Текст книги "Янки в мундирах"
Автор книги: Марк Твен
Соавторы: Говард Фаст,Джон Уивер,Стефан Гейм
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
Капрал Клей бросил свой автомат и поднял руки вверх. И другие солдаты из взвода лейтенанта Фулбрайта, те, что остались живы, тоже бросили оружие и подняли руки вверх.
* * *
Фарриш был на фронте.
Солдаты ненавидели его. Они знали, что он погонит их вперед. При нем придется итти днем и ночью; ни отдохнуть, ни присесть, ни вытянуть ноги. Леса начинали гореть, горы рушились вокруг, а люди у орудий все стреляли, пока не валились с ног; нервы у них были натянуты до предела.
Фарриш был похож на большую зловещую птицу: там, где он появлялся, смерть косила людей. Солдаты желали ему гибели, но пуля не брала его.
Медленно, медленно Фарриш продвигался на север. Нельзя было сказать, что положение на фронте изменилось. Немцы по-прежнему продвигались на запад, бросая свежие части на укрепление своего клина и углубяя его. Небо все еще было покрыто тучами, авиация оставалась прикованной к земле, и вся армия, как слепой, искала дорогу ощупью, падая и поднимаясь для того только, чтобы снова упасть.
Но и немцы далеко не достигли своей цели. Они еще не взяли Антверпена. Бронетанковые острия клина кое-где дошли до реки Маас, но нигде не закрепились, и американцы взрывали свои склады горючего, а с ними вместе погибли заветные мечты маршала Клемм-Боровского.
Фарриш побывал и в третьей роте. От нее осталось не больше половины. Кто-то из солдат сказал: – Ну его к чорту. Я ни для кого вставать не собираюсь, и для него тоже.
Фарриш и не просил никого встать.
Он прислонился к стволу дерева и носком сапога рисовал узоры на снегу.
– Я знаю, каково вам, – сказал он. – Я и сам устал, чорт возьми. Хуже этого с нами никогда не бывало. Если мы не продвинемся вперед, нам не сдобровать. Если мы отступим, нам тоже не сдобровать. Имейте в виду, исход войны решается именно здесь, сейчас. Мы должны итти вперед. Вот как обстоит дело.
Несколько позже Трои сказал ему: – Сэр, вы требуете больше, чем люди могут сделать!
– Я не спрашивал вашего мнения, капитан Трои!
Но Трои не склонен был уступать: – Сэр, я его все-таки выскажу. Это мои люди. Это не только цифры.
Фарриш посмотрел на него и усмехнулся. У него были удивительные зубы: блестящие, белые. Трою сильно хотелось выбить их кулаком.
– Это мои люди, – сказал Фарриш, – они все мои. И прошу вас не забывать этого.
В тот вечер они снова пошли в атаку, и их снова задержали.
* * *
Крэбтриз вернулся с радиостанции. Он попал под обстрел: снаряды ложились в нескольких сотнях шагов от того места, где он стоял, и теперь по его смазливому лицу было видно, до какой степени он потрясен. Он сказал Люмису: – Это было похоже на огонь снайперов, вот когда мы входили в Париж, только гораздо сильнее, гораздо больше… – Он опустился на стул и хотел затянуть пояс на своей тонкой талии, но пряжка соскочила и он так и не затянулся.
– Почему вы молчите?
– А что мне говорить? – спросил Люмис.
– Сколько времени это продолжится? Капитан пожал плечами. – Отвяжитесь от меня!
– Надо же мне с кем-нибудь поговорить!
– Зачем?
– Не знаю… Такое делается. Я чувствую себя как в западне. Не для этого я сюда ехал.
– И другие не для этого ехали.
– Там, на радиостанции все занимались своим делом, даже штатские… А я не мог. Я заперся в уборной, – но пришлось выйти; я боялся, что снаряд попадет в нее, пока я там сижу…
– И хорошая там уборная? – сказал Люмис.
Крэбтриз взглянул на него исподлобья. – Сукин сын… – сказал он и вышел.
Он долго шагал по пустым коридорам и наконец заглянул в комнату, где висели карты. Перед одной из карт стоял Иетс и пристально разглядывал ее. Линия фронта имела такой вид, словно на ней развилась подагрическая шишка, безобразная, огромная, и не требовалось сильного воображения, чтобы представить себе, сколько крови и муки она вобрала в себя.
Крэбтриз подошел к Иетсу.
– Что вы об этом думаете?
Иетс с первого взгляда понял, что творится с Крэбтриэом. Но он нисколько ему не сочувствовал. Другое дело Абрамеску, тому он постарался бы помочь, но не Крэбтризу, прихлебателю Люмиса, – этот, даже когда все шло хорошо, не стоил бумаги, на которой было напечатано его личное дело.
– Думаю, что все кончится благополучно, – равнодушным тоном сказал Иетс. – Сто первая дивизия еще держится под Бастонью. Она отрезана.
– Нас тоже могут отрезать…
– Как там на радиостанции?
– Отчаянное положение, – сказал Крэбтриз.
– А что такое? Немцы атакуют?
– Стреляют со всех сторон.
– Вот как!
– Почему бы вам самому не заглянуть туда? Вы бы тогда так не храбрились, – огрызнулся Крэбтриз.
– Потише, пожалуйста.
– Я вас терпеть не могу! – с неожиданной злостью сказал Крэбтриз.
– Подите вы, знаете, куда.
– Как не знать! – вскипел Крэбтриз. – Туда, где меня убьют из-за вас.
– Из-за меня?
– Ну да, из-за вас! Конечно! Вам ведь нравится эта война?
– Подите проспитесь.
– И пойду, и пойду! – угрожающим тоном сказал он. Крэбтриз спустился в подвал, где находилась каморка, служившая ему кабинетом. Из нагрудного кармана он достал альбомчик в переплете свиной кожи, раскрыл его и поставил перед собой на стол. На фотографии было написано: «Моему солдатику – от мамы». Он пристально смотрел на карточку своей матери, строгой дамы с резкими чертами лица, и с карточки на него смотрели критическим взглядом ее зоркие небольшие глаза.
Он не солдат, и мама это знает, но у мамы всегда были преувеличенные представления обо всем, даже о себе самой. А теперь она сидит там, в Филадельфии, и хвастает, что она тоже внесла свою лепту, что ее мальчик стал теперь солдатом. Она все-таки получила что-то от войны, все другие что-то получали, все, кроме него, который застрял тут, в Арденнах.
Он ненавидел Иетса, ненавидел Люмиса. Ему хотелось, чтобы в его власти было наказать их обоих; он придумывал разные планы, но все они никуда не годились. Все равно немцы наступают.
Отрезаны. Это начало конца. Он видел, как это будет: весь город заполонят фашисты; они ворвутся в здание радиоузла… «Очень жаль, солдатик, тебя поймали с этими людьми, вместе с ними и повесят!»
Нет, если до этого дойдет, он будет защищаться. Он достал свой пистолет, порылся в столе и вытащил шомпол и тряпку. Он взвесил оружие на руке: внушительная, надежная вещь. Мама, верно, заплакала бы, увидев его с пистолетом.
Надо быть поосторожней. Бывает, что люди себя ранят, чистя оружие, – самый обыкновенный случай. Но это противно. Говорят, человеку нужно быть очень храбрым, чтобы искалечить себя. Если тебя ранят в бою, ты не видишь, что и когда тебя ударило; а тут ты знаешь; ты сам выбираешь время… Очень практичное оружие кольт, действительно, чудо современной техники! Надо потянуть вот так, чтобы патрон вошел в барабан, – клик! – и в то же время курок взводится. Сразу видно, какое это хорошее оружие и какие меры приняты против несчастных случаев! Надо взяться за ручку таким образом, чтобы предохранитель – простая металлическая полоска, легко поддающаяся нажиму, – опустился, и только тогда можно стрелять.
Он положил пистолет на стол. Солдатик отрезан от всех, попал под обстрел, остался совсем один… Если бы думать об этом при ярком свете солнца, тогда, конечно, было бы не так тяжело, но солнца нет. Здесь внизу, в этой каморке, всегда горит электричество, а наверху унылое небо застлано тучами и, если как следует прислушаться, доносится грохот орудий.
Он вздохнул и опять взялся за пистолет. Попробовал вытряхнуть патрон, но он застрял. Он опять встряхнул пистолет и постукал им об угол стола. Он открыл его и испытующе посмотрел на круглую, блестящую, неподатливую штучку в патроннике. Он держал пистолет далеко от себя, обеими руками – дулом вниз, как предписывают правила. И вдруг что-то соскочило, громко прозвучал выстрел , отражаясь от низких стен каморки. Невыносимая боль насквозь пронизала солдатика; едкий дым плавал вокруг него. Он услышал, как оружие, выскользнув из его ослабевших рук, упало на пол. Потом и он упал, потеряв сознание.
* * *
Люмис ни на минуту не поверил, что это был несчастный случай. Крэбтриз очень метко попал себе в ногу, и доктор сказал , что , может быть, придется отнимать ее. Его отсылали в тыл, в этапный госпиталь в Вердене; дорога через Арлон была еще открыта.
Люмис удивлялся, откуда у Крэбтриза взялась такая храбрость. В самом деле, удивительно, он никогда не думал , что Крэбтриз на это способен – и очень жаль, что не знал, иначе он не выгнал бы его из кабинета. Он бы выслушал несчастного сосунка. А какой жизнерадостный малый был этот Крэбтриз! Никогда не жаловался, всегда готов был пошутить, а теперь вот он уехал.
Крэбтриз уехал, а он, Люмис , остался – как раз, когда тут заварилась такая каша и нельзя не понять, что дело дрянь. Всякий может сопоставить значки на картах с выражением лица у тех, кто отправлялся на передовую или возвращался с передовой, да и Уиллоуби приказал: «Укладывайтесь!» Люмис уложился, был готов к отправке в любую минуту. А какой от этого толк! Хоть и на вещевых мешках, а просидишь лишний час и попадешься немцам со всеми пожитками. Приходится отдать должное Крэбтризу: решился и выполнил свое решение как мужчина.
Но Уиллоуби кричал , что это позор , и пускай Крэбтриз попробует доказать, что это несчастный случай. Чистил оружие! Скажите , пожалуйста!
– Он просто хотел смыться, – унылым тоном сказал Люмис. – Это легко понять.
Уиллоуби вспылил. – Или мы все смоемся , или никто!..
Сержант Дондоло
У Пита Дондоло был приятный голос. Когда он еще ходил в начальную школу, учительница мисс Уокер бывало говорила: – Если бы ты мог учиться петь, Дондоло! – И при этом глядела на мальчика, склонив голову набок, точно птица, которая не знает, улететь ей или остаться. Пит нахально смотрел ей в лицо и не отвечал ни слова. Еще что – учиться петь!
Дондоло никогда не занимался своим голосом. Но в глубине души он гордился им. Он знал, как нужно переводить дыхание и как прижимать язык к нёбу, чтобы звук получился чистый и громкий, громче, чем у других. Он умел придать своему голосу такие интонации, что Лина, его жена, бледнела от страха и спешила укрыться в кухне. После рождения второго ребенка она расплылась и постарела, и он уже иначе с ней не разговаривал.
Потом он открыл в себе еще один талант. Он с легкостью мог подражать речи любого человека, его произношению, голосу, манере говорить. Когда Лина звала своего старшего сынишку Ларри, она никогда не знала, кто ей отвечает – мальчик или Дондоло, и со страху совсем перестала звать его. Однажды на предвыборном собрании в Десятом городском районе выступил кандидат оппозиции. Марчелли – политический босс Десятого района – не терпел оппозиции. Дондоло взял слово после кандидата и так ловко повторил его речь, подражая всем интонациям и жестам, извращая и переиначивая смысл сказанного, что злополучного оратора подняли насмех, и ему пришлось спасаться бегством. Даже Марчелли с трудом удалось сохранить серьезное выражение лица, и он сказал Дондоло: – Да ты прирожденный актер, Пит!
Война оборвала политическую карьеру Дондоло в Десятом городском районе. Он пытался увильнуть от службы в армии. Марчелли говорил: – Эта война – нелепость. Все равно, как если бы я стал воевать против Ши (Ши был боссом Четырнадцатого района). С какой стати мне драться с Ши, если я могу с ним сговориться полюбовно?
Марчелли пообещал заботиться о Ларри и его младшем братишке Саверио. Но Дондоло все-таки беспокоился о них. Он посылал половину своего жалованья и побочных доходов в банк, где открыл отдельный текущий счет для детей. Лина не смела трогать эти деньги, она даже не знала о них. Только Марчелли знал; у него же была и доверенность.
А потом сержанта Дондоло назначили главным поваром в отдел разведки и пропаганды. Здесь было полно людей, с которыми он никак не мог освоиться. Трудно жить в свое удовольствие и обделывать всякие делишки, если нужно все время следить за собой и соблюдать осторожность. Впрочем, он не совсем был одинок. Нашлись и единомышленники – вот хотя бы Лорд, главный механик, и Вейданек, помощник повара. Эта троица быстро нашла способ держать в руках всех остальных. Ибо большинство солдат хотели только делать свое дело и не впутываться ни в какие истории, – и это, по мнению Дондоло, свидетельствовало об их слабости.
И тут актерский талант Дондоло очень пригодился ему. У него был зоркий глаз и тонкий слух, и он не знал жалости. Он передразнивал все слова и движения своей жертвы, делал из нее посмешище, и против этого не было защиты. Как тут бороться – это же только для смеха. В случае чего Дондоло всегда мог сказать, что он просто шутил. И Люмис за него заступится. Люмис боится его; у этого капитана хороший нюх, он знает, в чьих руках сила.
В этот вечер Дондоло наметил себе в жертвы Абрамеску. После того как совещание офицеров кончилось, Крерар вызвал Абрамеску и продиктовал ему донесение Девитту. Донесение пришлось перепечатать на машинке и отправить в узел связи. Поэтому Абрамеску опоздал к ужину.
Дондоло, как всегда, подал сигнал к атаке ироническим вопросом: – Что такое?
Это «что такое?» стало его боевым кличем. Случалось, что солдаты, задумавшись, забывали о том, что они на войне, не замечали окружающего, и когда что-нибудь грубо возвращало их к действительности, они, словно со сна, спрашивали: «Что такое?». Дондоло, который никогда ничему не удивлялся и любое явление принимал, как оно есть, только думая о том, как бы извлечь из него пользу, этот вопрос смешил доупаду.
– Что такое? – повторил он, и Лорд и Вейданек, услышав сигнал, вышли из палатки, где помещалась столовая.
– Я хочу есть, – сказал Абрамеску, протягивая котелок.
– Он хочет есть! – сказал Дондоло. – Скажите пожалуйста, он хочет есть, – повторил он громче, словно обращаясь к толпе зрителей. Лорд и Вейданек засмеялись. – Является после положенного времени, и, видите ли, он хочет есть! – Дондоло подбоченился и, так сильно выставив вперед нижнюю челюсть, что жилы на его бычьей шее надулись, наклонился к Абрамеску: – Здесь не ресторан, понятно? Опоздал к ужину, жди завтрака. Что такое?
Абрамеску все еще протягивал свой котелок. Он был голоден. Он всегда был голоден. Его коренастое тело требовало большого количества пиши. Абрамеску очень заботился о своем здоровье.
Дондоло схватил половник и выбил котелок из протянутой руки Абрамеску. Котелок со стуком упал на землю. Абрамеску нагнулся и молча поднял его.
Потом, с глубоким убеждением в своей безусловной правоте, он сказал: – Солдат, который проработал целый день, имеет право поесть.
– Солдат имеет право поесть! – артистически передразнил его Дондоло. – А у сержанта нет никаких прав, так что ли? А я не работаю? Не встаю в четыре утра? Не парюсь целый день над горячей плитой? Я, значит, не имею права отдохнуть после работы? Я небось не получаю сверхурочных! А я тоже служу в армии, как и ты! Больше ужинов не выдаем!
Если бы Абрамеску разозлился, поднял крик, начал жаловаться всем на несправедливость, Дондоло, Лорд и Вейданек потешились бы всласть над толстеньким капралом и в конце концов дали бы ему поесть. Но Абрамеску молчал. Он просто протягивал котелок, требуя свою порцию. Его большие плоские ступни крепко упирались в землю, светлые глаза глядели спокойно. Это раздражало и злило Дондоло.
Для Абрамеску во всем этом не было ничего нового. Ему приходилось в детстве видеть еврейские погромы. К Дондоло он относился, как ко всякому должностному лицу, облеченному властью. К такому можно приноровиться. Но если это лицо вздумало куражиться, остается только одно: молчать, и пусть поток оскорблений стекает с тебя, как с гуся вода.
Но Дондоло воображал, что придумал нечто новое, и, не достигнув желаемого эффекта, разъярялся все сильнее.
А тут еще Вейданек подлил масла в огонь. – Да ну его к чорту! Дай ему чего-нибудь поесть, – сказал он.
Увидев такое предательство в собственных рядах, Дондоло взбеленился. Вероятно, на это Вейданек и рассчитывал.
Дондоло вышел из-за стола, на котором еще стояли остатки ужина, и толкнул Абрамеску. Не очень сильно, но все-таки капрал покачнулся и его котелок опять упал на землю.
– Так нельзя! – сказал Абрамеску. – Солдат имеет право…
– Ах, нельзя! Вот я покажу тебе…
– Дайте ему поесть, – раздался чей-то голос, – у вас осталась еда!
Уже несколько минут, как Престон Торп, бесшумно шагая по мягкой траве, подошел к ним. Он смотрел на Дондоло, и у него все нутро переворачивалось. Торп терпеть не мог, когда сильные издевались над слабыми; поведение Дондоло претило ему – оно отдавало изуверством, мракобесием, всеми предрассудками, которые его с детства научили презирать.
Дондоло зверем глядел на нового противника. Торп был выше его ростом, к тому же, как видно, жилистый. Дондоло еще ни разу не дерзнул схватиться с Торпом – это был единственный солдат их части, который побывал на войне до высадки в Нормандии. Торп воевал в Северной Африке, и притом – в пехоте.
– Вы же все равно выбросите остатки на помойку, а он имеет право…
Это переполнило чашу; Дондоло потерял голову. В том мире, к которому он привык, никто не имел никаких прав, там знали только подачки.
На дне большого оцинкованного бака возле стола поблескивали остатки черного кофе. С края бака свисал ковшик на длинной ручке. Дондоло схватил ковшик, зачерпнул и выплеснул кофе Торпу в лицо. Тепловатая жидкость залила ему глаза и на мгновение ослепила его.
И не только ослепила: как только Торп ощутил теплые струйки на своей шее, на груди, между лопаток, он весь оцепенел и обессилел. Теплые, липкие струйки – да это кровь!
Торп громко застонал. Опять! Все вернулось, все, что он старался забыть, нахлынуло на него, захлестнуло…
Тупая боль, сознание, что жизнь капля за каплей сочится из тебя, страх перед вечным мраком, надвигающееся ничто, пустота вокруг, великая бескрайняя пустота. Вот она снова здесь, и он не может ни поднять руку, ни повернуть голову, ни вымолвить слово.
Тоненькой ниточкой в мозгу тянулась мысль: схвати мерзавца, поколоти его, убей. Но ужас владел им; он смертельно боялся прикоснуться к чему-нибудь, а еще больше – как бы что-нибудь не коснулось его. Все мышцы его тела, все нервы сжимались, отказывались от борьбы, искали спасения.
Торп очнулся, почувствовав, что кто-то вытирает ему лицо.
Бинг еще позже Абрамеску пришел за своим ужином.
– Что такое? – пропищал Дондоло.
– Всыпать бы тебе за это, сукин сын, – сказал Бинг.
– А ну! – сказал Дондоло, – давай, выходи! – Он был почти уверен, что Бинг не станет драться. Это грозило бы Бингу военным судом, во всяком случае в части, которой командовал Люмис. Бинг – не такой дурак.
– Выходи! – подзадоривал Дондоло.
– Ишь, как вам не терпится! – Бинг колебался. Дондоло, вероятно, побьет его. К тому же – военный суд. А листовка, война? Важнее драться с немцами, чем с Дондоло. Германия, германская армия, нацистская партия – это миллионы таких Дондоло. Но как воевать против них, если в своих же рядах имеются Дондоло, неистребленные и неистребимые?
– Выродки несчастные! – Дондоло сплюнул. – Все они выродки. Евреи! Иностранцы! Что такое?
Дондоло вдруг осекся. Наступило неловкое молчание. Внезапно земля дрогнула под ногами; раздался глухой гул: американские орудия отвечали немцам.
– Пошли, – сказал Абрамеску. – У меня пропал аппетит.
– Вейданек! – позвал Дондоло. – Так и быть, дай им поужинать.
– Идите сюда, ребята! – крикнул Вейданек. – Получайте!
– Спасибо, не хочу, – сказал Абрамеску, – небось, все остыло.
Дондоло пожал плечами: – Сами виноваты, надо приходить вовремя.
– Я хотел бы спросить вас кое о чем, Дондоло, – Бинг захлопнул котелок и подошел к сержанту. Дондоло невольно попятился. Он знал, что зарвался. Есть вещи, которые можно думать, можно даже говорить в кругу друзей, но которые нельзя выбалтывать при всех, во всяком случае не сейчас. Что Бинг от него хочет? Бинг – хитрый, он может заманить в ловушку.
– Во имя чего, по-вашему, ведется эта война? – сказал Бинг. – И ради чего вы воюете?
Дондоло напряженно думал. Это было нелегко – бешенство, охватившее его, еще не улеглось. Дондоло не привык рассуждать после драки. В его компании в таких случаях звали полицию или бросались наутек. Но, может быть, эти люди такие трусы, что они хотят вступить в переговоры, помириться, сделать вид, будто ничего не случилось. Если Бинг идет на мировую, что ж, он не возражает. Как никак, а он зашел слишком далеко.
– Я? – уклончиво сказал он. – При чем тут я? Меня призвали – и все.
– Меня тоже призвали. По закону о мобилизации. Но вы же могли отказаться.
– Еще что! И попасть в переделку?
– Вы и так попали в переделку. Слышите, как палят! Момент – и готово. – Бинг щелкнул пальцами.
Дондоло не ответил.
– Должны же вы иметь хоть какое-то представление о том, за что вы умираете.
– Я не собираюсь умирать.
– Понятно, не собираетесь, – спокойно сказал Бинг. – Но это легко может случиться.
Лорд, главный механик, который за все время не проронил ни слова, закурил сигарету и сказал: – Дурацкие разговоры.
– Что такое? – сказал Вейданек, неестественно засмеявшись.
Снова заговорила германская артиллерия – на этот раз ближе. Канонада ясно слышалась в тихом вечернем воздухе.
– Глупые разговоры, – повторил Лорд, но без убеждения.
– Вы боитесь смерти, – сказал Бинг. – И не хотите говорить об этом. Конечно, вашим ребятишкам плохо пришлось бы.
– Оставьте моих детей в покое! Это вас не касается!
– Зато вас касается. Вы ради них воюете?
Дондоло опять начал свирепеть: Бинг ударил его по больному месту. Ларри и маленький Саверио – даже упоминать о них здесь нельзя. Ему казалось, что это накличет на них беду, и на него тоже.
– Хватит! – сказал он. – Конечно, я воюю ради детей. И я твердо намерен вернуться к ним. Только из-за таких, как вы, мне и пришлось покинуть их. Если с ними что-нибудь случится, тогда держитесь! Подумать только – тронули каких-то евреев, и вся американская армия плывет через океан! Этот их Гитлер отлично знал, что делает, и Муссолини тоже. Все – шиворот-навыворот. Нам надо было воевать вместе с ними против коммунистов. Коммунисты разрушают семью, все на свете…
– Идите сюда! – сказал Лорд, – берите ужин.
– Я сейчас подогрею кофе, – крикнул Вейданек.
– Нет, спасибо, – сказал Бинг.
* * *
Они стояли втроем на подъемном мосту и, перегнувшись через перила, вглядывались в черную поверхность рва, на которой кое-где в лунном свете белели водяные лилии. Из кухни доносились приглушенные голоса Манон и Полины.
Торп бросил в воду камешек и прислушался к всплеску. На какую-то долю секунды лягушечье кваканье умолкло.
Абрамеску хлопнул себя по щеке. – Комары, – сказал он.
– Убил? – спросил Бинг.
– Нет. – Абрамеску кашлянул. – Комары являются носителями многих болезней, например, малярии.
– Только не здесь.
– Откуда вы знаете? – Абрамеску очень интересовался болезнями. Он постоянно изучал всякие справочники и руководства по профилактике. – В наших частях есть солдаты, которые болели малярией в тропиках. Комар кусает одного из маляриков, потом кусает здорового человека. Таким образом малярия может быть занесена в Нормандию.
– Ну, так закурите. Комары боятся дыма.
– Я не курю, – сказал Абрамеску. – Я не намерен добровольно отравлять свой организм. Кроме того, я не стал бы закуривать в темноте. Ночью пламя спички видно за несколько миль. Это проверено опытным путем. Так можно выдать наши позиции германским разведывательным самолетам.
Торп снова бросил в воду камешек. – Расквакались, окаянные!
– Если залить этот ров нефтью, – сказал Абрамеску, – личинки задохнутся и комаров не будет.
– Шел бы ты спать, – сказал Торп.
Когда Абрамеску ушел, Торп зажег две сигареты и одну из них протянул Бингу.
– Не зажигать огня! – крикнул кто-то.
– Нервничают, – сказал Торп. – Все нервничают. А я нет. Не потому, что я все это уже проделал. Говорят, чем дольше воюешь, тем больше боишься. Должно быть, так оно и есть. Да я и не говорю, что мне не страшно. Но есть другое, что гораздо страшнее. Вот, как я стоял перед Дондоло и не мог сдвинуться с места. Точно у меня ноги вросли в землю, а руки прилипли к телу. С тобой так бывало? А теперь голова болит. И не могу долго смотреть на воду, эти белые пятна – все кружится перед глазами.
– Тебе надо выспаться. Хочешь, дам аспирину? Мы же никогда не высыпаемся.
– Спать я совсем не могу, – сказал Торп. – Я даже рад, когда немцы бомбят. Жужжат моторы, потом начинается дождь красных, зеленых, желтых огней. Я люблю смотреть, как они падают. Смотрю и забываю про то, другое…
– Про что это?
– Не знаю сам, как объяснить. Все стараюсь понять. Этот мерзавец Дондоло немножко помог мне… как-то яснее стало.
– Зачем ты так много говоришь, если у тебя голова болит?
– Почему ты спрашивал Дондоло, за что он воюет?
– Потому что сам я не знаю, за что мы воюем. У меня есть кое-какие мысли на этот счет, но ни одна не охватывает всего. А я должен написать об этом листовку – сказать об этом немцам. Фарриш велел.
– Фарриш?
– Чудно, правда? Такой толстокожий, что, кажется, у него не голова, а футбольный мяч. А вот поди ж ты, надумал!
– Но тебе надо знать! Что же ты скажешь немцам, если сам не знаешь?
– Мало ли лозунгов.
– А куда они годятся? – Торп ударил кулаком по перилам. – Я все их перепробовал. Повторял про себя, когда лежал в госпитале, когда видел, как люди мучаются. И мне казалось, что все такие мужественные, и только я малодушен. А потом я понял, что они притворяются, так же как и я. И все, кто и не ранен, тоже притворяются. Если бы ты был один, и никто бы тебя не видел, ни товарищи, ни офицеры, – разве бы ты не убежал? Не убежал без оглядки? Мы только потому и держимся, что никогда не бываем одни. В этом весь секрет. Это очень хитро придумано. На людях никогда не решишься сказать, что тебе страшно и что ты хочешь домой.
Из темноты выступил Толачьян. – Я был у Люмиса, – сказал он.
– Ну и как? – спросил Торп.
– Сказал, что ему не нравится мое поведение. Что я нарушаю субординацию. И еще сказал, что сам лично позаботится о том, чтобы я больше не вмешивался.
– В его отношения с французами? – Перепалка Люмиса. с мадам Пулэ уже была известна всему отделу.
– Надо думать, что так. – Толачьян почесал руку. – Кусаются, черти!
Бинг покачал головой. – Ты смотри, поостерегись. Он из-за тебя при всех в дураках остался. Этого люди не прощают. Особенно такие, как Люмис.
– Все они сволочи, – убежденно сказал Торп, – все. Толачьян оперся локтями о перила и сложил большие руки с широкими сильными пальцами. Повернув голову к Бингу, он в темноте старался разглядеть его лицо. – Пусть его, – сказал он.
– А ты подумай о себе! У тебя ведь жена дома, правда? Ты сам рассказывал, как много она работает. Разве тебе не хочется вернуться, чтобы ей было полегче?
– Хочется, – сказал Толачьян, – очень даже хочется.
С минуту все молчали. Торп, который только с трудом и то ненадолго отрывался от мыслей о самом себе, вернулся к прерванному разговору. – Ну и вот, – начал он, – превозмогаешь себя, не бежишь. А потом видишь, что то самое, против чего ты сражаешься, оказывается у тебя за спиной…
– Например?
– Не знаю даже, как назвать. Словами всего не скажешь. Несправедливость. Жестокость. Тупость. Корысть. Тщеславие. Ну и так далее.
– Дондоло, – сказал Бинг.
– Да, и он.
– А что Дондоло сделал? – спросил Толачьян, стараясь понять, с чего начался разговор.
– Что он сделал? – сказал Бинг. – Да все то же. Он и его банда измывались над Абрамеску. А потом принялись за Торпа.
– Проучить бы его надо хорошенько, – серьезно сказал Толачьян.
– Я должен был это сделать. – Торп тяжело вздохнул.
– Ты не лезь, – сказал Толачьян. – Тебе и так уж досталось за эту войну.
Торп махнул рукой. – Дондоло! – гневно сказал он. – Вот это как раз такой тип! А потом выше и выше – Люмис, Уиллоуби, Фарриш! Я помню, как Фарриш обходил наш госпиталь в Северной Африке. Там был один помешанный, после контузии. Стоит он перед своей койкой навытяжку, а Фарриш его честит и честит. Потом уж его перевели в другую палату, куда не пускают посетителей. Верьте, не верьте, а я радовался, что у меня две открытые раны на теле, которые я мог предъявить генералу.
Он тяжело перевел дыхание.
– Мне говорили, что я воюю за демократию, против фашизма. Замечательно, правда? Власть народа, именем народа, для народа. Потом поразмыслил над этим и вижу: каждый каждому волен перерезать горло.
Он замолчал, и все услышали громкое кваканье лягушек.
– У меня был друг, – сказал Толачьян. – Его звали Тони. Он был большой, сильный, а сердце имел детское. Скажи ему, что есть такой ангел, который каждый месяц отрезает серебряные ломтики от луны и раздает их вдовам и сиротам, и он поверил бы, потому что ему хотелось верить в такие сказки.
И вот однажды Тони попал в драку. Это было в Чикаго, во время забастовки. Понятное дело, каждому хочется одеть жену поприличней, и чтобы дети были сыты, и грамоте их обучить…
Дело было в воскресенье, рабочие с женами и детьми прохаживались возле завода, на Южной Стороне. Светило солнце, и все было тихо и мирно, словно это не забастовка, а праздник. Вдруг, откуда ни возьмись, со всех сторон налетели полицейские и давай избивать рабочих дубинками, а некоторые так даже стреляли.
Тони все это видел. Сам он не бастовал, он не работал на том заводе, а был наборщик, как я. Но он врезался в толпу, обхватил своими ручищами первого попавшеюся полицейского и оторвал его от женщины, на которую тот замахнулся. А потом принялся за остальных. Он расшвыривал их, точно… как его?.. Поль Бэниан; и там, где он стоял, людей не теснили.
Тогда в него стали стрелять. Я навестил его в больнице. У него лицо было круглое, румяное, а теперь осунулось – и ни кровинки в нем. «Кашель душит, – говорит он мне, – а кашлять не могу, очень больно…» Вот до чего мучился, даже кашлять не мог. Я спросил его: «Тони, – говорю, – чего ради ты ввязался в драку? Большую глупость ты сделал».
* * *
Шел второй час дня, и в кухне отеля Сен-Клу было тихо.
Сержант Дондоло сидел за чисто вымытым столом для резки мяса, машинально проводя пальцем по бороздкам, которые оставили в мягком дереве ножи бесчисленных поваров. Он читал старый номер юмористического журнала, забытый кем-то в кухне. Дондоло застрял посреди очередной истории про Дика Трэси; он полистал затрепанную книжку и обнаружил, что самых интересных страниц нехватает.
Дондоло с досадой бросил книжку на стол. Сплошные неприятности в этом паршивом отеле, где отдел обосновался, наконец, после того как несколько раз переезжал с места на место. Он поднял голову. За окнами, забранными решеткой, двигалось множество ног. Человек десять стариков и старух толпились вокруг помоек, выбирая из них остатки еды, выкинутой солдатами. Каждый день они приходили и копались в отбросах, пока их не прогоняла военная полиция.