Текст книги "Американский претендент"
Автор книги: Марк Твен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
ГЛАВА Х
Легко было на душе у молодого лорда Берклея. Жадно вдыхал он воздух свободы, чувствуя в себе так много непочатых сил перед вступлением на новое поприще. Но, однако… если борьба покажется ему слишком суровой с первых шагов, если он поддастся малодушию, то, пожалуй, в минуту слабости почувствует искушение отступить. Положим, этого может и не случиться, но нельзя слишком рассчитывать и на себя, а потому вполне простительно принять меры предосторожности и сжечь за собою мосты. Конечно, ему следует тщательно разыскивать по газетам владельца денег, случайно очутившихся в его распоряжении, но вместе с тем надо сделать так, чтобы нельзя было воспользоваться ими под давлением обстоятельств. И он отправился в контору газеты подать объявление, а потом зашел в один из банков, куда внес на хранение пятьсот фунтов стерлингов.
– Ваше имя? – спросили его.
Берклей с минуту колебался; легкая краска ударила ему в лицо. Он позабыл придумать себе заранее вымышленную фамилию и назвал первую попавшуюся, какая пришла ему в голову.
– Говард Трэси.
По уходе молодого лорда клерки многозначительно переглянулись между собой.
– Видели? Ковбой-то покраснел.
Итак, первый шаг был сделан. Но деньги все еще оставались в распоряжении виконта, а он этого не хотел. Берклей завернул в другой банк, сделал на него перевод из первого и взял чек в пятьсот фунтов стерлингов. Эта сумма опять-таки была положена на имя Говарда Трэси. Его попросили дать несколько образчиков своей подписи, что он и сделал. Распорядившись таким образом, виконт ушел оттуда, гордый своей самостоятельностью, уверенный в своих силах и довольный.
«Теперь для меня нет возврата назад, – думал он про себя. – Если бы я захотел взять деньги из банка, то должен представить удостоверение личности, а к этому мне закрыт легальный путь. Мосты сожжены: остается работать или умереть с голоду. Но я готов ко всему и не робею».
И он телеграфировал отцу:
«Благополучно спасся во время пожара гостиницы. Принял вымышленное имя. Прощайте».
Вечером, блуждая по окраинам города, он набрел на маленькую кирпичную церковь, на стене которой была приклеена афиша: «Прения клуба ремесленников. Приглашаются все желающие». Туда шли люди, преимущественно принадлежавшие к рабочему классу. Берклей последовал за ними и занял свободное место. Внутренность церкви отличалась простотой и отсутствием всяких украшений. Крашеные лавки не были ничем обиты; кафедру заменяла эстрада. На ней помещался председатель, а рядом с ним какой-то господин с рукописью на коленях, очевидно, собиравшийся держать речь. Церковь вскоре наполнилась прилично одетой, скромной публикой, которая держалась чинно и тихо. Тогда председатель обратился к ней с такими словами:
– Референт, желающий беседовать с вами сегодня вечером, – старинный и хорошо известный вам член нашего клуба, мистер Паркер, один из создателей «Ежедневной демократической газеты». Предметом своего реферата он избрал американскую прессу, причем основным текстом ему послужили два изречения из новой книги Матью Арнольда. Он желает, чтобы я прочел вам их. Первое гласит: «Гёте выразился где-то, что «трепет благоговения», то есть «почтительность», есть самое лучшее в человечестве».
Далее Арнольд замечает: «Если бы кто-нибудь отыскивал наивернейшее средство искоренить и убить в целой нации дисциплину уважения, ему стоило бы только заглянуть в американские газеты».
Паркер встал и поклонился, приветствуемый горячими аплодисментами; затем принялся читать внятным, звучным голосом, старательно оттеняя каждую фразу и не торопясь. Слушатели то и дело выражали ему свое одобрение по мере того, как он продолжал.
Референт начал с того, что самая важная функция общественного органа печати в любой стране состоит в поддержке и дальнейшем развитии национального чувства, национальной гордости, с той целью, «чтобы народ любил свое отечество, свои государственные учреждения и не увлекался иноземщиной». Паркер очертил приемы журналистов в отсталых варварских странах, где печать обязательно обеляет насилие и дикий произвол властей. Потом он перешел к английской прессе: «Английские газеты, – говорил он, – предпочтительно перед всеми другими изощряются в искусстве сосредотачивать внимание публики на известных предметах, тщательно отклоняя его от других. Так, например, они вечно толкуют о славе Англии, о блеске ее имени, восходящем к отдаленным векам и осеняющем ее знамена, с которых смотрит тысячелетнее прошедшее, но вместе с тем та же пресса старательно обходит то обстоятельство, что все славные деяния героев и громкие победы служили только к обогащению и усилению привилегированного, излюбленного меньшинства, окупаясь кровью, потом и обнищанием массы народа, которая побеждала врагов, завоевывала земли, но не получала своей доли выгод, оставаясь ни при чем. Потом усилиями печати в народе поддерживается любовь и благоговейное почтение к королевскому трону, как к чему-то священному, и старательно замалчивается тот факт, что ни единый трон не был занят путем добровольного избрания от лица народного большинства, и что таким образом ни один из них, собственно, не имеет права существовать». Развивая далее эту мысль, оратор высказался, что ни один символ верховной власти, красующийся на флагах и на значках, не должен по справедливости иметь иного девиза, кроме адамовой головы со скрещенными под нею костями, – девиза, характеризующего известный промысел, который отличается от королевского сана только с практической стороны, как розничная торговля от торговли оптом. И газеты заставляют граждан взирать с почтительной покорностью на это курьезное измышление государственной политики со всеми ее махинациями, на господствующую церковь и на отжившее противоречие общественной справедливости, называемое наследственной знатностью, но тщательно маскируют от общественного сознания ту истину, что слабый тотчас подвергается гонению, если не захочет нести своего ярма, что его ловко грабят, не прибегая к явному насилию, но придумывая новые налоги на предметы потребления, что, наконец, все почести и выгоды достаются вовсе не тому, кто делает дело.
Референт полагал, что мистеру Арнольду, как человеку просвещенному и наблюдательному, следовало бы понять, что именно те свойства, которых он не находит в американской прессе, – почтительность и уважение, – сделали бы последнюю бесполезной для американцев, отняли бы у нее то, что отличает ее от прессы других стран, придает ей оригинальную окраску, то есть откровенную и веселую непочтительность американских журналистов, которая возвышает их над общим уровнем, представляя самое драгоценное из их качеств, «так как, – закончил Паркер, – миссия печати, не понятая мистером Арнольдом, заключается в том, чтобы стоять на страже свободы нации, а не ее позорных деяний и мошенничеств». По мнению референта, если бы учреждения старого света подвергались в продолжение пятидесяти лет перекрестному огню такой насмешливой, язвительной прессы, какова американская, то «монархия и все связанные с нею злоупотребления исчезли бы из христианского мира. Монархисты вольны в том сомневаться, но почему бы тогда не произвести подобного опыта в одной из наиболее отсталых монархических стран?»
Наконец, в заключение своей речи, оратор произнес такую тираду:
– Да, нашу печать упрекают в отсутствии почтительности – качества, взлелеянного Старым Светом. Но мы должны быть искренне благодарны ей за это. При своей ограниченной почтительности она, по крайней мере, уважает то, что заслужило уважение самой нации; таково ее правило, чего вполне достаточно. Пусть другой народ почтительно склоняется перед чем угодно, нам нет до этого никакого дела. Наша печать не уважает ни королей, ни так называемой знати, ни раболепия перед господствующей церковью; она не уважает законов, отнимающих в пользу старшего сына долю наследства младшего, она не уважает никакого мошенничества, позора и бесчеловечности, будь они освящены стариною или чем бы то ни было, если благодаря им один гражданин становится выше своего соседа только по случайному праву рождения; она не почитает никакого закона или обычая, будь он старинным, отжившим или священным, если этот закон или обычай заграждает дорогу лучшему человеку в стране к лучшему месту между его согражданами и лишает его священного права собственности, возможности возвыситься, опираясь на личное достоинство. С точки зрения Гёте – добродушного поэта, боготворившего провинциального трехкратного владетельного князька и провинциальную знать, – наша пресса, разумеется, повинна в недостатке «благоговейного трепета», иначе говоря, почтительности, разумея почтительность перед никелированными бляхами и всякой дребеденью. Но будем искренне надеяться, что такой порядок вещей останется неизменным, так как, по моему мнению, разборчивая непочтительность есть созидательница и охрана человеческой свободы, а противоположное ей качество создает, лелеет и сохраняет все формы человеческого раболепства, телесного и духовного.
После этих слов Трэси с восторгом подумал про себя: «Как я рад, что приехал в Америку. Я был прав и не напрасно искал страны, где процветают такие здоровые принципы и теории. В самом деле, какие бесчисленные виды рабства создает дурно направленная почтительность! Как хорошо Паркер выразил все это, и как справедлива его речь! Действительно, почет – могущественный двигатель и страшное орудие. Если вам удастся внушить человеку почтение к вашим идеалам, вы поработите его себе. Во все века народам Европы внушали, что они не смеют критиковать позорных деяний властей и знати, не смеют делать им оценки, а должны беспрекословно почитать то и другое. И нельзя удивляться, если эта рабская почтительность сделалась их второй натурой. Но для того, чтобы они стряхнули с себя это добровольное ослепление, достаточно вселить в их темные умы идею иного, противоположного порядка. Целые века малейшее проявление так называемой непочтительности вменялось им в грех и преступление. Этот позорный предумышленный обман становится очевидным, едва только человек придет к сознанию, что он сам есть единственный законный судья тому, что следует и чего не следует уважать. Странно, я не думал о том до сих пор, но это совершенно верно. Какое право имеет Гёте, или Арнольд, или всякий другой толковать мне по-своему слово «непочтительность»? Их идеалы ровно ничего не значат для меня. Пока я чту свои собственные идеалы, мой долг исполнен, и с моей стороны не будет профанацией, если я смеюсь над их идеалами. Что мне чужие кумиры; я могу пренебрегать ими сколько угодно. Это мое право, моя привилегия. Ни один человек не смеет того отрицать».
Трэси очень хотелось послушать прений по поводу паркеровского реферата, но их не последовало. Председатель собрания сказал по этому поводу в виде объяснения:
– К сведению посторонних лиц, присутствующих здесь, я должен заявить, что, согласно принятому у нас обычаю, предмет настоящего митинга будет обсуждаться на следующем митинге клуба. Такое правило дает возможность членам нашего клуба составить письменный конспект того, что они пожелают сказать по поводу поднятого здесь вопроса, так как мы люди ремесленного труда и не привыкли говорить публичных речей. Мы обязаны изложить на бумаге предмет своей беседы.
Затем было прочитано несколько кратких заявлений, и происходили словесные прения насчет реферата, читанного на предыдущем собрании. Он представлял похвальное слово какого-то заезжего профессора по адресу школьной культуры и проистекающих от нее великих результатов для нации. Одно из письменных заявлений было прочитано человеком средних лет, который сказал, что сам он не получил школьного образования, а научился кое-чему, работая в типографии. Полезные знания, приобретенные здесь, дали ему возможность поступить на службу клерком в комитет, где выдаются патенты и привилегии изобретателям, и здесь он находится уже многие годы.
По этому поводу им было сказано следующее.
– Референт сопоставил нынешнюю Америку с Америкой прежнего времени, причем, конечно, в смысле прогресса контраст получился громадный. Однако мне кажется, что он преувеличил значение школьной культуры в данном случае. Конечно, нетрудно доказать, что школы много способствовали умственному развитию нации, а, следовательно, сильно повлияли и на процветание страны; но материальный прогресс был несравненно значительнее умственного, в чем, я полагаю, вы будете совершенно согласны со мною. Недавно мне пришлось просматривать список имен изобретателей-творцов этого поразительного материального развития – и я нашел, что они были людьми без школьного образования. Конечно, есть исключения, – как, например, профессор Генри из Принстона, изобретатель телеграфного аппарата системы Морзе, – но они немногочисленны. Не будет преувеличением сказать, что невероятное материальное развитие настоящего столетия, – единственного, в котором стоило жить, с тех пор, как было изобретено само время, – есть дело рук людей без научной подготовки. Нам кажется, будто бы мы ясно видим то, что сделано этими изобретателями; нет, нашему зрению доступен только обширный лицевой фасад воздвигнутого их усилиями здания, но за ним скрывается еще более обширное строение, незаметное невнимательному глазу. Они пересоздали американскую нацию, переделали ее, то есть, выражаясь метафорой, умножили численность американского народа до того, что для ее обозначения уже не хватает цифр. Я объясню свою мысль точнее. Что составляет население страны? Неужели одни исчислимые тюки мяса и костей, называемые из вежливости мужчинами и женщинами? Разве миллион унций меди и миллион унций золота могут цениться одинаково? Станем на более верную точку зрения: пусть будет нам мерилом то, что способен сделать человек для своей эпохи и своего народа, то есть степень приносимой им пользы, и тогда исчислим население Соединенных Штатов в наши дни, умноженное пропорционально тому, насколько современный человек может работать больше своего деда. По этому способу измерения наша нация два и три поколения тому назад состояла из одних калек, паралитиков и никуда не годных людей, по сравнению с теперешними. В 1840 году наше население равнялось 17 000 000. С помощью грубой, но поразительной иллюстрации допустим ради лучшей наглядности, что из них четыре миллиона составляли старики, дети и другие лица, не способные к труду, остаток же в 13 000 000 распределялся, по роду занятий, следующим образом: 2 000 000 рабочих, занимавшихся очисткой хлопка; 6 000 000 (женщин) – вязальщиц чулок; 2 000 000 (женщин) прядильщиц ниток; 500 000 рабочих, изготовлявших винты; 400 000 жнецов, вязальщиков снопов и тому подобное, 1 000 000 молотильщиков; 40 000 ткачей; 1000 швецов башмачных подошв. Теперь выводы из приведенных мною цифр покажутся вам, пожалуй, невероятными, но тем не менее они совершенно верны. Я добыл их из сборника «Различные документы», № 50, относящегося ко второй сессии 45-го конгресса; значит, эти данные опубликованы официально и заслуживают полного доверия. В настоящее время работа этих 2 000 000 людей, очищавших хлопок, исполняется руками 2000 мужчин; работа 6 000 000 вязальщиц чулок исполняется 3000 мальчиков; с работой 2 000 000 прядильщиц ниток справляется 1000 девочек; работу 500 000 людей, выделывавших винты, исполняют всего 500 девочек; вместо 400 000 жнецов, вязальщиков снопов и тому подобное работает 4000 мальчиков; вместо миллиона молотильщиков работает только 7500 мужчин; вместо 40 000 ткачей исполняют то же количество работы 1200 человек, а труд 1000 швецов башмачных подошв исполняется всего 6-ю людьми. Следовательно, 17 000 человек в настоящее время исполняют работу, которая требовала, пятьдесят лет назад, труда 13 000 000 работников. После этого сообразите, какое число представителей той невежественной расы, к которой принадлежали наши отцы и деды, при их невежественных методах, потребовалось бы теперь для исполнения нашей нынешней работы? На это нужно сорок тысяч миллионов – в сто раз более кишащего населения земного шара. Вы оглядываетесь вокруг себя и видите как будто шестидесятимиллионную нацию; на самом же деле в ее мозгу и рабочих руках гнездится, невидимое для нашего глаза, истинное население американской республики, достигающее страшной цифры в сорок биллионов! И все это – поразительное творение тех скромных, неученых, не получивших школьного образования изобретателей – честь и слава их имени.
– Ах, как все грандиозно! – говорил себе Трэси, возвращаясь домой. – Какая изумительная цивилизация, какие ошеломляющие результаты! И это чудо создано преимущественно совсем простыми людьми, не аристократами, учившимися в Оксфорде, а тружениками, которые стоят плечом к плечу в низших слоях общества и существуют трудами рук своих. Опять-таки скажу: я доволен, что приехал сюда. Наконец-то мне посчастливилось найти страну, где всякий может начать с небольшого и, подвигаясь вперед в рядах товарищей, возвыситься своими собственными усилиями, занять почетное место в мире, сделаться чем-нибудь и гордиться своим личным успехом. Это гораздо лучше, чем быть обязанным своим положением предку, отличившемуся триста лет назад.
ГЛАВА XI
В продолжение нескольких дней молодой человек восторженно носился с мыслью, что он попал в страну, где хватит на всех «работы и хлеба». Он даже сложил на эту тему нечто вроде хвалебного гимна, который и повторял про себя в чаду упоения. Однако время шло, дела принимали сомнительный оборот, и вскоре пламенный дифирамб оборвался на полуслове и бессильно замер у него на губах. Сначала виконт хлопотал о получении какой-нибудь приличной должности в одном из государственных ведомств, где могло пригодиться высшее образование, полученное им в Оксфорде. Однако ему не повезло. Научную подготовку здесь ни во что не ставили, тогда как политическая окраска ценилась в шесть раз более всякой компетентности. Он смотрелся истинным англичанином, и это вредило ему в центре политической жизни, где обе партии для вида стояли за Ирландию, что не мешало им втихомолку поносить ее на чем свет стоит. По костюму Берклей считался ковбоем, что внушало наружное почтение к его особе, – пока он не поворачивался к людям спиной, – но, разумеется, не могло способствовать получению хорошего места. Между тем однажды, в необдуманном порыве, он дал себе слово носить это платье до тех пор, пока оно не бросится в глаза где-нибудь на улице его владельцу или знакомым этого человека, что дало бы ему возможность возвратить по принадлежности чужие деньги. И теперь совесть не позволяла виконту нарушить принятого обязательства.
К концу недели дела пошли еще хуже. Он всюду искал занятий, постепенно спускаясь все ниже в своих требованиях, пока не перебрал, кажется, всех видов труда, за который может взяться человек без специальной подготовки, исключая рытья канав и другой черной работы. Однако ему не только не дали места, но даже и не обещали ничего. Однажды Берклей, машинально перелистывая свой дневник, напал на первую заметку, внесенную им на эти страницы сейчас после пожара: «Сам я никогда не сомневался прежде в своей стойкости; теперь же никто не имеет права сомневаться в ней более. Стоит взглянуть на мою здешнюю обстановку, чтобы убедиться в этом. А между тем я ничем не брезгаю и доволен своим помещением, как собака теплой конурой. Плата – двадцать пять долларов в неделю. Я сказал, что начну с самой низшей ступеньки, и сдержал свое слово». Когда виконт перечитал эти строки, его даже кинуло в дрожь.
– Где у меня была голова? – воскликнул он. – И это я называл «начать с низшей ступеньки!» Проболтался без дела целую неделю, а расходы все росли. Нет, надо положить предел такой расточительности.
И он отправился отыскивать менее роскошную квартиру. Долго пришлось ему искать чего-нибудь подходящего; молодой человек сбился с ног, но, наконец, труды его увенчались успехом. С него спросили деньги вперед – четыре с половиной доллара в неделю с постелью и столом. Пожилая хозяйка, с добродушным лицом и видом женщины, много потрудившейся на своем веку, проводила нового постояльца по узкой лестнице без ковра на третий этаж, где была его комната. В ней стояло две двуспальные кровати и одна односпальная. Ему позволили пользоваться без приплаты одной из них, пока не явится новый жилец.
Итак, Берклею предстояло спать в одной постели с чужим человеком! Одна мысль о том приводила его в ужас. Миссис Марш, хозяйка, была очень обходительная особа и выразила надежду, что жильцу понравится у нее в доме. Здесь все были довольны своим помещением, по ее словам.
– И жильцы у меня все такие славные ребята, – продолжала она. – Правда, беспокойны немножко, но шумят между собою только из баловства. Эта комната, как видите, выходит в другую, заднюю, и постояльцы располагаются в обеих, как им угодно, а в жаркие ночи спят на крыше, когда нет дождя. Они сейчас забираются туда, если им станет душно. В нынешнем году весна наступила рано, так что мои жильцы спали уже раза два на открытом воздухе. Если вам вздумается сделать то же самое, можете выбрать себе любое местечко на крыше. Вы найдете мел сбоку камина, где не хватает кирпича. Стоит обвести мелом небольшое пространство, нужное вам… Впрочем, что же это я вас учу? Вероятно, вы уже делывали это не раз?
– Нет, мне никогда не случалось…
– Ну, конечно! Я говорю глупости. У вас на равнинах простора достаточно. Итак, вы можете отмежевать себе уголок на железной крыше, где окажется свободное местечко, еще не занятое другими, и сделаться его хозяином. Товарищ, с которым вы будете спать на одной постели, поможет вам вынести наверх одеяло и подушки, а потом, поутру, снести их обратно. Или вы оба станете заниматься этим по очереди. Один вынесет, другой внесет. Это уж как вы сговоритесь между собой. А я знаю, что вы сойдетесь с нашими ребятами; они все такие общительные, исключая наборщика. Он, единственный из всех, непременно хочет спать на отдельной кровати. Удивительный чудак; вы не поверите – этот малый ни за что не ляжет с кем-нибудь другим, хотя бы в доме случился пожар. Однажды соседи сыграли с ним такую шутку. Все они улеглись по своим постелям в один прекрасный вечер, и когда наборщик вернулся домой в три часа ночи – в то время он работал в утренней газете, а теперь получил место в вечерней, – то нашел свободное место только на кровати литейщика. И что же бы вы думали? Он просидел на стуле до утра, даю вам честное слово! Толкуют, будто он немного тронулся, но это неправда; бедняга, видите ли, англичанин, а все они престранные. Впрочем, прошу извинения. Вы… вы, кажется, сами англичанин?
– Да.
– Я так и думала. Сейчас можно догадаться, что вы не здешний, по вашему разговору. Слова с буквой «а» вы произносите совсем навыворот; однако это у вас скоро пройдет. Так вот я говорю, что наборщик отличный малый; он немного сошелся с учеником из фотографии, с кузнецом, который ходит работать в адмиралтейство, да еще тут с одним парнем, но других постояльцев наш нелюдим не жалует. Дело в том, – надеюсь, мои слова останутся между нами, остальные жильцы не знают про это, – дело в том, что он в некотором роде аристократ; отец у него доктор, а известно, какую роль играют доктора у вас в Англии, хотя здесь они не считаются важными птицами. Но за морем, конечно, все иначе. Так вот этот малый повздорил с отцом, после чего ему пришлось очень жутко у себя на родине; он взял да и махнул в Америку, а тут, разумеется, надо было работать, чтобы не умереть с голоду. Дома он получил образование и думал, что сейчас пристроится здесь на место… Вы, кажется, что-то сказали?
– Нет, я только вздохнул.
– Однако бедный юноша сильно ошибся. Натерпелся он довольно голоду и пропал бы ни за грош, да, спасибо, один наборщик или кто-то другой сжалился над ним и пристроил его учеником в типографию. Обучился он ремеслу, и все пошло на лад, только не по душе ему это занятие. Прежде задирал нос, не хотел покориться родному отцу, а тут привелось сердечному… Да что такое с вами?.. Неужели моя болтовня…
– Напротив – продолжайте. Я с удовольствием слушаю вас.
– Так вот он уже целых десять лет в Америке, – теперь ему двадцать девятый год, – а все не может свыкнуться. Не нравится ему, что он простой ремесленник и окружен ремесленниками, тогда как дома бедняга был джентльменом. Это он высказал мне однажды с глазу на глаз, и, конечно, из его слов я поняла, что остальных здешних ребят он считает ниже себя. Разумеется, пожив довольно на свете, я не так глупа, чтобы выбалтывать подобные вещи.
– Но почему же? Что в том обидного?
– Да, попробуйте-ка! Ведь ему тогда проходу не будет, всякий станет его донимать. Вот хоть бы взять вас, к примеру. Неужели вы позволите сказать себе в нашей стране, что вы не джентльмен? Впрочем, что я говорю? Всякий призадумается прежде, чем скажет ковбою такую дерзость.
В эту минуту в комнату вошла нарядная, стройная, подвижная и очень хорошенькая девушка лет восемнадцати, с самодовольным и развязным видом. На ней было дешевенькое, но очень кокетливое платьице. Берклей поднялся с места, а хозяйка бросила на него беглый взгляд, надеясь прочитать в чертах виконта удивление и восторг.
– Вот моя дочь Гэтти. Мы зовем ее Киской. Это наш новый постоялец, Кисанька. – Почтенная матрона не подумала встать, представляя друг другу молодых людей.
Наш английский лорд вежливо поклонился с оттенком смущения, не зная хорошенько, как ему держаться относительно этой горничной или наследницы меблированного отеля для ремесленников. Застигнутый врасплох, он бессознательно вернулся к привычкам аристократического воспитания, забыв на время свои излюбленные теории всеобщего равенства, которые в данную минуту скорее вывели бы его из не совсем приятного затруднения. Между тем красотка Гэтти не заметила его церемонного поклона; с наивной искренностью протянула она ему свою руку и сказала:
– Как поживаете?
Потом молодая девушка подошла к единственному рукомойнику в комнате, повертела то в ту, то в другую сторону своей головкой перед висевшим над ним обломком зеркала, послюнила пальцы, поправила ими завиток волос на лбу и занялась уборкой спальни.
– Ну, мне пора идти; время подвигается к ужину, – сказала мать. – Не стесняйтесь, пожалуйста; будьте как дома, мистер Трэси. Когда все будет готово, вы услышите звонок к столу.
С этими словами хозяйка невозмутимо направилась к дверям, оставив молодежь наедине. Виконт немного удивился такой беспечности почтенной женщины и протянул уже руку за шляпой, собираясь избавить Гэтти от своего присутствия, когда та сказала ему:
– Куда вы уходите?
– Никуда, собственно; но ведь я вам мешаю.
– Мешаете? Да с чего вы взяли? Сидите преспокойно, я попрошу вас посторониться, когда будет надо.
Теперь она перестилала постели. Берклей сел и стал следить глазами за ее проворной, прилежной работой.
– С чего это вам пришло в голову, что вы можете помешать? Неужели мне нужна для уборки вся комната сразу?
– Говоря по правде, я намекал не на то. Но согласитесь, что мы остались с вами здесь вдвоем, в пустом доме, а так как ваша матушка ушла…
Девушка прервала его веселым смехом:
– Значит, я осталась беззащитной? Господь с вами, мне не надо защитников. Я не боюсь. Вот если бы остаться совсем одной, тогда другое дело, потому что я ненавижу привидения, скажу вам откровенно. Не то чтобы я в них верила, нет, но мне страшно.
– Как же вы можете бояться того, во что не верите?
– Ну, уж я там не знаю как; для меня это слишком мудрено разобрать; а только я боюсь, вот и все. То же самое говорит и Мэджи Ли.
– Кто такая Мэджи Ли?
– А это одна из наших жилиц, молодая леди, которая ходит работать в мастерскую.
– Она работает в мастерской?
– Да, в башмачной.
– В башмачной мастерской, а вы называете ее молодой леди?
– Да ведь ей только двадцать два года; как же назвать ее иначе?
– Я думал вовсе не о ее годах, а об этом титуле. Дело в том, что я уехал из Англии, чтобы уйти от искусственных форм общежития, пригодных только искусственному народу, а между тем нахожу, что вы усвоили их себе за океаном. Мне это очень не нравится. Я думал, что у вас здесь просто мужчины и женщины, что в Америке все равны и нет различия между классами общества.
Гэтти остановилась, держа в зубах конец подушки, на которую хотела надеть чистую наволочку. Взглянув на говорившего, она выпустила подушку и сказала:
– Ну, так что же из этого? Здесь и на самом деле все равны. Какое тут различие?
– Но если вы называете работницу из мастерской молодой леди, как же вы назовете супругу президента?
– Старой леди.
– Значит, по-вашему, вся разница только в годах?
– Да тут и не может быть иной, насколько я понимаю.
– Тогда все женщины – леди?
– Конечно, так. По крайней мере, все порядочные.
– Ну, это еще куда ни шло. Разумеется, нет никакой беды в титуле, если он прилагается ко всякому. Он будет оскорблением и злом, составляя только привилегию меньшинства. Однако, мисс… мисс…
– Гэтти.
– Мисс Гэтти, будьте откровенны; сознайтесь, что знатный титул дается не каждому. Богатый американец не назовет, например, свою кухарку «леди»?
– Не назовет. Но что же из этого?
Он был немного озадачен, когда его блестящий аргумент не произвел желаемого эффекта.
– Что же из этого? – повторил Берклей. – А вот что: равенство, очевидно, не допускается в Америке, и американцы не лучше англичан. В самом деле тут нет никакой разницы.
– Ах, вот что пришло мне в голову. Титул сам по себе не важен; важно то, какое значение ему придают, – это вы сами сейчас сказали. Представим себе, что вместо слова «леди» употреблялось бы слово «чистый». Вам это понятно?
– Кажется, так. Вместо того, чтобы называть женщину «леди», к ней применялось бы слово «чистый» и говорилось, что она «чистая особа».
– Совершенно верно. А разве в Англии господа не называют рабочих людей джентльменами и леди?
– Конечно, нет.
– И люди рабочие не величают себя таким образом?
– Никогда.
– Значит, если вы употребите другое слово, от этого ничего не изменится? Господа по-прежнему не станут называть «чистыми» никого, кроме себя, а простолюдины покорятся их капризу и не позволят себе пользоваться званием «чистого человека». У нас же выходит совсем иначе. Всякий мужчина величает себя джентльменом, а женщина леди, и они уверены, что достойны этого звания, а до мнения других им нет дела, пока оно не высказывается вслух. И вы полагаете, что тут не видно никакого различия? Но вы принижаете людей, а мы нет. Разве это одно и то же?