355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Твен » Старые времена на Миссисипи » Текст книги (страница 3)
Старые времена на Миссисипи
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 22:29

Текст книги "Старые времена на Миссисипи"


Автор книги: Марк Твен


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)

– Это была вовсе не крутая мель; их нет ни одной на три мили кругом.

– Но я ее видел. Она была такой же крутой, как вон та.

– Да, именно. Ну-ка, иди через нее!

– Вы приказываете?

– Да, бери ее.

– Если я не пройду, лучше мне умереть!

– Ладно, я беру ответственность на себя.

Теперь я так же старался угробить пароход, как только что старался спасти его. Я мысленно повторял данный мне приказ, чтобы не забыть его на допросе в суде, и прямо пошел на мель. Когда она исчезла под нашим килем, я затаил дыхание; но мы проскользнули над ней как по маслу.

– Ну, теперь ты видишь разницу? Это была простая рябь от ветра. Это ветер обманывает.

– Да, вижу, но ведь она в точности похожа на рябь над мелководьем. Как же тут разобраться?

– Не могу тебе сказать. Это чутье. Со временем ты будешь сам во всем разбираться, но не сможешь объяснить, почему и как.

И это оказалось правдой. Со временем поверхность воды стала чудесной книгой; она была написана на мертвом языке для несведущего пассажира, но со мной говорила без утайки, раскрывая свои самые сокровенные тайны с такой ясностью, будто говорила живым голосом. И книга эта была не такой, которую можно прочесть и бросить, – нет, каждый день в ней открывалось что-нибудь новое. На протяжении всех долгих двенадцати сотен миль не было ни одной страницы, лишенной интереса, ни одной, которую можно было бы пропустить без ущерба, ни одной, от которой хотелось бы оторваться в расчете провести время повеселее. Среди книг, написанных людьми, не было ни одной, столь захватывающей, ни одной, которую было бы так интересно перечитывать, так увлекательно изучать изо дня в день. Пассажир, не умеющий читать ее, мог быть очарован какой-нибудь особенной, еле уловимой рябью (если только он не проглядел ее совсем); но для лоцмана это были строки, написанные курсивом; больше того – это была надпись крупными буквами, с целым рядом кричащих восклицательных знаков, потому что та рябь означала, что здесь под водой затонувшее судно или скала и что они могут погубить самый прочный корабль в мире. На воде такая рябь просто промелькнет, а для лоцманского глаза – это самая тревожная примета. Действительно, пассажир, не умеющий читать эту книгу, не видит в ней ничего, кроме красивых иллюстраций, набросанных солнцем и облаками, тогда как для опытного глаза это вовсе не иллюстрации, а текст, в высшей степени серьезный и угрожающий.

Теперь, когда я овладел языком воды и до мельчайшей черточки, как азбуку, усвоил каждую мелочь на берегах великой реки, я приобрел очень много ценного. Но в то же время я утратил что-то. То, чего уже никогда в жизни не вернешь. Вся прелесть, вся красота и поэзия величавой реки исчезли! Мне до сих пор вспоминается изумительный закат, который я наблюдал, когда плавание на пароходе было для меня внове. Огромная пелена реки превратилась в кровь; в середине багрянец переходил в золото, и в этом золоте медленно плыло одинокое бревно, черное и отчетливо видное. В одном месте длинная сверкающая полоса перерезывала реку; в другом – изломами дрожала и трепетала на поверхности рябь, переливаясь, как опалы; там, где ослабевал багрянец, возникала зеркальная водная гладь, сплошь испещренная тончайшими спиралями и искусно наведенной штриховкой; густой лес темнел на левом берегу, и его черную тень прорезала серебряной лентой длинная волнистая черта, а высоко над лесной стеною сухой ствол дерева вздымал единственную зеленую ветвь, пламеневшую в неудержимых лучах заходящего солнца. Мимо меня скользили живописнейшие повороты, отражения, лесистые холмы, заманчивые дали, – и все это залито было угасающим огнем заката, ежеминутно являвшего новые чудеса оттенков и красок.

Я стоял как заколдованный. Я созерцал эту картину в безмолвном восхищении. Мир был для меня нов, и ничего похожего я дома не видел. Но, как я уже сказал, наступил день, когда я стал меньше замечать красоту и очарование, которые луна, солнце и сумерки придавали реке. Наконец и тот день пришел, когда я уже совершенно перестал замечать все это. Повторись тот закат – я смотрел бы на него без всякого восхищения и, вероятно, комментировал бы его про себя следующим образом: "По солнцу видно, что завтра будет ветер; плывущее бревно означает, что река поднимается, и это не очень приятно; та блестящая полоса указывает на скрытый под водой каменистый порог, о который чье-нибудь судно разобьется ночью, если он будет так сильно выступать; эти трепещущие "зайчики" показывают, что мель размыло и меняется фарватер, а черточки и круги там, на гладкой поверхности, – что этот неприятный участок реки опасно мелеет. Серебряная лента, перерезающая тень от прибрежного леса, – просто след от новой подводной коряги, которая нашла себе самое подходящее место, чтобы подлавливать пароходы; сухое дерево с единственной живой веткой простоит недолго, а как тогда человеку провести здесь судно без этой старой знакомой вехи?"

Нет, романтика и красота реки положительно исчезли. Каждую примету я рассматривал только как средство благополучно провести судно. С тех пор я от всего сердца жалею докторов. Что для врача нежный румянец на щеках красавицы – как не "рябь", играющая над смертельным недугом? Разве он не видит за внешней прелестью признаков тайного разложения? Да и видит ли он вообще эту прелесть? Не разглядывает ли он красавицу с узко профессиональной точки зрения, мысленно комментируя болезненные симптомы?

И не раздумывает ли он иногда о том, выиграл ли он, или проиграл, изучив свою профессию?

ГЛАВА IV

ОБРАЗОВАНИЕ "ЩЕНКА" ПОЧТИ ЧТО ЗАКАНЧИВАЕТСЯ

Тот, кто оказал мне любезность прочитать предыдущие главы, вероятно, удивлен, что я так подробно, как настоящую науку, рассматриваю лоцманское дело. Но в этом и заключалась основная задача предыдущих глав, и я еще не совсем ее выполнил: мне хочется самым наглядным, самым подробным образом показать вам, насколько эта наука чудесна. Морские фарватеры обозначены буями и маяками, и научиться идти по ним сравнительно нетрудно; у рек с твердым каменистым дном русло меняется очень медленно, и можно поэтому изучить его раз навсегда; но проводить суда по таким огромным водным потокам, как Миссисипи и Миссури, – это совсем другое дело: их наносные берега, обваливаясь, вечно меняют свой облик, подводные коряги постоянно перемещаются, песчаные отмели все время изменяют очертания, а фарватеры то и дело виляют и отклоняются в стороны; приходится при любой темноте, при любой погоде идти навстречу препятствиям без единого буйка или маяка, потому что на протяжении трех-четырех тысяч миль этой коварной реки ни одного буйка, ни одного маяка нет. Я чувствую себя вправе так распространяться об этой великой науке, потому что из людей, водивших корабли, а следовательно, практически знающих лоцманское дело, наверное еще никто не написал о нем ни слова. Будь эта тема избита, я счел бы себя обязанным пощадить читателя; но поскольку она совершенно нова, я и решился отвести ей такое место.

Когда я усвоил название и положение каждой приметы на реке, когда я так изучил ее вид, что мог бы с закрытыми глазами начертить ее от Сент-Луиса до Нового Орлеана, когда я научился читать по водной поверхности так, как пробегают новости в утренней газете, и, наконец, когда я заставил свою тугую память накопить бесчисленные сведения о всяких поворотах и промерах и, накопив, орудовать ими – я счел свое образование законченным. А потому стал носить фуражку набекрень и стоял у штурвала с зубочисткой во рту.

Эти повадки не ускользнули от мистера Б. Как-то он сказал:

– А какой высоты вон тот берег у Берджеса?

– Как же я могу сказать, сэр? Ведь до него три четверти мили.

– Неважное зрение, неважное! Возьми подзорную трубу.

Я взял подзорную трубу и тогда сказал:

– Не знаю. По-моему, фута полтора.

– По-твоему, полтора фута? А ведь берег-то шестифутовый. Ну, а какой вышины он был в прошлый рейс?

– Не знаю. Совсем не заметил.

– Не заметил? Ну, так тебе теперь придется всегда отмечать высоту берега.

– Зачем?

– Затем, что это расскажет тебе об очень многом, и прежде всего – об уровне воды: ты будешь знать, больше ли ее сейчас, или меньше, чем было в прошлый раз.

– Лот мне об этом расскажет! – Мне казалось, что на этот раз я взял верх над мистером Б.

– Да, но предположим, что лотовые соврали? Тогда об этом тебе скажет берег, и ты сможешь пробрать их как следует. Прошлый раз берег поднимался на десять футов, а нынче – только на шесть. Это что значит?

– Значит, что река на четыре фута выше, чем в прошлый раз.

– Отлично. Что же, вода, по-твоему, прибывает или убывает?

– Прибывает.

– Нет, не прибывает.

– Мне кажется, сэр, я прав. Вон там по течению плывут стволы деревьев!

– Да, прибывающая вода подмывает и уносит подгнившие деревья, но ведь они продолжают плавать и после ее убыли. А берег вернее расскажет тебе, как обстоит дело; вот подожди – мы подходим к месту, где он немного выдается. Смотри: видишь узкую полоску ила? Он отложился, когда вода была выше. А видишь, кое-где на берегу уже осели стволы, занесенные течением. Берег еще и в другом может помочь. Видишь там сухой ствол на ложном мысе?

– Да, сэр.

– Вода как раз доходит до его корней. Отметь себе это.

– Зачем?

– Это значит, что в протоке "Сто три" вода стоит на семи футах.

– Но ведь "Сто три" гораздо выше?

– Вот тут-то и обнаруживается, зачем надо изучать берег: теперь в протоке "Сто три" воды достаточно, а когда мы подойдем – может быть не так; а берег нас все время держит начеку. Поднимаясь против течения во время убыли воды, идти протоками вообще нельзя, а когда идешь во время убыли вниз – протоки, по которым разрешено идти, все наперечет. На этот счет в Соединенных Штатах имеется соответствующий закон. Когда подойдем к "Ста трем", река может подняться, и тогда мы пройдем. Какая у нас сейчас осадка?

– Шесть футов кормой и шесть с половиной носом.

– Кое-что ты как будто знаешь.

– Но вот что мне особенно хочется знать: неужели я должен вечно изо дня в день мерить берега этой реки, на протяжении всех тысячи двухсот миль!

– Конечно!

Чувства мои нельзя было выразить словами.

Наконец я все-таки проговорил:

– Ну а эти протоки... много их?

– Ну конечно! Кажется, в этот рейс ты вообще не увидишь реку такой, какой видел ее раньше, – полная, так сказать, перемена. Если река снова начнет подниматься, мы пройдем над такими перекатами, которые раньше возвышались над ней, высокие и сухие, словно крыши домов; мы пройдем по мелким местам, которые ты увидишь впервые, прямо через середину перекатов, занимающих триста акров; мы проскользнем по рукавам, где раньше была суша; промчимся лесами, скашивая по двадцать пять миль прежнего пути; мы увидим обратную сторону каждого острова между Новым Орлеаном и Каиром.

– Значит, мне опять нужно взяться за работу и зубрить про эту реку столько же, сколько я уже зубрил?

– Ровно вдвое больше – и как можно точнее!

– Да-а, век живи – век учись. Дураком я был, что взялся за это дело!

– Это правильно. Но ты и остался дураком. А вот если выучишь все, как я сказал, – поумнеешь.

– Ох, никогда мне не выучить!

– Ну, за этим уж я присмотрю!

Через некоторое время я снова рискнул спросить.

– А мне надо выучить все это так же подробно, как и остальное, как очертания реки и прочее, – словом так, чтобы я мог идти и ночью?

– Да. И тебе надо иметь хорошие опознавательные приметы от самого начала до самого конца реки – приметы, которые помогали бы тебе по виду берега узнавать, довольно ли во всех бесчисленных протоках воды, – вроде того дерева, помнишь? Когда река находится в самом начале своего подъема, ты можешь пройти с полдюжины проток, самых глубоких. Поднимется еще на фут можно пройти еще дюжину, следующий фут добавит еще дюжины две, и так далее; ты видишь, что нужно знать берега и приметы с совершеннейшей, непоколебимой точностью и никогда не путать, потому что, если уж ты вошел в протоку, назад хода нет – это тебе не река, и надо либо пройти протоку до конца, либо застрять месяцев на шесть, если в это время вода спадет. Есть штук пятьдесят таких проток, по которым вообще ходить нельзя, разве что река, разлившись, затопит берега.

– Нечего сказать, приятная перспектива! Вот так новый урок!

– Дело серьезное. И помни, что я только что сказал: если уж ты попал в одну из этих проток – ты должен ее пройти. Они слишком узки, чтобы повернуть обратно, и слишком извилисты, чтобы выйти задним ходом, а мелкие места у них всегда у начала, не иначе. И у начала они как будто мелеют и мелеют, так что знаки, по которым ты запоминал их глубину в этом году, могут не годиться в следующем.

– Значит, каждый год все учить заново?

– Именно. Ну, веди через перекат – что ты застрял на самой середине?

В ближайшие же месяцы я столкнулся со странными вещами. В тот самый день, когда происходил только что переданный разговор, мы заметили огромное повышение воды. Вся широкая поверхность реки почернела от плывущих сухих коряг, сломанных сучьев и огромных деревьев, подмытых и снесенных водой. Даже днем требовалась безукоризненная точность, чтобы пробираться среди этого стремительного сплава; а ночью трудности предельно возрастали. То и дело какое-нибудь огромное бревно, плывущее глубоко под водой, внезапно выныривало прямо перед нашим килем. Пытаться обойти его было бесполезно: в нашей власти было только стопорить машины, и колесо с ужасающим грохотом ползло по бревну, а пароход давал такой крен, что у пассажиров душа уходила в пятки. Иногда мы с треском наталкивались на такое затонувшее бревно, наталкивались на полном ходу самой серединой днища, – и пароход так трещал, что казалось, будто мы сшиблись с целым материком. Иногда бревно останавливалось прямо перед нами, загораживая от нас Миссисипи чуть ли не на всю ее ширину, – тогда приходилось пускаться на всяческие выкрутасы, чтобы миновать препятствие. Часто мы натыкались в темноте на белые бревна, так как не видели их до самого столкновения; черное бревно ночью гораздо заметнее. А белая коряга – коварная вещь, когда стемнеет.

Конечно, в связи с подъемом воды вниз по течению пошла целая туча всяких плотов с верховьев Миссисипи, двинулись угольные баржи из Питсбурга, маленькие грузовые шаланды отовсюду и широконосые плоскодонки из какого-нибудь "чудесного городка" в Индиане, груженные "мебелью и фруктами", как обычно обозначалось, хотя на обыкновенном языке этот великолепный груз называется попросту ободьями и тыквами. Лоцманы смертельно ненавидели эти суденышки, а те в свою очередь платили им сторицей. Закон требовал, чтобы на всех этих беспомощных лодчонках ночью горел сигнальный огонь, однако закон этот часто нарушался. В темную ночь такой огонь внезапно выныривал уже под самым нашим носом, и отчаянный голос гнусаво вопил:

– Что за черт! Куда тебя несет?! Ослеп ты, что ли! Чтоб тебя разразило, сопляк, вор овечий, одноглазый ублюдок обезьяньего чучела!

И на секунду, когда мы проносились мимо, в красном отблеске наших топок, точно при вспышке молнии, появлялись плоскодонка и фигура жестикулирующего оратора, а пока наши кочегары и матросы обменивались с ним бурной и смачной руганью, одно из наших колес с треском уносило обломки чужого рулевого весла, после чего нас снова обступал густой мрак. И уж этот лодочник обязательно отправлялся в Новый Орлеан и подавал на нас в суд, причем клялся и божился, что фонарь у него горел все время, тогда как на самом деле его ребята снесли фонарь вниз, в каюту, где они пели, врали, пили и играли в карты, в то время как вахта на палубе вообще отсутствовала. Однажды ночью, в узкой окаймленной лесами протоке, за островом, где, по образному выражению лоцмана, было "темно, как у коровы в кишках", мы чуть было не слопали целое семейство из этого "чудесного городка" с их "фруктами", "мебелью" и вообще со всеми потрохами; кто-то из них играл внизу на скрипке, и мы услышали звуки музыки как раз вовремя, так что успели сделать крутой поворот, не нанеся им, к сожалению, серьезных повреждений, хотя мы прошли так близко, что одно мгновенье крепко на это надеялись. Люди эти, конечно, вынесли тогда свой фонарь наверх, и в то время, как мы давали задний ход, под фонарем столпилась вся драгоценная семейка – лица обоего пола и всех возрастов. Крыли они нас вовсю! А был и такой случай: хозяин угольной баржи влепил пулю в нашу лоцманскую рубку, когда мы в очень узкой протоке захватили на память его рулевое весло.

Во время большого подъема воды эти мелкие суда нестерпимо нам мешали. Мы проходили одну протоку за другой, и для меня раскрывался новый мир; но если только в протоке встречалось особенно узкое место – мы там непременно наскакивали на мелкое судно, а если его там не оказывалось – мы сталкивались с ним в еще худшем месте, то есть при выходе из протоки, в самом мелководье, – и тут уж не было конца обмену любезностями, в высшей степени двусмысленными.

Иногда, когда мы посреди Миссисипи осторожно нащупывали дорогу сквозь туман, глубокая тишина вдруг нарушалась дикими криками и грохотом жестяных сковород, а через мгновение вблизи от нас смутно вырисовывался сквозь серую мглу бревенчатый плот. Тут уж было не до перебранки: отчаянно звоня, мы на всех парах убирались подальше. Как правило, пароходам не полагается, если только есть на то возможность, стукаться ни о скалы, ни о крепко сколоченные плоты.

Вам, пожалуй, покажется невероятным, что многие пароходные служащие возили с собой в те давно ушедшие дни речной навигации изрядный набор религиозных брошюр. Но это правда! Раз двадцать на дню, когда мы с трудом переваливали через перекат, эти мелкие жулики-суденышки собирались в излучинах, милях в двух впереди нас. Спущенный с одного из них небольшой ялик, крепко работая веслами, с трудом добирался до нас через водную пустыню. Гребцы разом подымали весла под нашим ютом и, запыхавшись, орали: "Дайте газе-е-ту!", в то время как ялик тянуло под корму. Второй помощник выбрасывал пачку новоорлеанских газет. Если их подбирали без всяких комментариев, то сразу можно было заметить, что к нам приближается еще около дюжины яликов. Вы понимаете: они ждали, что дадут первому ялику. А поскольку оттуда не слышали никаких замечаний – все сразу налегали на весла и шли к нам; и по мере того как они подходили, второй помощник сбрасывал им аккуратные стопки религиозных брошюр, привязанных к дощечкам. Просто трудно себе представить, чтобы двенадцать пакетов религиозной литературы, беспристрастно разделенных между двенадцатью командами гребцов, которые из-за них гнали лодку по жаре целых две мили, могли вызвать такое невероятное количество ругани!

Как я уже говорил, большой подъем воды показал мне новый мир. Когда река выступила из берегов, мы забросили наши старые маршруты и ежечасно проходили над мелями, прежде выдававшимися футов на десять над водой; мы вплотную срезали самые корявые берега, как, например, берег у Мадридской заводи, которого раньше всегда избегали; мы громыхали сквозь протоки вроде "Восемьдесят второй" (где устье всегда представляло сплошную стену сплавного леса) и вот уже оказывались поблизости от нужного нам места. Некоторые из проток были совершенно пустынны. Густой девственный лес нависал над обоими берегами извилистого узкого рукава, и казалось, что тут никогда раньше не ступала человеческая нога. Качались плети дикого винограда, зеленые лужайки и поляны мелькали мимо нас, цветущие ползучие растения шевелили красными цветами на вершинах высохших стволов, – и все щедрое богатство леса зря пропадало в этом безлюдье. В таких протоках чудесно вести пароход: они глубоки, если не считать устья, и течение в них слабое; вода у мысов абсолютно неподвижна, а скрытые берега так отвесны, что там, где сплошь нависает нежная зелень ив, борты парохода словно погружаются в нее, и ты как будто летишь по воздуху.

За некоторыми островами нам попадались жалкие маленькие фермы и еще более жалкие бревенчатые хижинки. Хлипкие изгороди из жердей торчали на фут или на два над водой, а на верхней перекладине сидели, как на насесте, один или два местных обитателя – обтрепанные, дрожащие от лихорадки, желтолицые и несчастные существа мужского пола: локти на коленях, подбородки в ладонях; они жевали табак и сквозь редкие зубы обстреливали плевками плывущие мимо щепки. А остальное семейство в это время ютилось вместе с немногочисленной живностью на пустой плоскодонной барже, тут же пришвартованной: на ней придется им стряпать, есть и спать в течение немалого количества дней, а может быть, и недель, пока река не спадет на два-три фута и не позволит им вернуться в их бревенчатую хижину, к их вечной лихорадке, – очевидно, милосердное провидение послало им лихорадку, чтобы они могли хотя бы трястись в ознобе, не трогаясь с места, – все-таки моцион!

Такой своеобразный пикник на воде природа устраивала им дважды в год: во время декабрьского подъема воды на Огайо и июньского – на Миссисипи. И все же это были благотворные перемены, потому что они давали этим несчастным возможность время от времени воскресать и наблюдать жизнь, когда проходил пароход. И они ценили этот дар небес и, широко разинув рот и раскрыв глаза, старались не упустить ничего в эти исключительные часы. Но непонятно – что они делали, чтобы не умереть с тоски, когда вода спадала?!

Однажды в одной из этих красивых проток путь нам преградило большое упавшее дерево. Это показывает, насколько узки бывают иные протоки. Пассажиры целый час разгуливали в девственной чаще, пока матросы не срубили этот мост; вы сами понимаете, что повернуть назад было немыслимо.

От Каира до Батон-Ружа, когда река выходит из берегов, идти ночью не слишком сложно, потому что тысячемильная стена густого леса, ограждающая оба берега, лишь изредка прерывается какой-нибудь фермой или лесным складом, так что из реки "выскочить" не легче, чем из огороженного переулка. Но от Батон-Ружа до Нового Орлеана дело обстоит иначе. Река там больше чем в милю шириной и очень глубока – местами доходит до двухсот футов. Оба берега миль на сто, а то и больше, лишены своего лесистого покрова и заняты сахарными плантациями, и лишь кое-где стоит одинокий тополь или группа живописных ясеней. Лес вырублен до самого конца плантаций, мили на три-четыре. Когда грозят ранние морозы, плантаторы спешно снимают урожай. Когда сахарный тростник уже выжат, они складывают остатки стеблей (которые называются "багасс") в большие груды и поджигают, хотя в других странах, где есть сахарный тростник, эти остатки идут на топливо для сахарных заводов. Груды сырого багасса, медленно сгорая, дымят так, словно это и впрямь была кухня самого сатаны.

Здесь, в нижнем течении, оба берега Миссисипи ограждает насыпь вышиной в десять – пятнадцать футов, и эта насыпь отступает от берега где на десять, а где и на сто футов, смотря по обстоятельствам, – скажем, в среднем футов на тридцать – сорок. Представь себе теперь всю эту местность наполненной непроницаемым дымным мраком от горящих на протяжении ста миль куч багасса, в то время как река вышла из берегов, и пусти по ней пароход в полночь – вряд ли он будет чувствовать себя хорошо. И кстати посмотри, какое у тебя самого будет при этом самочувствие. Ты окажешься посреди необъятного мутного моря; у него нет берегов, оно расплывается, сливаясь с туманными далями, потому что разглядеть тонкий гребень насыпи совершенно невозможно, и тебе постоянно будут мерещиться одинокие деревья там, где их нет. В дыму меняются очертания самих плантаций, и они кажутся частью этого моря. И всю вахту тебя терзает утонченная пытка; надеешься, что идешь серединой реки, а наверняка не знаешь. Единственное, в чем можешь быть уверенным, – это то, что в момент, когда кажется, будто держишься в доброй полумиле от берега, этот берег и вместе с ним гибель находятся, быть может, в шести футах от парохода. И еще можно быть уверенным, что если уж налетишь на берег и свернешь обе трубы, то можешь утешаться тем, что этого именно ты и ожидал. Один из больших виксбергских пакетботов однажды ночью в такую погоду врезался в сахарную плантацию и застрял там на целую неделю. Но ничего особо оригинального в этом не было – такие вещи случались и раньше.

Я уже думал, что закончил эту главу, но хочется мне добавить к ней еще одну любопытную историю, благо она вспомнилась. Она не имеет к моему рассказу никакого отношения, кроме того, что связана с лоцманским делом. Когда-то на реке работал прекрасный лоцман мистер X. Он был лунатик. Рассказывали, что, если его тревожил какой-нибудь скверный участок реки, он обязательно вставал во сне, ходил и проделывал всякие странные вещи. Однажды он, в продолжение одного или двух рейсов, шел напарником с лоцманом Джорджем И. на большом новоорлеанском пассажирском пароходе. В начале первого рейса Джордж довольно долго тревожился, ему было не по себе, но постепенно он успокоился, так как мистер X. по ночам не вставал, а спокойно спал в своей постели. Однажды поздно ночью пароход подходил к Хелине, в штате Арканзас; вода стояла низко, а фарватер у этого города – один из самых запутанных и неясных; X. проделал этот переход позже И., а так как ночь была на редкость ненастна, угрюма и темна, И. уже стал раздумывать, не лучше ли ему вызвать X. на помощь, – как вдруг дверь открылась и X. вошел. Надо заметить, что в очень темные ночи свет – смертельный враг лоцмана; вы, верно, обращали внимание, что, когда стоишь в темную ночь в освещенной комнате и смотришь из нее, нельзя на улице разобрать ни одного контура, но если потушить свет и остаться в темноте, предметы на улице выступают довольно ясно. Поэтому в очень темные ночи лоцманы даже не курят; они не позволяют топить печь в лоцманской рубке, если там есть щель, через которую может проникнуть хоть малейший луч света; они заставляют завешивать топки огромными брезентами и плотно задраивать световые люки. Тогда пароход никакого света не дает. Неясная фигура появившаяся в рубке, заговорила голосом мистера X. Он произнес:

– Давай я поведу, Джордж. Я проходил в этом месте после тебя, оно до того запутанно, что, по-моему, мне легче будет вести самому, чем давать тебе советы.

– Вот за это спасибо. Клянусь, я с удовольствием уступлю тебе место. Я тут потом изошел, бегая вокруг штурвала как белка в колесе. Так темно, что не разобрать, в какую сторону пароход идет, пока он волчком не завертится!

И. опустился на скамью, тяжело дыша и отдуваясь. Черный призрак молча взял штурвал, выравнял вальсировавший пароход при помощи одного-двух поворотов и спокойно застыл у штурвала, легонько направляя судно то в одну, то в другую сторону, так плавно, так мягко, словно вел судно в ясный день. Когда И. увидел это чудо управления, он мысленно пожалел, что признался в своей беспомощности. Он только смотрел, изумлялся и наконец произнес:

– Да-а, а я-то думал, что умею вести пароход; как видно, ошибался!

X. ничего не ответил и безмятежно продолжал работу. Он дал звонок лотовому; дал сигнал спустить пары; он вел пароход осторожно и тщательно по невидимым вехам, а потом, стоя у штурвала, вперял взгляд в темноту и озирался по сторонам, чтобы проверить положение; когда лот стал показывать все более мелкую воду, он совершенно остановил машины, и наступило мертвое молчание и напряженное ожидание, как всегда, когда машины не работали; подойдя к самому мелководью, он велел снова поднять пар, великолепно провел судно и снова стал осторожно вести его между другими мелями; то же терпеливое, заботливое измерение глубин, то же внимательное использование машин – и пароход проскользнул, не коснувшись дна, и вступил в последнюю, самую трудную треть фарватера; он незаметно продвигался во мраке, дюйм за дюймом проползая над мелями, медленно шел по инерции, пока, судя по выкрику лотового, не приблизился к самому мелкому месту, и затем с невероятным напором пара проскочил через мель и оказался в глубокой воде и в безопасности.

И. ждал, затаив дыхание, а тут шумно и облегченно вздохнул и сказал:

– Такого лоцманского искусства на Миссисипи еще свет не видал! Я бы не поверил, если бы сам не присутствовал!

Ответа не последовало, и он добавил:

– Подержи-ка штурвал еще пять минут, друг, дай мне сбегать вниз проглотить чашку кофе!

Через минуту И. в буфете запускал зубы в пирог и подкреплялся кофе. Как раз в это время ночной вахтенный был там же и уже собирался выйти, когда вдруг заметил И. и вскрикнул:

– А кто же у руля, сэр?

– X.

– Бегите в рубку, молниеносно!

В следующее мгновение оба они мчались вверх по лестнице в рубку, прыгая через три ступеньки. Там не было никого! Огромный пароход летел по реке, предоставленный собственной воле. Вахтенный снова выскочил из рубки, а И. схватил штурвал, подал вниз сигнал "задний ход" и не дышал, пока пароход не отвернулся довольно-таки неохотно от мели, которую он как раз собирался стукнуть так, чтобы она вылетела на середину Мексиканского залива.

Наконец вернулся вахтенный и спросил:

– Да разве этот лунатик не сказал вам, что он спит?

– Нет.

– Ну вот, а он спал! Я увидел, что он идет по верхней перекладине поручней так же непринужденно, как другие ходят по мостовой; и я уложил его в кровать; и вот только что он опять был здесь и снова вытворял черт знает что как ни в чем не бывало.

– Ладно, в следующий раз, когда у него будет припадок, я, пожалуй, не отойду от него. Но надеюсь, что они часто будут повторяться. Вы бы только посмотрели, как он провел судно у Хелины! Я никогда в жизни не видел ничего лучше. А если он может быть таким золотым, таким брильянтовым, таким бесценным лоцманом, когда крепко спит, чего бы он только не сделал, будь он мертвецом!

ГЛАВА V

ПРОМЕРЫ. ЧТО НУЖНО ЛОЦМАНУ

Когда уровень реки очень низок и пароход загружен на полную осадку, чуть ли не касаясь дна реки, – а это часто случалось в старину, – надо быть страшно осторожным при проводке. Нам приходилось промерять огромное количество особо скверных мест почти в каждый рейс, когда уровень воды был очень невысок.

Промеры делают так. Пароход отходит от берега, как раз не доходя мелководья; свободный лоцман берет своего "щенка" – подручного или рулевого – и отборную команду (а иногда и старшего помощника), садится в ялик, – если только у парохода нет такой роскоши, как специально оборудованный вельбот для промеров, – и отправляется искать наилучший фарватер, а лоцман, находящийся на вахте, следит в подзорную трубу за его передвижением, иногда помогая сигнальными гудками парохода, обозначающими: "Ищи выше!", "Ищи ниже!", потому что поверхность воды, как и картина, написанная маслом, гораздо яснее и понятнее, если рассматривать ее с некоторого расстояния, а не вплотную. Однако сигнальные гудки редко бывают нужны; пожалуй, что и никогда, за исключением тех случаев, когда ветер мешает разглядеть на водной поверхности рябь, по которой можно многое узнать. Когда ялик доходит до мелкого места, ход убавляют, лоцман начинает промерять глубину шестом в десять – двенадцать футов длиной, а рулевой слушает команду "Держи на штирборт", "Лечь на бакборт", "Так держать".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю