Текст книги "Приключения Гекльберри Финна (др. перевод)"
Автор книги: Марк Твен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Глава XVI
Змеиная кожа продолжает делать свое черное дело
Почти весь следующий день мы проспали и в путь тронулись уже ночью, – держась позади чудовищной длины плота, который перед тем тянулся и тянулся мимо нас, точно какой-нибудь крестный ход. Спереди и сзади у него было по четыре огромных весла, и мы решили, что работает на нем не меньше тридцати человек. На плоту стояло пять больших шалашей, далеко один от другого, в середке его горел открытый костер, а на каждом конце торчало по высокой сигнальной мачте. Роскошный был плот. На таком всякий поплавать не отказался бы.
Так мы и добрались до большой излучины, и тут небо затянуло тучами и стало душно. Река в том месте разливалась очень широко, а по берегам ее стоял сплошной лес – ни просвета в нем видно не было, ни огонька какого. Мы разговаривали про Кейро, гадали, заметим ли его, когда подплывем поближе. Я сказал, что можем и не заметить, потому как я слышал, что в нем всего-то около дюжины домов и, если ни в одном света не зажгут, как мы узнаем, что плывем мимо города? Джим сказал, там же две больших реки сливаются, так мы это место и узнаем. А я ответил, что мы можем принять устье Огайо за начало большого острова и решить, что его и оплывать не стоит, все равно в той же реке останешься. Джима это сильно растревожило, да я тоже забеспокоился. В общем, вопрос был такой: что делать? Я сказал, что, как увидим где первый огонек, я сплаваю к нему в челноке и навру там, что папаша мой сейчас малость выше идет на своей торговой барке, однако торговать он начал недавно, вот и послал меня узнать, далеко ли еще до Кейро. Джим согласился, что это мысль хорошая, и мы раскурили трубочки и стали ждать.
Делать нам было нечего – только город выглядывать, чтобы мимо не проскочить. Джим уверял, что уж он-то этот город не прозевает, потому что, едва увидев его, в тот же миг станет свободным человеком, а если прозевает, то попадет в рабские штаты, и о свободе ему придется забыть. Он то и дело вскакивал на ноги и спрашивал:
– Это не он вон там?
Но это был не он, а блуждающий огонек или светляк, и Джим снова присаживался и принимался вглядываться в темноту. И говорил, что от такой близости свободы он просто весь дрожит, точно в горячке. Ну, должен вам сказать, я от этих его слов тоже начал дрожать, точно в горячке, потому как мне вдруг пришло в голову, что он ведь и вправду вот-вот свободу получит, а кто в этом виноват? Я, кто же еще. Никак мне не удавалось этот груз с совести сбросить, ну никак. И до того меня мои мысли заели, что я ни сидеть, ни стоять на одном месте не мог. Раньше я об этом как-то и не думал – о том, что натворил. А теперь задумался и ничего поделать не мог, мысли лезли и лезли ко мне и жгли меня все сильнее. Я пытался отговориться тем, что я же Джима у законной его хозяйки не уводил, а значит и не виноват ни в чем, да куда там, совесть мигом вставала на дыбы и говорила мне: «Но ты же знал, что он беглый и к свободе рвется, мог бы сплавать на берег да кому-нибудь про него рассказать.» И это была чистая правда, от которой ну никуда не денешься. А совесть, знай, свое гнет: «Чем уж так насолила тебе бедная мисс Ватсон, что негр ее сбежал на твоих, почитай, глазах, а ты никому об этом и слова не сказал? Что сделала тебе бедная старая женщина, за что ты с ней так обошелся, а? Так я тебе скажу, что она сделала, – она тебя читать учила, и вести себя прилично, она из сил выбивалась, как умела, ради твоего блага. Вот что она тебе сделала.»
И я почувствовал себя таким подлецом, да так загоревал, что мне просто помереть захотелось. Я сновал взад-вперед по плоту, ругая себя на все корки, и Джим тоже сновал, мне навстречу. Обоим нам не сиделось на месте. И каждый раз, как он вскрикивал: «Это Кейро!» да приплясывать начинал, меня точно пуля пробивала, и я говорил себе: ну, если это Кейро, так я там точно подохну, потому что в глаза никому смотреть не смогу.
Я-то все это про себя говорил, а Джим вдруг заговорил во весь голос. И принялся разглагольствовать о том, как он, едва попадет в свободный штат, сразу начнет деньги откладывать, ни единого цента тратить не станет, а когда накопит побольше, то выкупит жену, которая принадлежит фермеру, живущему в тех местах, где раньше мисс Ватсон жила, а после они с женой станут работать вместе и выкупят своих детишек, их у него двое было, и если хозяин откажется их продать, так они обратятся за помощью к «аблицинистам» и украдут обоих.
Меня от этих разговоров аж мороз по коже продрал. В жизни своей он ни слова подобного вымолвить не смел. И смотрите, как переменился от одной только мысли, что свобода близка. Верно пословица говорит: «протяни негру палец, он тебе всю руку отхватит». Вот думаю, до чего дело дошло, а все из-за того, что тебе умом пораскинуть лень было. Ну и пожалуйста, стоит перед тобой негр, которому ты все равно что помог сбежать, расставил ноги и рассказывает, как он своих детей украдет – детей, принадлежащих человеку, которого ты и не видел никогда, который тебе ничего плохого не сделал.
До того меня огорчили его слова, такие они были подлые, что совесть моя взъярилась пуще прежнего, и наконец, я сказал ей: «Отцепись, не все же потеряно, – как увижу первый огонек, поплыву на берег и все там расскажу». И мне в тот же миг полегчало, и душа стала, как перышко, ну, счастье, да и только. Точно все беды мои миновали. Я начал усердно высматривать огонек, а внутри у меня все пело. И скоро огонек показался. И Джим тоже как запоет:
– Мы спасены, Гек, спасены! Пляши от радости, Гек! Вот он, наконец, добрый старый Кейро, нутром чую!
Я говорю:
– Сейчас сплаваю на лодке и посмотрю, Джим. Может, это и не он.
Он вскочил, подтянул к плоту челнок, постелил на дно свою старую куртку, чтобы мне сидеть помягче было, протянул мне весло, и как только я отошел от плота, говорит:
– Скоро-скоро я буду кричать от радости и тогда скажу – все это благодаря Геку; теперь я свободный человек, но, кабы не Гек, не видать бы мне никакой свободы, все это Гек сделал. Джим тебя никогда не забудет, Гек, ты лучший друг, какой когда-нибудь был у старого Джима, а теперь так и вовсе единственный.
В челнок я залез только с одним желанием – донести на Джима, однако от этих слов желание мое будто ветром сдуло. Я и греб уже через пень-колоду и вообще не уверен был хочется ли мне куда-нибудь плыть. А отойдя от плота ярдов на пятьдесят, снова услышал Джима:
– Вот он плывет, честный старина Гек, единственный белый джентльмен, который сдержал данное старику Джиму слово.
Знаете, меня даже подташнивать начало. Однако я сказал себе: ты должен это сделать – ничего не попишешь. И тут же увидел шедший мне навстречу ялик с двумя вооруженными мужчинами. Он остановился, и я остановился. Один из мужчин и говорит:
– Это что там такое виднеется?
– Плот, – отвечаю.
– Твой?
– Да, сэр.
– Мужчины на нем есть?
– Только один, сэр.
– У нас тут пятеро негров ночью сбежали, мы вон там, выше излучины живем. Мужчина на твоем плоту он какой, белый или черный?
Ответил я не сразу. То есть, я и хотел ответить, но слова как-то не шли. Секунду-другую я пытался собраться с духом, а все равно мне мужества не хватило – перетрусил почище зайца. Ну, а как понял, какой я слабак, так и пытаться перестал, и говорю:
– Белый.
– Пожалуй, мы все-таки сами на него взглянем.
– Ой, взгляните, пожалуйста, – говорю я, – там мой папа лежит, может, вы поможете мне отбуксировать плот вон туда, где огонь горит. А то он совсем разболелся – и мамочка с Мэри-Энн тоже.
– А черт, со временем у нас туговато, сынок. Ну да уж что уж тут, поможем. Давай-ка, разворачивай челнок, поплыли.
Я развернул, они тоже взялись за весла. А когда все мы сделали по паре гребков, я и говорю:
– Знаете, папочка уж так вам благодарен будет. Я ведь многих просил помочь подвести плот к берегу, да все отказывали, а одному мне не справиться.
– Вот негодяи. Хотя, вообще-то, странно. А что с твоим отцом такое, сынок?
– У него… э-э… ну, в общем… он прихворнул малость.
Оба тут же грести и перестали. До плота уже всего ничего осталось. Один говорит:
– А ведь ты врешь, сынок. Так что с твоим папой? Отвечай по правде, тебе же лучше будет.
– Я отвечу, сэр, всю правду скажу – но вы не бросайте нас, пожалуйста. У него… у него… джентльмены, вам ведь только впереди плота идти и придется, а конец я вам с него сам привезу, вам к плоту и подходить не нужно будет… пожалуйста.
– Задний ход, Джон, задний ход! – говорит один. И они отплыли немного назад. – А ты не подходи к нам, сынок, и держись с подветренной стороны. Проклятье, не хватало еще, чтобы на нас ветер заразу нанес. У твоего папы оспа и ты это отлично знаешь. Чего ж ты сразу не сказал? Перезаразить тут всех хочешь?
– Раньше я всем говорил, – отвечаю я дрожащим голосом, – а они сразу уплывали, бросали нас.
– Эх, бедолага, я тебя хорошо понимаю. Нам обоим жаль тебя, да только… а, черт, ну не хотим мы заразу подцепить, о чем тут говорить? Знаешь, я тебе вот что скажу. Сам к берегу приставать не пытайся, только плот зазря разобьешь. Спустись по реке миль на двадцать, увидишь на левом берегу город. К тому времени уже день будет, попроси о помощи, но, смотри, скажи, что вся твоя семья простудилась и в жару лежит. Не сваляй еще раз дурака, пусть тамошний народ сам разбирается что к чему. Видишь, мы тебе добра желаем, так что уж будь умницей, отплыви от нас миль на двадцать. А к тому огоньку не плавай, там один только лесной склад, больше нет ничего. Слушай, я так понимаю, отец твой человек не богатый, да и не повезло ему здорово, чего уж тут. Вот смотри, я кладу на эту доску монету – двадцать долларов золотом, – как она станет мимо тебя проплывать, возьмешь ее. Подло, конечно, бросать тебя вот так, но, господи! С оспой шутки плохи, сам знаешь.
– На-ка, Паркер, – говорит второй мужчина, – положи и от меня двадцать долларов. Прощай, сынок, сделай, как сказал мистер Паркер, и все обойдется.
– Он верно говорит, мой мальчик, – прощай, всего тебе доброго. А если увидишь где беглых негров, попроси кого-нибудь помочь изловить их – еще денег заработаешь.
– Прощайте, сэр, – говорю я, – если увижу беглых негров, от меня они не уйдут.
Они уплыли, а я вернулся на плот, чувствуя себя человеком совсем никудышным, пропащим, потому как понимал, что поступил дурно, и что научиться поступать правильно у меня теперь нипочем не получится; ведь если кто не привык поступать так с самых первых лет, все, пиши пропало, – когда подопрет нужда в хорошем поступке, у него никакого опыта не будет и потерпит он полный провал. В общем, поразмыслил я немного, а потом и говорю себе: погоди-ка, ну, положим, поступил бы ты хорошо и выдал бы Джима, – что, лучше тебе было бы, чем сейчас? Нет, отвечаю, не лучше – точно так же и было бы. А тогда много ли проку, говорю я себе, учиться поступать правильно, если от хороших поступков хлопот не оберешься, плохие совершаются сами собой, а результат все равно один и тот же? На этот вопрос ответа у меня не нашлось. И я решил больше с ним не возиться, и после этого всегда поступал так, как бог на душу положит.
Заглянул я в шалаш, а там никакого Джима и нет. Поозирался по сторонам – нигде его не видно. Я и говорю:
– Джим!
– Здесь я, Гек. Они далеко отошли? Не кричи так.
Он, оказывается, в воде сидел, под кормовым веслом, один только нос наружу торчал. Я заверил его, что те двое уплыли, и он забрался на плот. И говорит:
– Я как услышал ваш разговор, спрыгнул в воду, думал, если они к плоту подойдут, на берег уплыть. А потом, когда они уйдут, приплыть обратно. Но, господи, то чего же лихо ты их вокруг пальца обвел, Гек! Какой ты все-таки умный! Я тебе так скажу, сдается мне, ты снова спас старого Джима – и старый Джим этого вовек не забудет, голубчик.
Потом мы с ним насчет денег поговорили. Улов был совсем неплохой – по двадцать долларов на нос. Джим сказал, что теперь мы сможем палубные билеты на пароход купить и что с такими деньгами можно в самую глубь свободных штатов забраться. А двадцать миль, говорит, наш плот быстро пройдет, жаль только, что уже не прошел.
На рассвете мы подошли к берегу, и Джим долго выбирал место, в котором можно было укрыть плот получше. А после он весь день вещи в узлы увязывал, чтобы мы могли сразу с плота сойти.
И следующей ночью, часов около десяти, мы увидели на левом берегу городские огни.
Я поплыл туда на челноке, выяснить, что это за город. И скоро увидел другой челнок, а в нем человека, ставившего перемет. Я подплыл к нему и спрашиваю:
– Мистер, это там не Кейро?
– Кейро? Нет. Спятил ты, что ли?
– А какой это город, мистер?
– Хочешь узнать какой, сплавай туда и спроси. А будешь приставать ко мне еще с полминуты, так схлопочешь то, что тебе не шибко понравится.
Я вернулся на плот. Джим ужасно расстроился, но я сказал, не беда, наверняка Кейро следующим городом будет.
Перед рассветом мы увидели еще один городок; я уж собрался плыть в него, да сообразил, что он стоит на высоком берегу. А Джим говорил, что вокруг Кейро берега низкие. Я просто забыл об этом. День мы провели на намывном острове, неподалеку от левого берега. Я уже заподозрил неладное. И Джим тоже. Я говорю:
– Может, мы мимо Кейро той ночью проплыли, в тумане.
А он говорит:
– Давай, не будем об этом, Гек. Бедным неграм ни в чем счастья нет. Это проделки той змеиной кожи, никак не иначе.
– Глаза бы мои ее не видели, Джим, пропади она пропадом!
– Твоей вины тут никакой нет, Гек, ты же не знал, что делаешь. Так и не кори себя.
А когда рассвело, мы увидели ближе к берегу чистую воду, принесенную Огайо, тут и сомневаться не в чем было, а дальше, к середине реки начиналась обычная для Миссисипи муть. Стало быть, о Кейро можно было забыть.
Обсудили мы, что нам дальше делать. Путь по берегу для нас был закрыт, идти на плоту против течения мы тоже не могли. Оставалось дождаться темноты, и начать подниматься вверх в челноке, а там будь что будет. Ну мы и проспали целый день в тополевых зарослях, чтобы сил набраться, потому что работа нас ожидала нелегкая, а как стало смеркаться, подошли к плоту, смотрим – челнока и след простыл.
Долгое время мы просто молчали. Да и о чем было говорить? Мы оба хорошо знали – это опять змеиная кожа поработала; так что от разговоров наших проку все равно никакого не будет. Только придираться друг к другу начнем, виноватого искать – ну и накликаем новую беду, да так оно и будет продолжаться, пока мы не научимся языки за зубами держать.
Впрочем, поговорить все же пришлось – о том, как нам теперь быть, и мы решили: самое для нас лучшее это продолжать плыть на плоту, пока не подвернется случай челнок купить, а после идти на нем вверх. Папаша-то, конечно, позаимствовал бы первый попавшийся, но мы этого делать не хотели, погони боялись.
Ну и, как только стемнело, поплыли мы дальше.
Если кто из вас так и не поверил, что со змеиной кожей лучше не связываться, – и это после всего, что она с нами натворила, – читайте дальше и поверите, потому как она еще и не то удумала.
Челноки продают обычно со стоящих на приколе у берега плотов. Однако мы за три с чем-то часа ни одного из них не увидели. Ну вот, а тем временем ночь как-то посерела, воздух словно сгустился, а это еще и похуже хуже тумана. Куда река поворачивает, не видать, расстояние от себя до чего-то другого оценить невозможно. Время было уже позднее, тихое и вдруг слышим мы: пароход по реке поднимается. Мы зажгли фонарь, думали – заметят его с парохода. Обычно пароходы, шедшие снизу, близко к нам не подходили, уклонялись в сторону, шли вдоль отмелей или под берегом, где течение послабее, но в ночи вроде этой перли прямо по коренной, против самого сильного течения.
Мы слышали, как колеса парохода бухают по воде, однако видеть его не видели, пока он совсем близко не оказался. И шел он прямо на нас. Они так часто делают, стараются пройти как можно ближе к плоту, не зацепив его, а бывает, что и кусок весла отхватывают, и тогда рулевой выставляет из рубки башку и гогочет от радости, как будто что умное сделал. Ну вот, шпарит он прямо на нас, и мы говорим друг другу, что это рулевому охота на волосок от плота пройти, но пароход все не меняет курса и не меняет. Большой такой, идет быстро, и смахивает на черную тучу, к которой с боков жуки-светляки прилепились; и вдруг он вырастает прямо на глазах, и страшный, длинный ряд открытых топочных дверец сверкает, точно докрасна раскаленные зубы, а носище его и леера нависают уже прямо над нашими головами. На пароходе поднимается крик, звонки в машинное отделение, стоп-машина, значит, нас хором обкладывают всякими словами, пар шипит, и едва мы успеваем прыгнуть в воду – Джим в одну сторону, я в другую, – как пароход проходит прямо по плоту.
Я нырнул и очень постарался до самого дна достать, потому как тридцатифутовое колесо должно было пройти прямо надо мной и мне хотелось оставить ему побольше свободного места. Под водой я обычно могу оставаться с минуту, но на этот раз минуты полторы провел, так я полагаю. А потом торопливо пошел вверх, испугавшись, что мне того и гляди крышка придет. Вылетел я из воды аж до подмышек, отфыркиваюсь, выдуваю из носа воду. Течение тут было, конечно, ух какое сильное и, понятное дело, на пароходе подождали секунд десять и снова машины раскочегарили, потому что на плотовщиков им всегда было наплевать; и он уже ушел вверх, так что его и видно в темноте не было, только слышно.
Я позвал Джима, раз десять, но ответа не получил, ну и ухватился за доску, которая наплыла на меня, пока я торчал в воде «стойком», и поплыл, толкая ее перед собой. Я быстро заметил, что течение уклоняется к левому берегу, значит где-то впереди поперечная мель должна быть, ну и повернул к ней.
Мель оказалась длинная, мили в две, полого уходившая от берега вниз. Я подошел к берегу, взобрался на него. Не видно было ни зги и я побрел по неровной местности и прошел с четверть мили, а может и больше, пока не наткнулся, только тогда и заметив его, на старый, бревенчатый дом. Я решил проскочить мимо и идти дальше, но меня мигом окружила целая свора рычавших и гавкавших собак, и я понял, что умнее всего будет стоять и даже пальцем не шевелить.
Глава XVII
Я попадаю к Гранджерфордам
Примерно через минуту кто-то подошел к окну и, не выглядывая из него, говорит:
– Ну хватит, песики! Кто там?
Я говорю:
– Это я.
– Кто таков?
– Джордж Джексон, сэр.
– Что тебе нужно?
– Ничего, сэр. Я хотел мимо пройти, а собаки не пускают.
– И что ты вынюхиваешь тут ночью, а?
– Я не вынюхиваю, сэр, я с парохода за борт упал.
– Ишь ты! Эй, кто-нибудь, зажгите свет. Так как, говоришь, тебя зовут?
– Джордж Джексон, сэр. Я всего только мальчик.
– Слушай внимательно, если ты говоришь правду, бояться тебе нечего, никто тебя и пальцем не тронет. Но не шевелись, стой где стоишь. Кто-нибудь, разбудите Боба с Томом, да ружья принесите. Там с тобой еще кто-нибудь есть, Джордж Джексон?
– Нет, сэр, никого.
Я услышал, как в доме зашебуршились люди, увидел свет. Потом тот же мужской голос закричал:
– Да убери ты свечу, Бетси, дурында старая, – совсем из ума выжила? Поставь ее на пол перед входной дверью. Боб, если вы с Томом готовы, встаньте по местам.
– Уже стоим.
– А теперь скажи, Джордж Джексон, ты Шепердсонов знаешь?
– Нет, сэр, никогда о таких не слышал.
– Ну, может, не слышал, а может, и слышал. Так, все внимание. Иди сюда, Джордж Джексон. Но помни, без спешки – медленно иди. Если с тобой кто есть, пусть держится подальше от дома – увидим его, застрелим. Давай, подходи. Да медленно, и дверь сам откроешь, но не нараспашку, а только чтобы тебе протиснуться можно было.
Спешить я не стал – и захотел бы, так не смог. Шел, медленно переставляя ноги, а вокруг ни звука, я только и слышал как мое сердце колотится. Собаки тоже притихли, как люди, однако плелись за мной в небольшом отдалении. Поднимаясь, по трем бревенчатым ступенькам, я слышал как скрежещет замок, как сдвигается засов и поднимается щеколда. Я положил ладонь на дверь, нажал немного, она приоткрылась, нажал еще и еще, и тот же голос сказал:
– Ладно, хватит, просунь-ка внутрь голову.
Я просунул, думая, что сейчас-то мне ее и снесут.
На полу стояла свеча, за ней люди, и с четверть минуты они смотрели на меня, а я на них: на трех взрослых мужчин, наставивших на дверь ружья, от которых у меня, честно сказать, мурашки по коже поползли; один был старый, седоватый, лет шестидесяти, двое других лет тридцати с чем-то – все трое красивые, статные. А еще там была добрейшего вида старушка, совсем седая, а за ней стояли две молодые женщины, которых я толком не разглядел. Наконец, старый джентльмен сказал:
– Ладно, вроде все в порядке. Входи.
Едва я вошел, старый джентльмен повернул в замке ключ, задвинул засов и опустил щеколду, и велел молодым перейти в другую комнату, и все прошли в большую гостиную с новеньким лоскутным ковром на полу, и встали в том ее углу, которого не было видно из передних окон, – а боковых там и вовсе не было. Оглядели они меня при свете свечи и говорят: «Да, он не из Шепердсонов – ничего шепердсоновского в нем нет». А потом старик сказал, что, надеется, я не буду против, если он проверит, нет ли при мне оружия, он, мол, не в обиду мне это сделает, а так, для порядка. По карманам моим старик рыться не стал, просто провел руками по телу и сказал, что все нормально. И попросил, чтобы я чувствовал себя как дома и рассказал о себе побольше, но тут старая леди говорит:
– Ах, Сол, да благословят тебя небеса, бедняжка промок до костей, а ты даже спросить забыл – может, он голоден.
– Правда твоя, Рэчел, – забыл.
А старая леди говорит:
– Бетси (так их негритянку звали), сбегай, принеси ему, бедненькому, поесть, да поскорее. И пошли одну из твоих девочек разбудить Бака и сказать ему… а, вот и он. Отведи этого маленького незнакомца к себе, Бак, пусть он снимет с себя мокрую одежду, а ты дай ему что-нибудь из своей, сухой.
С виду Бак был одних со мной лет – тринадцати или четырнадцати, около того – хотя ростом повыше. Вышел он к нам весь встрепанный, в одной ночной рубашке, зевая и протирая кулаком одной руки глаза, – другой Бак волочил за собой ружье. И говорит:
– Что, нет Шепердсонов?
Ему ответили, что тревога оказалась ложной.
– Ладно, – говорит он, – появись они здесь, я, думаю, хоть одного да уложил бы.
Все засмеялись, а Боб и говорит:
– Знаешь, Бак, пока ты там копался, они бы всех нас оскальпировать успели.
– Так меня ж никто не разбудил, вечно вы меня от дела оттираете, а это неправильно, потому что так я себя и показать не смогу.
– Ничего, Бак, мальчик мой, – говорит старик, – придет время, покажешь, на этот счет не волнуйся. А теперь иди с нашим гостем и сделай, как мама сказала.
Поднялись мы в его комнату, Бак выдал мне холщовую рубашку, куртку, штаны, я все это надел. Пока я одевался, Бак спросил, как меня зовут, но ответа дожидаться не стал, а сразу начал рассказывать про сойку и крольчонка, которых позавчера в лесу поймал, а потом вдруг спросил, где был Моисей, когда погасла свеча. Я сказал, что не знаю, где, я про это никогда не слыхал.
– Ну догадайся, – говорит он.
– Как же я догадаюсь, – говорю, – если не слышал про это ни разу?
– Да ты хоть попробуй, это ж просто.
– А что это была за свеча? – спрашиваю я.
– Свеча как свеча, обыкновенная, – отвечает он.
– Не знаю я, где он был, – говорю я. – Так где?
– Да в темноте он был, вот где!
– Ну, коли ты и так знал, где он был, чего ж у меня спрашивал?
– Черт, так это ж загадка такая, ты что, не понял? Слушай, ты к нам надолго? Оставайся навсегда. Мы с тобой отлично время проведем – тем более, школа сейчас закрыта. У тебя собака есть? У меня пес – прыгает в реку и палки приносит, которые я бросаю. Тебе нравится причесываться по воскресеньям, ну и вся эта ерунда? Поспорить готов, не нравится, а меня вот ма заставляет. Эх, штаны эти дурацкие! надо бы их надеть, конечно, да не хочется, и без них жарко. Ну что, готов? И прекрасно, пошли, старина.
Холодная кукурузная лепешка, холодная говядина, масло, пахта – все это уже ждало меня внизу и ничего вкуснее я с тех пор не едал. Бак, и его ма, и все прочие курили трубки, сделанные из кукурузных початков, – то есть все, кроме негритянки, которой с нами не было, и двух молодых женщин. Они курили и разговаривали, а я уплетал еду и тоже разговаривал. Молодые женщины кутались в лоскутные одеяла, на спины их спускались распущенные волосы. Все осыпали меня вопросами, а я рассказывал, как папа, и я, и все наше семейство жили на ферме, стоявшей в арканзасской глуши, и как моя сестра Мэри-Энн сбежала из дома, и вышла замуж, и больше мы о ней не слыхали, и как Билл отправился искать их и о нем мы тоже с тех пор ничего больше не слышали, а Том с Мортом померли, так что остались только мы с папой, но он из-за всех этих бед совсем сдал, а когда он помер, я собрал оставшиеся у нас пожитки – ферма-то не наша была – и поплыл вверх по реке, палубным пассажиром, да свалился за борт, вот так сюда и попал. Ну, они сказали мне, что я могу жить у них, сколько душа попросит. А тут уже и светать начало и все разошлись по кроватям, я лег спать с Баком, а как проснулся утром – вот те и на! – имя-то мое я и забыл. Целый час пролежал, пытаясь вспомнить его и, когда Бак тоже проснулся, я говорю:
– Ты писать умеешь, Бак?
– Умею, – говорит он.
– Спорим, мое имя ты не напишешь, – говорю я.
– Спорим на что хочешь, напишу, – говорит он.
– Ладно, – говорю, – валяй.
– Д-ж-о-р-ж Д-ж-е-к-с-а-н – вот! – говорит он.
– Ладно, – говорю, – твоя взяла, а я думал, ты не сможешь. Какой-нибудь невежда такое имя нипочем не осилил бы – этому ж сколько учиться надо.
После я тайком записал его на бумажку, ведь кто-нибудь мог и у меня спросить, как оно пишется, значит, надо было его так освоить, чтобы оно у меня мухой из-под пера вылетало.
Очень хорошая это была семья и дом тоже очень хороший. Я прежде и не видел таких замечательных, просто-напросто роскошных сельских домов. Парадная дверь у него не на железный засов запиралась и не на деревянный с прикрепленным к нему ремешком из лосиной кожи, а совсем как в городе, на замок – поворотом такой круглой медной ручечки. В гостиной ни одной кровати не было, а ведь в куче городских домов по гостиным кровати стоят. Зато в ней имелся большой камин с кирпичным подом, и кирпичи его всегда были чистые, красные, потому что их поливали водой и оттирали другим кирпичом, а иногда еще и красной краской мазали, она у них «испанской коричневой» называлась, – ну, все, как в городе. В камине стояла медная подставка для дров, такая большая, что на ней половинка бревна помещалась. Посередине каминной полки возвышались часы под стеклянным колпаком, на нижней половине которого был нарисован город, а над ним была проделана круглая дырка, вроде как солнце, и сквозь нее можно было посмотреть на маятник, как он там мотается. Тикали эти часы – заслушаешься, а иногда, если в дом забредал бродячий жестянщик, который чистил их и вообще в порядок приводил, они даже бить начинали и били, пока не выдохнутся, раз сто пятьдесят подряд, никак не меньше. Хозяева дома их ни за какие деньги не отдали бы.
Вот, а по сторонам от часов помещались два заморских попугая, сделанных из мела, что ли, и ярко-ярко раскрашенных. Сбоку от одного попугая стояла фаянсовая кошка, а сбоку от другого фаянсовый пес и, если на них нажимали, они принимались пищать, но, правда, ртов не разевали и смотрели по-прежнему, без большого интереса. Это у них снизу пищалки приделаны были. А за всем этим располагались два раскрытых веера из перьев дикой индейки. На столе в середине комнаты стояла миленькая такая фаянсовая корзина с горкой яблок, апельсинов, персиков и винограда, все они были краснее, желтее и вообще красивее настоящих, вот только настоящими не были, потому что краска на них кое-где пооблупилась и в этих местах виднелся белый мел – или уж не знаю, из чего их сделали.
Застлан стол был замечательной клеенкой с красно-синим изображением парящего орла и красивой каемочкой. Хозяева говорили, что ее из самой Филадельфии привезли. А на каждом из углов стола лежали аккуратные стопки книг. Одна – большая семейная Библия с картинками. Другая называлась «Путешествие пилигрима» – про человека, который взял да и сбежал из своей семьи, а почему, в ней сказано не было. Я ее часто почитывал. Изложено там все очень интересно, только понять ничего нельзя. Другая книга называлась «Подношения дружбы», в ней были напечатаны всякие изысканные историйки и стишки, но, правда, стишков я читать не стал. Были еще «Речи Генри Клея» и «Семейный лечебник доктора Ганна», в котором много чего говорилось о том, что полагается делать с человеком, который заболел или уже помер. Еще был сборник гимнов и много всяких других книг. Вокруг стола стояли плетеные кресла, да крепкие такие – не продавленные и не драные навроде старой корзины.
А по стенам висели картины – все больше Вашингтоны, Лафайеты, и сражения, и Шотландки-Мэри, а одна называлась «Подписание Декларации». Висели и те, которые называют пастелями, их одна из дочерей, теперь уже покойная, сама нарисовала, когда ей было всего пятнадцать лет. Я таких картин и не видел прежде – уж больно они были мрачные. Одна изображала женщину в тесном, стянутом под мышками ремешком платье, – рукава у него вздувались посередке наподобие капустных кочанов, – и в черной смахивавшей на совок шляпке с вуалью; тонкие белые лодыжки ее пересекались крест-накрест черными лентами, а на ступнях сидели совсем махонькие черные туфельки с носками вроде стамесок. Правым локтем она грустно опиралась на надгробие, стоявшее под плакучей ивой, а левая, державшая белый платочек и ридикюль, свисала вдоль тела; под картинкой было написано: «Неужели я никогда уже не увижу тебя, увы». Другая картинка изображала юную леди с зачесанными кверху волосами, в которых сидел большой, похожий на спинку стула гребень, – леди плакала в платочек, а на ладони ее лежала лапками кверху дохлая птичка, а внизу было написано: «Неужели я никогда уже не услышу твоего сладкого щебета, увы». На третьей еще одна юная леди стояла, глядя на луну, у окна, а по щекам ее струились слезы; в одной руке она держала раскрытое письмо, на котором с краешку виднелась печать из черного воска, а другой прижимала к губам медальон на цепочке, подписано: «Неужели ты погиб, да, ты погиб, увы». Хорошие, я так понимаю, были картинки, но мне они как-то не по душе пришлись, потому что, если случалось вдруг загрустить, так я, от одного взгляда на них совсем дерганный становился. Все очень жалели о смерти этой девушки, потому что у нее таких картинок еще много задумано было, а по тем, какие она успела нарисовать, каждому видно было, как много мы все потеряли. Однако, я так понимаю, что, при ее настроениях, кладбище должно было показаться ей самым что ни на есть распрекрасным местом. Говорили, что перед тем, как заболеть, она трудилась над величайшей своей картиной, а после день и ночь молилась о том, чтобы ей позволено было дожить до ее завершения, но все же не дожила. Картина изображала молодую женщину, залезшую на перила моста, чтобы прыгнуть в реку, волосы у нее распущены и спадают на спину, она глядит на луну, по лицу слезы текут, руки она скрестила на груди, другие протянула перед собой, а еще две к луне тянутся – художница хотела посмотреть, какие из рук покрасивее получатся, а все остальные замазать, но, как я уже говорил, умерла, так ничего и не решив, и теперь картина висела в ее комнате, над изголовьем кровати, и в каждый день рождения бедняжки, семья украшала раму картины цветами. А в прочие дни ее под занавесочкой прятали. У изображенной на ней женщины лицо было очень милое, но из-за стольких рук она, по-моему, малость на паука смахивала.