355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Твен » Личные воспоминания о Жанне д'Арк сьера Луи де Конта, её пажа и секретаря » Текст книги (страница 7)
Личные воспоминания о Жанне д'Арк сьера Луи де Конта, её пажа и секретаря
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 15:28

Текст книги "Личные воспоминания о Жанне д'Арк сьера Луи де Конта, её пажа и секретаря"


Автор книги: Марк Твен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц)

Мы возгордились почестями, которыми встретили Жанну при дворе, – такие почести оказывались лишь самым знатным или особо достойным. Но еще больше мы возгордились тем, как ее провожали. Если ее встречали, как встречают только высших сановников, то провожали ее так, как принято провожать одних лишь коронованных особ. Король сам провел Жанну за руку до самых дверей, мимо склонившихся рядов блестящих придворных, под торжественные звуки серебряных труб. Здесь он простился с ней ласковыми словами и, низко поклонившись, поцеловал ей руку. Так было всегда: куда бы ни приходила Жанна – к знатным или простым людям, – всюду она получала богатую дань уважения.

Этим не ограничились почести, оказанные Жанне; король устроил нам торжественные проводы обратно, в Курдрэ: дал нам факельщиков и свою собственную почетную охрану – единственных своих солдат, – и надо сказать, очень щеголевато обряженных, хотя им, должно быть, еще ни разу в жизни не выплатили жалованья. К тому времени молва о чудесах, которые Жанна явила королю, уже разнеслась повсюду; народ столпился на нашем пути, стремясь взглянуть на нее, и мы пробирались с великим трудом, а разговаривать было совсем невозможно – наши голоса тонули в громовых приветственных кликах, которые всю дорогу раздавались вокруг нас и волнами катились впереди нашего шествия.

Глава VII. Паладин во всей своей славе

Нам были суждены бесконечные проволочки; мы смирились с ними и терпеливо считали медленные часы и скучные дни, надеясь на перемену, когда Богу будет угодно ее ниспослать. Единственным исключением был Паладин – он один был вполне счастлив и не скучал. Немало удовольствия ему доставлял его костюм. Он купил его сразу же, как приехал. Это был подержанный костюм полное одеяние испанского кабальеро: широкополая шляпа с развевающимися перьями, кружевной воротник и манжеты, полинялый бархатный камзол и такие же штаны, короткий плащ, переброшенный через плечо, сапоги с раструбами и длинная рапира; очень живописный костюм, который отлично выглядел на мощной фигуре нашего Паладина. Он надевал его в свободное от службы время, и, когда красовался в нем, положив одну руку на рукоять рапиры, а другой подкручивая только что пробившиеся усы, все оглядывались на него, – и не мудрено: он выгодно отличался от малорослых французских дворян в тогдашней куцей французской одежде.

Он был самой заметной фигурой в маленькой деревне, приютившейся под хмурыми башнями и бастионами замка Курдрэ, и признанным королем тамошнего трактира. Стоило ему открыть там рот, как все замолкали. Простодушные крестьяне и ремесленники слушали его с глубоким вниманием: ведь это был человек бывалый, повидавший свет, – по крайней мере весь свет между Шиноном и Домреми, – а они не надеялись повидать и того. Он побывал в боях и умел, как никто, описывать ужасы и опасности. Да, он был там героем; при нем посетители собирались, как мухи на мед; так что трактирщик, его жена и дочь души в нем не чаяли и не знали, как бы получше ему услужить.

Большинство людей, обладающих даром рассказчика, – а это завидный и редкий дар, – имеют тот недостаток, что рассказывают свой любимые истории всякий раз одинаково, и это неизбежно приедается после нескольких повторений; но с Паладином этого не бывало; его искусство было более высокого сорта; его рассказ о какой-нибудь битве было интереснее слушать в десятый раз, чем в первый, потому что он никогда не повторялся, и у него всякий раз получалась новая битва, лучше прежних – больше потерь у противника, больше разрушений и бедствий, больше вдов и сирот. Он и сам различал свои битвы только по названиям; рассказав раз десять об одной, он должен был начинать про новую, потому что старая так разрасталась, что уже не умещалась на французской земле и лезла через край. Но пока дело не доходило до этого, слушатели не давали ему начинать новый рассказ, зная, что старые выходят у него лучше, – все лучше да лучше, пока им хватает места во Франции. Ему не говорили, как другим: «Рассказал бы что-нибудь новенькое, что ты заладил все одно и то же!» Его просили в один голос, да еще как просили: «Расскажи еще раз про засаду в Болье, а когда кончишь, начни сначала, а потом еще разок». Немногие рассказчики удостаиваются такой похвалы.

Когда мы рассказали Паладину о королевской аудиенции, он сперва был в отчаянии, что его не взяли; потом стал говорить о том, что он сделал бы, если бы был там; а через два дня он уже рассказывал о том, что он там делал. Ему стоило только разойтись, а тогда уж на него можно было положиться. Через несколько дней ему пришлось дать отдых своим коронным номерам: все его почитатели были так очарованы повестью о королевской аудиенции, что ничего другого и слушать не хотели.

Ноэль Рэнгессон спрятался как-то раз в укромном уголке и послушал его, а потом рассказал мне, и мы пошли вместе и особо заплатили трактирщице, чтобы она пустила нас в соседнюю маленькую комнатку, где в двери было окошечко и все было видно и слышно.

Общая комната в трактире была просторная, но уютная; на красном кирпичном полу были заманчиво расставлены небольшие столы, а в большом очаге ярко пылал и трещал огонь. Здесь было приятно посидеть в холодный и ветреный мартовский вечер, поэтому за столами собралась порядочная компания, попивая вино и развлекаясь пересудами в ожидании рассказчика. Трактирщик, трактирщица и их маленькая дочка без устали сновали между столиков, стараясь всем услужить. В комнате было около сорока квадратных футов; в середине оставался проход для нашего Паладина, а в конце его возвышение площадью футов в двенадцать, на него вели три ступеньки; там стоял столик и большое кресло.

Среди завсегдатаев трактира было много знакомых лиц: сапожник, кузнец, тележник, колесник, оружейник, пивовар, ткач, пекарь, подручный мельника, весь запорошенный мукой, и прочие; самым важным, конечно, как во всех деревнях, был цирюльник. Это он рвет всем зубы, а кроме того, ежемесячно дает всему взрослому населению очистительное и пускает кровь для здоровья. Поэтому он знаком со всеми; имея дело с людьми всех званий, он знает приличия и умеет вести разговор. Были там также возчики, гуртовщики и странствующие подмастерья.

Вскоре небрежной походкой вошел Паладин и был встречен радостными возгласами; цирюльник поспешил ему навстречу, приветствовал его низкими и отменно изящными поклонами и даже поднес его руку к своим губам. Он громко крикнул, чтобы Паладину подали вина; а когда хозяйская дочь принесла его, низко присела и удалилась, цирюльник крикнул ей вслед, чтобы она записала вино на его счет. Это вызвало общее одобрение, от которого его маленькие крысиные глазки засветились удовольствием. Одобрение было вполне заслуженное: когда мы проявляем великодушие и щедрость, нам всегда хочется, чтобы наш поступок был замечен.

Цирюльник предложил присутствующим встать и выпить за здоровье Паладина, и это было проделано с величайшей готовностью и сердечностью; оловянные кружки разом звонко столкнулись, и все громко крикнули «ура». Удивительно, как быстро этот хвастунишка сумел стать общим любимцем в чужой стороне с помощью одного только языка и Богом данного таланта болтать им; вот уж, можно сказать, не зарыл таланта в землю, а удесятерил его усердием и всеми процентами и рентами, которые причитаются за усердие.

Потом все уселись и застучали кружками по столу, громко требуя: «Королевскую аудиенцию!» «Королевскую аудиенцию!»

Паладин принял одну из своих излюбленных поз: сдвинул шляпу с перьями набок, перебросил через плечо короткий плащ, одной рукой взялся за рукоять рапиры, а другой рукой поднял кружку. Когда крики умолкли, он отвесил величавый поклон, которому где-то научился, поднес кружку к губам, запрокинул голову и осушил ее до дна. Цирюльник подскочил и услужливо поставил кружку на стол. Затем Паладин стал с большим достоинством и непринужденностью прохаживаться по возвышению и начал свой рассказ, то и дело останавливаясь и поглядывая на слушателей.

Мы ходили слушать его три вечера подряд. В его выступлениях была какая-то особая прелесть, помимо того общего интереса, который всегда вызывает к себе вранье. Скоро мы обнаружили, что прелесть эта заключалась в полной искренности Паладина. Он не сознавал, что врет; он верил в то, о чем рассказывал. Каждое его заявление было для него бесспорным фактом, а когда он начинал их приукрашивать, все прикрасы также становились для него фактами. Он вкладывал всю душу в свои небылицы, как поэт вкладывает душу в какой-нибудь героический вымысел; и его искренность обезоруживала скептиков, во всяком случае по отношению к нему самому, – никто не верил ему, но все верили, что он-то верит.

Он приукрашивал свой рассказ с такой грацией и непринужденностью, что слушатели не всегда замечали изменения. В первый вечер правитель Вокулёра был у него просто правителем; во второй – превратился в его дядю, а в третий – стал уже его отцом. Он словно не замечал этих поразительных превращений; слова слетали с его уст непринужденно и без всякого усилия. В первый вечер он сказал, что правитель включил его в отряд Девы без определенной должности; во второй – дядя-правитель назначил его командовать арьергардом; в третий – отец-правитель особо поручил ему весь отряд вместе с Девой. В первый раз правитель отозвался о нем как о юноше без роду и племени, но «которому суждено прославиться»; во второй раз он назвал его достойнейшим прямым потомком славнейшего из двенадцати паладинов Карла Великого; а в третий раз – прямым потомком всех двенадцати. За те же три вечера граф Вандомский был у него произведен из недавних знакомцев в школьные товарищи, а потом и в зятья.

На королевской аудиенции все разрасталось таким же образом. Четыре серебряных трубы превратились в двенадцать, потом в тридцать шесть и наконец в девяносто шесть, К этому времени он успел добавить к ним столько барабанов и кимвалов, что для размещения их потребовалось удлинить зал от пятисот футов до девятисот. Присутствующие размножались столь же безудержно.

В первые два вечера он довольствовался тем, что описывал с различными преувеличениями главные события аудиенции. В третий раз он стал представлять их в лицах. Он усадил цирюльника в кресло, чтобы тот изображал фальшивого короля, и стал рассказывать, как придворные с любопытством и скрытой насмешкой наблюдали за Жанной, надеясь, что она даст себя одурачить и опозорится навсегда. Он довел слушателей до крайнего напряжения, и таким образом искусно подготовил развязку. Обратясь к цирюльнику, он сказал:

– А она вот что сделала: взглянула прямо в лицо негодному обманщику вот как я сейчас гляжу на тебя, скромно и благородно – вот как я стою, протянула ко мне руку – вот так! – и сказала повелительным и спокойным тоном, каким она командует в бою: «Сбросить обманщика с престола!» Тут я шагнул вперед – вот сюда, – взял его за шиворот и приподнял, как ребенка… (Слушатели вскочили, крича, топая ногами и стуча кружками, восхищенные богатырским подвигом, и никто не думал смеяться, хотя вид цирюльника, повисшего в воздухе, как щенок, поднятый за загривок, но все еще гордого, очень располагал к этому.) Потом я поставил его на ноги – вот так! – чтобы поудобнее взяться и вышвырнуть его за окно, но она запретила это и тем спасла ему жизнь. Потом она обвела все собрание глазами, а ее глаза – это светлые окна, через которые глядит на свет ее несравненная мудрость, прозревая сквозь лживые оболочки сокровенные зерна истины, – и взор ее упал на скромно одетого юношу; она тотчас узнала, кто он такой, и сказала: «Ты король, а я твоя служанка!» Тут все изумились, и все шесть тысяч испустили громкий крик восторга, так что задрожали стены.

Он картинно описал уход с аудиенции, и тут уж его фантазия унеслась далеко за пределы невероятного; а затем снял с пальца латунное кольцо от дротика, которое дал ему в то утро главный конюх замка, и закончил так:

– Потом король простился с Девой милостивыми словами, столь заслуженными ею, а мне сказал: «Возьми этот перстень, потомок паладинов, и если будет нужда, предъявишь его мне; да смотри, – тут он дотронулся до моего лба, – береги свой ум на пользу Франции; и береги свою умную голову. Я предвижу, что когда-нибудь на нее наденут герцогскую корону». Я взял перстень, преклонил колени, поцеловал ему руку и сказал: «Сир, я всегда там, куда зовет слава. Я привычен к опасности и постоянно вижу смерть лицом к лицу. Когда Франции и трону понадобится помощь… не скажу больше ничего, я не из хвастунов, – пусть за меня говорят мои дела». Так закончилась эта памятная аудиенция, так много сулящая престолу и народу. Возблагодарим же Господа! Встанем! Наполним кружки! Выпьем за Францию и за нашего короля!

Слушатели осушили кружки до дна и добрых две минуты кричали «ура», а Паладин, в величавой позе, благодушно улыбался им со своего возвышения.

Глава VIII. Жанна убеждает своих инквизиторов

Когда Жанна сказала королю, какая тайна терзает его сердце, он перестал в ней сомневаться, он поверил, что она послана небом; и если б это зависело от него одного, он тотчас послал бы ее на ее великое дело, если бы ему дали волю, – но ему не дали. Ла Тремуйль и святая лисица из Реймса хорошо знали короля. Им достаточно было сказать свое слово, и они сказали:

– Ваше высочество изволит говорить, что ее устами Голоса поведали вам тайну, известную только вам и Богу. Но почем знать, не послана ли она дьяволом? Ведь и ему ведомы тайные помыслы людей; именно так он и губит их души. Опасное это дело. Вашему высочеству следует сперва расследовать его.

Этого было довольно. Жалкая душонка короля съежилась от этих слов, как изюмина; он исполнился страхов и опасений и тут же назначил комиссию из епископов, чтобы ежедневно допрашивать Жанну и выяснить, откуда слышатся ей Голоса – с небес или из ада.

В ту пору родственник короля, герцог Алансонский, три года пробывший в плену у англичан, был освобожден, пообещав большой выкуп. Молва о Деве дошла и до него, хвала ей раздавалась теперь из всех уст, – и он прибыл в Шинон, чтобы взглянуть на нее собственными глазами. Король послал за Жанной и представил ее герцогу. Она сказала со своей обычной простотой:

– Добро пожаловать! Чем больше вольется к нам славной французской крови, тем лучше для дела и для его защитников.

Потом они стали беседовать, и, конечно, когда они расстались, герцог уже был ее другом и приверженцем.

На другой день Жанна слушала мессу в замке, а потом обедала с королем и герцогом. Король научился ценить ее общество и беседу, – и не мудрено: как все короли, он не слышал ничего, кроме осторожных и бесцветных фраз или льстивого поддакивания, – такие собеседники утомляют и раздражают; а от Жанны он слышал свободные, искренние и честные речи, не стесненные боязливостью. Она говорила что думала, и говорила это просто и прямо. Это должно было освежать короля, как студеная горная струя освежает запекшиеся губы, которые знали до этого одни только мутные, тепловатые лужи равнин.

После обеда на лугу перед замком, куда пришел также и король, Жанна так восхитила герцога упражнениями на коне и с копьем, что он подарил ей большого черного боевого коня.

Каждый день комиссия из епископов допрашивала Жанну относительно ее Голосов и ее миссии, а потом шла докладывать королю. Но от их выспрашиваний было мало толку. Жанна говорила лишь то, что считала нужным, а остальное держала про себя. На нее не действовали ни угрозы, ни хитрости. Угроз она не пугалась, а в ловушки не попадала. Она была искренна и простодушна. Она знала, что епископы посланы королем, что их вопросы – это вопросы самого короля, – а ему, по закону, надо отвечать; но однажды за столом она наивно заявила королю, что отвечает лишь на те вопросы, на какие хочет.

Наконец епископы установили, что не могут установить, действительно ли Жанна послана Богом. Как видите, они были осторожны. При дворе существовали две сильные партии, и как бы епископы ни решили, это неизбежно поссорило бы их с одной из партий; а потому они сочли за благо ничего не решать и переложить бремя на другие плечи. И вот что они сделали: они доложили, что не в силах сами решить столь трудный вопрос, и предложили передать дело в руки ученых богословов университета в Пуатье. Затем они ретировались, оставив лишь одно письменное свидетельство, в котором они отдавали должное мудрой сдержанности Жанны: они отметили, что она «кроткая, простодушная пастушка, бесхитростная, но не болтливая».

Да, с ними она, конечно, не стала болтать. Но если бы они могли видеть ее такой, какой она бывала с нами в счастливых лугах Домреми, они убедились бы, что язычок ее работал достаточно бойко, когда она знала, что от слов ее не будет вреда.

Итак, мы отправились в Пуатье и там потеряли еще три недели, пока бедное дитя ежедневно терзали допросами перед огромным синклитом – кого бы вы думали? может быть, военных? – ведь она просила дать ей солдат и разрешение вести их в бой против врагов Франции. О нет! Перед сборищем священников и монахов, ученых и искусных казуистов, виднейших профессоров богословских наук! Вместо того чтобы собрать знатоков военного дела и выяснить, может ли доблестная юная воительница одерживать победы, на нее напустили святых пустомель и педантов, чтобы выяснить, сильна ли воительница в богословской теории и нет ли у нее каких погрешностей по части догматов. Крысы опустошали наш дом, но святые люди не осведомлялись, крепки ли зубы и когти у кошки, – лишь бы кошка была богомольна; если она достаточно набожна и нравственна – отлично, тогда от нее не требуется никаких других качеств.

В присутствии этого мрачного трибунала, всех этих знаменитостей в мантиях и всей этой торжественной процедуры Жанна хранила такое безмятежное спокойствие, словно была не подсудимой, а зрительницей. Она сидела одна на скамье, ничуть не взволнованная, и мудрецы становились в тупик перед ее святым неведением – неведением, которое служило ей самой надежной защитой; хитрости, уловки, книжная мудрость – все отскакивало от невидимой твердыни, не причиняя ей вреда; никто не мог одолеть гарнизон этой крепости – высокий дух и бесстрашное сердце Жанны, стоявшие на страже ее великого дела.

На все вопросы она отвечала откровенно и подробно рассказала о своих видениях и беседах с ангелами; она рассказывала так просто, серьезно и искренне, и все предстало в ее повествовании таким живым и правдивым, что даже черствые судьи слушали ее как зачарованные и сидели не шелохнувшись. Если вам недостаточно моего свидетельства, загляните в исторические хроники, и вы прочтете там, как очевидец, давая под присягой показания на Оправдательном Процессе, сообщает, что она поведала свою повесть «с достоинством и благородной простотой», а о произведенном ею впечатлении говорит то же, что и я. А ведь ей было всего семнадцать лет, она сидела на скамье совершенно одна – и все-таки не испугалась, оказавшись лицом к лицу со всеми этими учеными законниками и богословами; без помощи школьной учености, с помощью одних лишь природных даров – юности, искренности, нежного и мелодичного голоса, красноречия, которое шло от сердца, а не из головы, – она сумела очаровать их. Великолепное зрелище – не правда ли? Как я хотел бы представить вам все это так, как я сам это видел; я знаю, что бы вы сказали тогда.

Я уже говорил, что она не умела читать. Однажды эти законники так замучили ее рассуждениями, аргументами, возражениями и прочим пустословием, извлеченным из того или иного авторитетного богословского трактата, что она потеряла терпение и сказала:

– Я не знаю грамоты, но одно я знаю: я пришла по Божьему велению, чтобы освободить Орлеан от англичан и короновать короля в Реймсе. А то, о чем вы хлопочете, – это все пустое!

То были трудные дни для нее и для всех участников суда, но ей было труднее всего: ей не давали отдыха, и она должна была отсиживать все долгие заседания; а инквизиторы могли по очереди уходить и отдыхать, когда выбивались из сил. Но она не обнаруживала усталости и очень редко проявляла нетерпение. Обычно она весь день была спокойна, внимательна и терпелива и из поединков с опытными мастерами словесного фехтования выходила без единой царапины.

Однажды один доминиканец задал ей вопрос, который всех заставил насторожиться, а меня – задрожать; я был уверен, что на этот раз бедная Жанна попалась, – ответить на этот вопрос было невозможно. Хитрый доминиканец начал с нарочитой небрежностью, словно спрашивал о чем-то незначащем:

– Так ты утверждаешь, что Богу угодно освободить Францию из-под власти англичан?

– Да.

– И ты просишь солдат, чтобы идти на подмогу Орлеану?

– Да. И чем скорее, тем лучше.

– Господь всемогущ, не так ли? Он может свершить все, на что будет его святая воля.

– Воистину так.

Тут доминиканец поднял голову и, заранее торжествуя, задал вопрос, о котором я уже упоминал:

– Тогда ответь мне вот на что: если ему угодно освободить Францию и он всемогущ – к чему тебе солдаты?

Тут весь зал пришел в движение, каждый подался вперед и приложил руку к уху, чтобы лучше расслышать ответ. Доминиканец удовлетворенно качал головой и оглядывался, читая одобрение на всех лицах. Но Жанна не смутилась. Она ответила с полным спокойствием:

– Бог помогает тем, кто сам себе помогает. Битвы должны вести сыны Франции, а победу дарует он.

Восхищение озарило все лица, точно солнечный луч. Даже сам доминиканец, казалось, получил удовольствие оттого, что его удар был парирован с таким мастерством; а один старый епископ пробормотал, не стесняясь грубоватых выражений, привычных и народу и духовенству в те времена всеобщей простоты нравов:

«А ведь верно, лопни мои глаза! Когда Господу угодно было поразить Голиафа, он тоже послал для этого малого ребенка!»

В другой раз, когда бесконечный допрос утомил всех, кроме Жанны, и на всех нагнал дремоту, брат Сегэн, профессор богословия в университете Пуатье, человек ехидный и кислый, стал донимать Жанну нелепыми вопросами на испорченном французском языке, каким говорили лимузинцы, – он был родом из Лиможа, – и наконец спросил:

– А как же ты понимала ангелов? На каком языке они говорили с тобой?

– На французском.

– Вот как? Приятно узнать, что нашему языку выпала подобная честь. И на хорошем французском языке?

– Да, на отличном.

– На отличном? Кому же и судить об этом, как не тебе. Они, значит, говорили получше, чем ты?

– Вот этого не знаю, не скажу. – Тут она остановилась, но затем продолжала: – Но уж верно получше твоего!

Где-то в глубине ее невинных глаз затаился смех; я это видел. В зале зашумели. Брат Сегэн был уязвлен и спросил резко:

– А в Бога ты веруешь?

Жанна ответила с раздражающей небрежностью:

– Да – и тоже получше твоего.

Брат Сегэн вышел из себя и осыпал ее насмешками, а потом гневно вскричал:

– Вот что я тебе скажу: раз ты так крепка в вере, Богу не угодно, чтобы мы поверили тебе без какого-либо знака. А где он? Покажи нам его!

Это задело Жанну; она вскочила на ноги и ответила задорно:

– Я не затем приехала в Пуатье, чтобы показывать чудеса. Пошлите меня в Орлеан, и вы насмотритесь вдоволь чудес. Дайте мне хоть сколько-нибудь солдат и отпустите меня!

Глаза ее метали молнии. Представляете себе эту отважную маленькую женщину? В зале раздались громкие возгласы одобрения, а она покраснела и села на свое место; она не любила обращать на себя общее внимание.

Этой речью и вопросом относительно французского языка Жанна выиграла два очка, а брат Сегэн явно проиграл. Но он был хоть и кислый, а честный человек, как видно из хроник: на Оправдательном Процессе он мог бы утаить невыгодное для него происшествие, но он этого не сделал и все честно изложил в своих показаниях.

В один из последних дней трехнедельной сессии все ученые мантии ринулись в решительное наступление и забросали Жанну возражениями и доводами, выуженными из всех писаний католической церкви. Она была оглушена, но тотчас оправилась и стала обороняться:

– Слушайте! Священное писание стоит больше, чем все, что вы тут наговорили, – а я придерживаюсь его. Там есть вещи, которых вам не прочесть со всей вашей ученостью!

В Пуатье она с первого дня гостила в доме госпожи де Рабато, жены советника городского парламента;[12]12
  Парламент – здесь название судебных органов, существовавших во Франции вплоть до французской буржуазной революции 1789 года. Сперва парламент был только в Париже, где постепенно развился из королевской курии (совет вассалов при короле), первоначально совмещавшей судебные и административно-политические функции. По его образцу были затем созданы, или реорганизованы из прежних судов двенадцать провинциальных парламентов. В Пуатье своего парламента не было. Но в описываемое Твеном время, когда почти вся Франция перешла в руки англичан, в Пуатье – одном из немногих городов, еще подвластных французской короне, – сосредоточились многие ее учреждения, в частности парламенты Парижа и Бордо.


[Закрыть]
сюда каждый вечер собирались именитые городские дамы, чтобы побеседовать с Жанной, – и не только они, но также старые законоведы, советники и ученые мужи из парламента и университета. Эти серьезные люди, привыкшие осторожно обдумывать и взвешивать все необычное и сомнительное, поворачивать его так и этак и все еще сомневаться, с каждым днем все больше покорялись таинственному обаянию, которым была наделена Жанна д'Арк, – тому неодолимому и необъяснимому очарованию, которое чувствовали и признавали люди всех званий, но которого никто не мог выразить словами или объяснить. Все они в конце концов подчинились ему и заявили: «Воистину это дитя послано Богом».

Днем Жанна, скованная строгой процедурой суда, была в невыгодном положении, и судьи все делали по-своему, но вечером она сама вершила суд; она менялась местами со своими судьями и говорила им что хотела. Результат мог быть только один: всё, чем им удавалось с превеликим трудом опутать ее за день, она вечером уничтожала своим обаянием. Под конец все судьи оказались на ее стороне и вынесли единогласное решение.

Надо было слышать, как председатель суда огласил его со своего высокого кресла в присутствии всех именитых горожан, какие могли вместиться в зале. Вначале шли разные торжественные формальности, принятые в таких случаях; затем снова наступила тишина и было прочитано само решение; его выслушали в таком глубоком молчании, что каждое слово чтеца доносилось в самые дальние уголки зала:

«Мы установили и настоящим заявляем, что Жанна д'Арк, прозванная Девой, является доброй христианкой и католичкой, что в словах ее и поступках нет ничего, противного вере, и что король может принять предлагаемую ею помощь, ибо отвергнуть ее – значило бы погрешить против святого духа и тем самым стать недостойным Господней помощи».

Когда суд встал, поднялась буря рукоплесканий, затихая и разражаясь вновь и вновь; я потерял Жанну из виду в огромной толпе людей, поздравлявших ее и призывавших благословение на нее и на Францию, судьба которой была торжественно и бесповоротно отдана в ее маленькие руки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю