых жемчужин. Время от времени молния, такая быстрая, что казалась недвижной, озаряла черный свод грота, и сквозь прозрачный занавес проступали черные стволы деревьев. Было холодно.
– Хотел бы я знать, где папа, – сказал я.
– Они, верно, ушли в грот на Пастане или в маленькую пещеру на Зиве.
Лили немного подумал и вдруг сказал:
– Поклянись, что никогда и никому это не расскажешь, тогда я покажу тебе одну вещь. Только ты должен поклясться деревянным и железным крестом.
Это была торжественная клятва, которую давали лишь в исключительно важных случаях. Я видел, что у Лили сделалось очень серьезное лицо и что он ждет. Я встал, поднял правую руку и под шум дождя отчетливо произнес заклятие:
Крестом деревянным, крестом железным клянусь! Если я лгу, пусть в ад провалюсь.
Выдержав десятисекундную паузу, которая подчеркивала всю важность этого обряда, Лили встал.
Ладно. Теперь пошли. Выйдем с другой стороны.
С какой другой?
Грот– то сквозной. Это проход под Тауме.
– Ты ходил через него?
– Часто.
– А никогда мне не рассказывал!
– Потому что это большая тайна. Только три человека ее знают: Батистен, отец и я. Ты четвертый.
– Ты думаешь, это такая уж важная тайна?
– Еще бы! А жандармы! Когда они шныряют по той стороне Тауме, мы уходим на эту сторону. Они ведь не знают, что здесь есть проход, и, пока обойдут кругом Тауме, нас и след простыл. Смотри, ты поклялся, теперь ты никому не можешь этого сказать!
– Даже отцу?
– У него есть разрешение на охоту, ему незачем про это знать.
В глубине грота расселина суживалась и уходила влево. Лили проскользнул в нее, просунув сначала одно плечо.
– Не бойся. Потом она станет шире. Я полез за ним.
Узкий проход вел сначала вверх, затем вниз, потом поворачивал направо и наконец налево. Сюда не доходил шум дождя, но раскаты грома сотрясали скалы вокруг нас.
На последнем повороте показался свет.
Этот туннель выводил на другой склон холма, и кряж Эскаупре, должно быть, находился у наших ног, однако его совсем скрывала пелена тумана. Вдобавок на нас серыми валами двигались тучи, они разбивались о скалы, точно бушующий прибой, и нас скоро стало заливать. На расстоянии десяти шагов уже ничего не было видно.
Подземелье, в которое мы прошли, оказалось просторнее первого; со свода его свисали сталактиты, а порог был на два метра выше уровня земли.
Теперь ливень хлестал яростно – частый, быстрый, тяжелый, и вдруг безостановочно одна за другой засверкали молнии. Каждый удар грома сливался с предыдущим, усиливая гул, а первый его раскат доносило к нам лишь громыхающее эхо.
Фисташник у порога в грот вздрагивал под тяжелыми каплями дождя, мало-помалу теряя свои глянцевитые листья. Справа и слева слышалось журчанье ручьев, которые катили гравий вперемежку с камнями и бурлили, переплескиваясь через невидимые для нас бугорки.
Мы были в полной безопасности и посмеивались над бушевавшей грозой, когда совсем близко от нас в кряж ударила молния, красная как кровь, и отколола целый пласт скалы.
Мы услышали, как затрещали стволы деревьев под валившимися на них глыбами, которые затем с грохотом, словно взрываясь, упали на дно ложбины.
Вот тогда-то я задрожал от страха и попятился в глубь грота.
– А ведь красиво! – сказал Лили.
Но я видел, что и он неспокоен; он сел подле меня и снова сказал:
– Красиво, но дурковато.
– И долго еще так будет?
– Может, час, но не больше…
Из щелей стрельчатого свода, терявшегося где-то высоко в темноте, стала капать вода, потом хлынула широкой струей, и нам пришлось перейти на другое место.
– Одно плохо, – рассуждал Лили, – пропадет штук десять ловушек. А другие надо будет хорошенько просушить у печки и смазать, потому что…
Он не договорил и уставился глазами в какую-то точку за моей спиной. Еле шевеля губами, он прошептал:
– Тихонько нагнись и возьми два больших камня! Меня обуял ужас; я съежился и замер на месте. Но Лили медленно нагнулся, не сводя глаз с чего-то, что было за мною и над моей головой… Я тоже медленно нагнулся… Лили взял два камня величиной с мой кулак, я сделал то же самое.
– Повернись тихонько, – шепнул он.
Я повернул голову: наверху в темноте светились фосфорическим блеском два глаза. Я скорее выдохнул, чем сказал:
– Это вампир?
– Нет. Пугач.
Я глядел во все глаза и наконец различил птицу.
Пугач умостился на выступе скалы и был вышиной в добрых два фута [32]. Хлынувшая струей вода выгнала его из гнезда, которое, вероятно, было где-то под сводом.
– Если он на нас бросится, береги глаза! – шепнул Лили. Меня охватил отчаянный страх.
– Уйдем, – сказал я, – уйдем! Лучше вымокнуть, чем ослепнуть!
Я выскочил прямо в дождевую мглу, а вслед за мною и Лили.
Я потерял свой картуз, дождь хлестал меня по голове, волосы лезли на глаза.
– Держись ближе к гряде! – крикнул Лили. – Меньше вымокнешь, да и заблудиться тогда нельзя.
Я полагал, что при нашем знании местности нам достаточно увидеть какое-нибудь дерево, осколок скалы или куст, чтобы найти дорогу. Но туман был не просто пеленой, затушевывающей формы предметов, – он был несплошным и потому искажал формы. Туман позволял нам увидеть призрачные очертания маленькой корявой сосенки, но начисто стер силуэт большого дуба, стоявшего рядом; потом сосенка исчезла, и появилась половина дуба, совершенно неузнаваемая. Мы брели по местности, непрерывно менявшей свой вид, и, не будь гряды, вдоль которой мы брели ощупью, нам пришлось бы сидеть под ливнем и ждать.
К счастью, небо мало-помалу утихомирилось; гроза умчалась к Тарлабану, и дождь не так неистовствовал. Теперь он был ровный, прямой, зарядил, как видно, надолго…
Однако гряда, служившая нам проводником, внезапно оборвалась на раздвоенном выступе Тауме. Мы отходили от нее с опаской; так маленький ребенок, впервые спускаясь по лестнице, боится отпустить перила.
Лили пошел впереди меня. Не сводя глаз с земли, он наконец нашел тропинку, которую дождевые потоки порядком размыли. Впрочем, старый можжевельник с торчавшими из тумана двумя сухими и корявыми ветками был, безусловно, тот: мы вышли на верную дорогу и теперь пустились рысью.
Наши парусиновые туфли, полные воды, хлюпали на каждом шагу. Мокрые волосы, упавшие мне на лоб, холодили кожу. Куртка и рубашка прилипли к телу. В наступившей тишине издали донесся какой-то довольно слабый, но непрекращающийся гул. Лили застыл и прислушался.
– Это, – сказал он, – оползень на Эскаупре. Но никак не угадаешь, с какой он стороны.
Мы напряженно прислушивались. Гул как будто доносился со всех сторон, потому что туман приглушил эхо. Лили в раздумье проговорил:
– Это может быть и на Гаретте, а может и на Па-дю-Лу… Давай побежим, не то простудимся!
Он бросился вперед, прижав локти к телу, а я за ним, боясь потерять из виду мелькающую фигурку, за которой рваными полосами тащился туман.
Но, пробежав минут десять, Лили вдруг остановился.
– Дорога все время идет под гору, – проговорил он. – Мы, наверно, неподалеку от загона Батистена.
– Что-то не видно трех хлопушников.
– Ты же знаешь, сегодня ничего не видать.
– Один хлопушник перегораживает тропинку. Мы бы его не упустили, хоть и туман!
– Я что-то его не приметил, – признался Лили.
– Но я-то приметил!
– Тогда те хлопушники, может быть, немного ниже.
Он снова побежал. Вокруг струились, тихо журча, тысячи ручейков. Большая черная птица, широко взмахнув крыльями, пронеслась в десяти метрах над нашими головами. Я сообразил, что мы уже давно потеряли нашу тропинку.
Лили это тоже понял и снова остановился.
– Я вот все думаю, – пробормотал он, – все думаю…
Он не знал, что делать, и осыпал туман, дождь и всех богов крепкими провансальскими ругательствами.
– Погоди! – перебил его я. – Я что-то придумал. Не шуми. Я повернулся направо, сложил рупором ладони и протяжно
крикнул, словно звал кого-то, затем прислушался.
Глухое эхо повторило мой зов, потом другое – еще глуше.
– Вот это эхо, – сказал я, – по-моему, отзывается со стороны Эскаупре, почти из-под Красной Маковки.
Я крикнул вдаль, прямо перед собой. Ответа не было. Тогда я повернулся налево, и мы крикнули оба разом.
Сейчас нам ответило более звучное эхо, а за ним – два отголоска: это был голос Пастана.
– Я знаю, где мы, – сказал я. – Мы взяли слишком влево и если так и будем идти дальше, то попадем к самому краю гряды Гаретты. Иди за мной!
Я побежал вперед, все время забирая вправо.
Наступил вечер. Туман стал еще гуще, но я взывал ко всем знакомым эхам и советовался с эхом: холмов Эскаупре, которое, сжалившись над нами, решило приблизиться.
Наконец мои ноги узнали круглые камешки, которые перекатывались под подошвами.
Я свернул с тропинки направо и различил во мгле какую-то длинную темную массу.
Я бросился к ней, вытянув вперед руки, и вдруг ощутил в ладонях мясистые листья смоквы… Это была смоква у загона Батиста, и застарелый запах овчарни, после грозы особенно острый, сказал нам, что мы спасены. Дождь это понял и перестал.
Как мы были счастливы и как гордились своим приключением, теперь нам будет что рассказать! Но когда мы сбежали по крутой тропинке к Редунеу, за нами послышался далекий зов какой-то птицы.
– Это чибис, – сказал Лили. – Они здесь не останавливаются… Вот и чибисы улетают…
Косяк чибисов промелькнул перед нами, еле видный в тумане, из-за которого птицам приходилось лететь совсем низко, и пронесся над нашими головами, послушный жалобному зову… Чибисы летели навстречу новым каникулам…
Мы вошли, как всегда, с черного хода.
На втором этаже мерцал слабый огонек, переливаясь в водяной пыли измороси. Мама в полутьме заправляла наш скудный светильник – керосиновую лампу, раскаленное стекло которой лопнуло от упавшей на него последней капли дождя.
В камине пылало яркое пламя; отец и дядя, в мягких туфлях и халатах, болтали с Франсуа. Их охотничьи куртки, развешанные на спинках стульев, сушились перед огнем.
– Вот видишь, они не заблудились! – воскликнул, обрадовавшись, отец.
– Что им сделается! – отозвался Франсуа.
Мама пощупала мою куртку, потом куртку Лили и запричитала:
– Они совсем мокрые! Как будто в море упали!
– Ну и что ж, здоровей будут, – невозмутимо сказал Франсуа. – От воды ребятам ничего не сделается, особенно от воды с неба.
Тетя Роза бежала с лестницы сломя голову, точно на пожар. Она притащила гору полотенец и всякого тряпья. В одно мгновение мы оказались нагишом перед камином – к великому удовольствию Поля и великому смущению Лили; он все старался спрятаться за охотничьими куртками. Но тетя тотчас же, без всяких околичностей, завладела им и растерла мохнатым полотенцем, поворачивая из стороны в сторону, словно он был неодушевленным предметом. Мама расправилась со мною точно таким же манером, и Франсуа, все это наблюдавший, объявил:
– Теперь они красные, как свекла! – И снова повторил: – Ну и что ж, здоровей будут!
Лили нарядили в мой старый матросский костюм, отчего у него сразу стал солидный вид; а меня одели, вернее, поместили в папину фуфайку, которая спускалась до самых моих колен; зато мамины шерстяные чулки доходили мне до бедер.
Нас усадили у камина, и я поведал нашу одиссею. Самым драматическим местом в моем рассказе была сцена нападения пугача. Я, разумеется, не мог позволить ему смирно сидеть на выступе скалы; сверкая глазами и выпустив когти, он, конечно, бросился на нас и кружил над нашими головами. Я показывал, как пугач хлопал крыльями, Лили пронзительно ухал, подражая крику пернатого чудовища. Тетя Роза слушала разинув рот, мама качала головой, а Поль закрыл руками глаза. Мы с Лили изобразили все это с таким искусством, что я и сам перепугался. И долго еще потом, даже спустя несколько лет, злобная птица являлась мне во сне, грозя выклевать глаза.
Франсуа встал и, не мудрствуя, заключил:
– Что делать! Красные дни миновали… Дождям самое время. Стало быть, уговорились на воскресенье. Ну что ж, до свидания, друзья!
И он ушел, уводя с собою Лили, который остался в моей матроске, потому что хотел показаться в ней матери.
***
За столом я ел с большим аппетитом, когда дядя вдруг произнес слова, как будто совершенно обыденные, так что я поначалу не придал им никакого значения.
– Я думаю,-заметил он, – наши вещи можно погрузить на тележку Франсуа, они не такие уж тяжелые. Тогда в ней вполне уместятся Роза с ребенком и Огюстина с девчушкой. А может быть, и Поль. Ну-с, что ты на это скажешь, наш маленький Поль?
Но наш маленький Поль ничего не мог на это сказать: нижняя губа у него вдруг выпятилась, стала пухнуть и отвалилась чуть ли не до подбородка. Я хорошо знал, что означает эта оттопыренная губа, и любезно сравнивал ее с краем сестрицыного горшочка. Как обычно, за этим симптомом последовало глухое рыдание, и из голубых глаз Поля выкатились две крупные слезы.
– С чего это он?
Мама поспешно взяла его на колени и стала нежно укачивать, а Поль обливался слезами и шмыгал носом.
– Ну полно тебе, дурачок, – уговаривала его мама, – ты ведь знаешь, это не может продолжаться вечно! И кроме того, мы скоро сюда опять приедем… До рождества совсем недалеко!
Я почуял беду.
– Что она говорит?
– Она говорит, что каникулы кончились, – пояснил дядя и преспокойно налил себе стакан вина.
Сдавленным голосом я спросил:
– Когда кончились?
– Послезавтра утром надо уезжать, – ответил отец. – Нынче у нас пятница.
– Была пятница, – поправил его дядя. – И уезжаем мы в воскресенье утром.
– Ты же знаешь, что с понедельника начинаются занятия! – вставила тетя.
С минуту я ничего не понимал и смотрел на них остолбенев.
– Да будет тебе, – урезонивала меня мама, – разве это неожиданность? Разговор об этом идет уже неделю!
Они действительно твердили об этом, но я не хотел слышать. Я знал, что беда неминуема, как все люди знают, что когда-нибудь умрут, но говорят себе: «Сейчас еще рано размышлять об этом. Придет время – подумаем».
И вот оно пришло, это время. От потрясения я не мог ни слова вымолвить, почти что дышать не мог. Отец ласково сказал:
– Ну-ну, мой мальчик! У тебя было целых два месяца каникул.
– Что и так уж чрезмерно, – прервал его дядя. – Будь ты президентом республики, тебе не полагалось бы столько отдыхать!
Этот хитроумный довод не произвел на меня никакого впечатления: я давно решил, что высокий пост президента займу, только когда отслужу в армии.
– Тебе предстоит год, который будет иметь огромное значение в твоей жизни, – продолжал отец. – Не забудь, что в июле будущего года ты держишь конкурсный экзамен на стигендиата лицея, и занятия там начинаются с октября месяца!
– И в лицее тебе придется учить латынь, – добавил дядя, – а я ручаюсь тебе, что это будет очень интересно. Я, например, занимался латынью даже во время каникул, просто для собственного удовольствия!
Эти странные речи о чем-то, чего надо ждать еще целую вечность, не могли скрыть печальную истину: каникулы кончились. И я почувствовал, что у меня дрожит подбородок.
– Надеюсь, ты не вздумаешь реветь! – заметил мне отец. Я тоже на это надеялся и сделал над собой огромное усилие – усилие, достойное команча у «столба пыток».
– Ну вот, – сказала мама, – а теперь иди спать. Тебе необходимо выспаться.
***
Меня разбудил ворвавшийся свежий воздух: Поль отворил окно. Свет чуть брезжил. Я подумал было, что это серый свет зари, но услышал журчание желоба и мелодичный перезвон капель, падавших в бак с водой.
Было не меньше восьми, а отец меня не позвал, – дождь утопил нашу последнюю охоту.
Поль сказал:
– Когда дождик перестанет, я пойду за улитками. Я соскочил с постели:
– Ты знаешь, что мы завтра уезжаем?
Я рассчитывал, что он закатит рев по всем правилам искусства, а это было бы мне на руку.
Он не ответил, чрезвычайно занятый шнурованием ботинок.
– Никто больше не будет ходить на охоту, не будет ни муравьев, ни цикад…
– Они же все померли! – ответил Поль. – Я теперь их каждый день не нахожу.
– В городе нет деревьев, нет сада, нужно ходить в классы…
– Ну да! – радостно сказал он. – У нас в классе есть Фузье. Фузье хороший! Я все ему буду рассказывать, дам ему кусочек смолы…
– Так ты рад, что каникулы кончились? – строго спросил я.
– Ну да! И потом, у меня дома есть коробка с солдатиками.
– Чего же ты ревел вчера вечером? Он широко раскрыл голубые глаза:
– Откудова я знаю?
Мне стало противно, что Поль такой предатель, но я не пал духом и спустился вниз, в столовую. Там было полно вещей и народу.
Отец распределял по двум ящикам всякую утварь, книги, обувь. Мать складывала на столе стопками белье, тетя паковала чемоданы, дядя перевязывал тюки, сестрица, сидя на высоком стуле, сосала палец, а «горничная» ползала на четвереньках, собирая с полу сливы из корзинки, которую сама же и опрокинула.
– А, вот и ты! – проговорил отец. – Сорвалась наша последняя охота. Придется с этим примириться.
Он стал заколачивать ящик. Я понял: это он заколачивает крышку гроба каникул, ничего изменить нельзя.
С равнодушным видом я подошел к окну и прижался лицом к раме. По стеклу медленно катились дождевые капли, а мое лицо медленно заливали слезы…
Все долго молчали, затем мама сказала:
– Твой кофе остынет.
Не оборачиваясь, я буркнул:
– Я не голоден. Мама настаивала:
– Ты ничего не ел вчера вечером. Ну-ка садись сюда.
Я не ответил. Мама подошла ко мне, но отец с железным спокойствием сказал:
– Оставь его. Если он не голоден, то от еды может заболеть. Не будем брать на себя такую ответственность. Что же особенного: удав, например, ест только раз в месяц.
И в полном молчании отец вбил четыре гвоздя один за другим; война была объявлена.
Я забился в темный угол, чтобы поразмыслить.
Нельзя ли выиграть еще неделю, а может, и две, прикинувшись тяжелобольным? Если вы, например, болели брюшным тифом, родители посылают вас потом в деревню; так было с моим дружком Витье – он три месяца провел у тети в Нижних Альпах. Как же мне схватить брюшной тиф или хотя бы сделать так, чтобы все поверили, будто у меня на самом деле брюшной тиф?
Когда у вас болит голова (что не видно), и вас тошнит (что проверить нельзя), и у вас томный вид и прямо-таки глаза не раскрываются – это всегда производит некоторое впечатление. Но если у вас подозревают серьезную болезнь, то появляется термометр, а я не раз страдал от его беспощадных разоблачений.
К счастью, термометр забыли дома в ящике ночного столика. Но я сообразил, что при первой же тревоге меня повезут домой к термометру, и, конечно, в тот же день.
А что, если сломать ногу? Да, сломать по-взаправдашнему? Мне показывали дровосека, который нарочно отрубил себе топором два пальца на руке – не хотел идти в солдаты, – и это очень даже помогло. Но я не хотел ничего себе отрубать: противно! Оттуда льет кровь, и, что бы ты себе ни отрубил, оно потом не отрастет. А если переломаешь себе кости, то снаружи это не видно, и они очень хорошо срастаются. Ученика нашей школы Качинелли лягнула лошадь и перебила ему ногу, перелома совсем не было видно, и Качинелли бегает теперь так же быстро, как и раньше! Но эта гениальная мысль на поверку оказалась негодной: если я не смогу ходить, меня увезут домой в тележке Франсуа. Придется месяц лежать в шезлонге с «наглухо заколоченной ногой» (так сказал мне Качинелли), и притом ее «день и ночь будет оттягивать груз весом в сто кило»! Нет, только не сломанная нога. Что же делать? Покориться и покинуть на веки вечные моего дорогого Лили?
Но вот и он! Лили показался на пригорке. Он шел, накинув на голову сложенный углом мешок, точно капюшон.
Я сразу воспрянул духом и широко распахнул дверь, хоть Лили еще не подошел.
Он долго счищал грязь с подошв о каменный порог и учтиво поклонился всем присутствующим, а они весело его приветствовали, продолжая свои гнусные приготовления.
Лили подошел ко мне и сказал:
– Надо бы пойти за нашими ловушками. Если ждать до завтра, их заберут ребята из Аллока.
– Ты собираешься идти в такой дождь? – с изумлением спросила мама. – Тебе очень хочется схватить воспаление легких?
В то время воспаление легких считалось самой страшной болезнью. Но я рвался вон из этой столовой, где я не мог говорить свободно. Поэтому я стал упрашивать:
– Послушай, мама, я надену пелерину с капюшоном, а Лили – пелерину Поля.
– Знаете, сударыня, – заметил Лили, – дождь стал немного потише, и ветра нет.
Тут вмешался мой отец:
– Сегодня последний день. Нужно только тепло их одеть, обложить им газетами грудь, а вместо туфель дать им башмаки. Они ведь не сахарные, да и погода как будто поправляется.
– А если опять будет гроза, как вчера? – сказала встревоженная мама.
– Но вчера мы благополучно вернулись, несмотря на туман. А сегодня тумана нет.
Мама стала снаряжать меня в путь. Она положила мне на грудь между фланелевой жилеткой и рубашкой несколько номеров газеты «Пти Провансаль», сложенных вчетверо. Столько же газет поместили мне на спину. Поверх всего этого надели две фуфайки, потом куртку, которую застегнули на все пуговицы, и суконную пелеринку. Затем мама натянула мне на уши берет, а сверху нахлобучила колпачок, какой носят гномы в сказке о Белоснежке и наши полицейские. Тетя Роза вырядила Лили таким же манером. Пелеринка Поля была ему коротка – правда, голову и плечи она прикрывала.
Только мы вышли из дому, как дождь перестал и солнечный луч заплясал вдруг на блестящих оливах.
– Давай ходу, – сказал я. – Они еще вздумают охотиться, а нам, что ли, опять быть при них собаками? Нет, сегодня я не желаю. Раз они хотят завтра уезжать, пускай охотятся одни, без нас.
Скоро мы оказались в безопасности среди сосняка. Минуты через две мы услышали протяжный зов: нас окликал дядя Жюль, но ответило ему лишь эхо.
Несмотря на плохую погоду, наши ловушки поработали на славу, но удача, которая лишний раз доказывала, как глупо и жестоко заставлять меня завтра уезжать, только растравила мое горе.
Когда мы дошли до верхней террасы на склоне Тауме, где были расставлены наши последние ловушки, Лили вполголоса задумчиво сказал:
– Обидно все-таки… Крылатиков хватило бы на всю зиму… Это я знал, знал, что у нас есть «крылатики». Я горестно
сознавал это. И ничего не ответил Лили.
Вдруг он кинулся к обрыву и поднял с земли птицу, которую я сперва принял за маленького голубка.
– Первый рябинник! Я подошел.
Это был крупный альпийский дрозд, из тех, которых мой отец однажды назвал «сизоголовыми дроздами».
Голова у рябинника была голубовато-серая, а с рыжей грудки веером расходились черные крапинки до белого брюшка. Весил он порядочно. Я грустно смотрел на него, а Лили сказал:
– Прислушайся…
Я прислушался. Вокруг нас в соснах перекликались птичьи голоса; казалось, то тут, то там стрекочет сорока, но не так вульгарно-крикливо, не так вызывающе; это был гортанный и нежный голос, голос немного печальный – это звучала осенняя песенка… Рябинники прилетели поглядеть, как я уезжаю.