355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Твен » Янки в мундирах » Текст книги (страница 3)
Янки в мундирах
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 21:16

Текст книги "Янки в мундирах"


Автор книги: Марк Твен


Соавторы: Говард Фаст,Джон Уивер,Стефан Гейм

Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)

Они отступили потому, что невозможно лежать в снегу и целиться во врага, которого не видишь. Они отступили, и Уэсселс сознался Джонсону:

– Так не годится. Надо дожидаться орудий.

Он сделал попытку, она не удалась, и Джонсону не за что упрекать его. Для Уэсселса раненые были такой же неотъемлемой принадлежностью армии, как солдатские мундиры. Он невозмутимо уложил поудобнее солдата, у которого было прострелено бедро, помог перевязать сломанную руку другому. Когда несколько солдат поползли обратно и принесли молоденького кавалериста, Джеда Харли, которому пуля попала в голову, Уэсселс лишь молча сделал отметку в своей записной книжке.

– Эта краснокожая сволочь, – хладнокровно сказал он, – продержит нас здесь до утра. – И добавил глубокомысленно: – Они замерзнут.

К полуночи снег перестал падать, но ветер продолжал дуть и наметал большие сугробы. А немного позже прибыли фургоны и две гаубицы. Уэсселс дождался орудий и лег спать лишь после того, как для обеих гаубиц были сделаны площадки, и орудия были установлены и заряжены.

Когда капитан Джонсон утром проснулся, Уэсселс был уже на ногах и отдавал распоряжения артиллеристам. Уэсселс изложил свой план: построить кавалеристов кольцом вокруг индейцев и медленно наступать, пока гаубицы будут бить по лагерю. Солдаты не пойдут в атаку, но будут готовы встретить шайенов, как только снаряды сделают свое дело.

– Лагерь полон женщин и детей, – сказал Джонсон. – Там не больше сорока-пятидесяти мужчин.

– Сами виноваты, – пожал плечами Уэсселс.

– Им нечего есть. Завтра они явятся добровольно.

– Приказ полковника – взять их немедленно.

– Он не знает…

– Про женщин и детей? Знает. Он приказал взять их. Это наиболее безопасный способ. Зачем нам терять еще людей, если можно обойтись без этого? Снаряды заставят их выйти.

Джонсон неохотно согласился.

Кавалеристы заняли позиции, охватив лагерь широким кольцом. Лагерь был тих, – небольшой холм среди заснеженных просторов. Ветер улегся, он дул теперь только изредка, мягкими порывами, завивая струйки снега, которые точно плясали перед ним. Среди шайенов не было приметного движения, только время от времени белая, словно закутанная в полотно, фигура поднималась и, спотыкаясь, переходила на другое место; или кто-нибудь выйдет на несколько шагов вперед, за бруствер, и снова скроется.

Уэсселс подошел к пушкам и в бинокль следил за движением войск. Джонсон остался с кавалеристами. Уэсселс подождал, чтобы все солдаты заняли свои места, потом резко взмахнул рукой. Одна из гаубиц, откатившись по снегу, изрыгнула дым и пламя. Снаряд взвизгнул и разорвался за лагерем, и земля, смешанная со снегом, раскрылась, как распустившийся цветок под утренним солнцем.

Командовавший батареей лейтенант прокричал поправку. Взревела вторая гаубица, и на этот раз снаряд, описав дугу, упал прямо в середину лагеря; тогда лагерь ожил, фигуры шайенов беспокойно задвигались, и даже на расстоянии чувствовались их обида, боль и смятение.

Уэсселс скомандовал: – Огонь! – и гаубица опять заревела. Теперь в распустившемся цветке взрыва была плоть и кровь и человеческие устремления, рассыпавшиеся прахом.

– Я думаю, этого достаточно, – сказал Уэсселс. Старый, старый вождь вышел первым, подняв руки, утратив в грохоте взрывов свою учтивую непокорность. Войска сжали кольцо, но не слишком плотно. Джонсон и разведчик-сиу Боязливый пошли навстречу старому вождю. Затем появились еще два шайена – высокие, изможденные, полумертвые от голода и холода; трудно было себе представить, какими они были прежде. Они помогли старику пробраться через сугробы и стали рядом с ним, когда он сошелся с Джонсоном. И несмотря на то, что поражение шайенов было полное и окончательное, Джонсон так остро ощутил стойкость их сопротивления, что сказал мягко, почти смиренно:

– Даже храбрые воины вынуждены сдаться, когда ничего другого не остается.

Боязливый перевел, и старый вождь кивнул. Слезы текли по его потрескавшимся от мороза жестким щекам.

– Он говорит – там женщины и дети под снарядом. Капитан Джонсон с трудом проговорил: – Мне очень жаль…

– Они теперь пойдут с вами. Они больше не идут домой.

– Спроси, как его имя, – прошептал Джонсон.

– Тупой Нож. Другой – Старый Ворон, а этот – Дикий Кабан. Великие вожди.

– Великие вожди, – повторил Джонсон, кивнув головой. – Спроси его, где Маленький Волк и все остальное племя?

– Они ушли домой. Племя разделилось на две части: они думали, может быть, одна уйдет от солдат. Одна – по этой дороге, другая – по той. Тупой Нож ушел в пески. Маленький Волк взял молодых – ушел на север… на север… – Он указал рукой на заснеженный север: – Может быть, через границу.

– Канады?

– Может, Канады, может, Паудер-Ривер…

– Скажи ему, – проговорил Джонсон, – чтобы он принес нам ружья, все ружья, и тогда мы их накормим.

* * *

Уэсселс, сосчитав ружья, сказал: – Здесь всего тридцать, и ни одного револьвера.

– Может быть, это все, что у них осталось? – заметил Джонсон.

– Сомневаюсь. У них должны были быть револьверы.

– Индейцы не любят револьверов.

– Все-таки у них должны быть револьверы, хотя бы несколько. Следовало бы обыскать женщин.

– Женщин? – тихо переспросил Джонсон.

– Это же индианки.

Джонсон повернулся к нему спиной и пошел прочь. Уэсселс пожал плечами и уставился на ружья. Будь он один и старшим по команде, он обыскал бы женщин, но при Джонсоне…

Он отказался от своего намерения, велел перенумеровать ружья и упаковать их. Затем направился туда, где шайенов кормили под бдительным надзором вооруженной охраны. Его мало трогал вид измученной, полумертвой от голода и холода темнокожей толпы. Это было нечто лежащее вне его, из другого мира. Даже их муки были чужды и далеки ему. Если он и замечал детские лица с обтянутыми скулами и огромными глазами, то они не вызывали в нем никаких мыслей: он только констатировал факт – значит, индейские дети такие, – и все.

Когда индейцы кончили есть, он отдал приказ погрузить их в фургоны, – и весь караван двинулся по сугробам к форту Робинсон.

* * *

Приказ из Вашингтона был получен командиром форта Робинсон, капитаном Уэсселсом, в конце декабря. Вследствие пристрастия главного штаба Западной армии к перетасовкам Третий кавалерийский полк был разделен. Полковник Карлтон с большей частью людей был переведен в другое место, и в форте остались только два полных эскадрона и один неполный. Джонсон ушел вместе с Карлтоном, Уэсселс занял пост командира, капитан П. Д. Врум – его помощника. Лейтенант Джордж Бекстер командовал неполным эскадроном. Лейтенант Артур Аллеи тоже остался в форте и принял командование эскадроном Уэсселса.

Первым чувством Уэсселса после его повышения в должности было глубокое удовлетворение. Исполняющий обязанности командира поста мог надеяться получить полк, а честолюбие было неотъемлемой и органической частью его существа. Хоть он и так весьма редко сомневался в себе, он только и ждал того времени, когда сможет покончить со всякими сомнениями раз и навсегда. Он жил в упорядоченном мире и любил армию за то, что, служа в ней, человек мог внести в мир еще больший порядок. Те редкие случаи, когда он выходил из себя, вызывались преимущественно мелочами: болтающейся пуговицей, следом ржавчины на лезвии сабли, пятнышком на парадном мундире. Из-за отсутствия воображения он брал вещи такими, как они есть, но зато требовал от них совершенства.

Именно по его предложению полковник Карлтон посадил сто сорок девять шайенов в старую пустовавшую казарму – непригодный для жилья бревенчатый барак, где гулял ветер и водились мыши; при длине в шестьдесят футов он отапливался только полуразвалившейся печкой. Это было сделано не со зла, а просто потому, что старое бревенчатое здание оказалось наиболее подходящим и легко охраняемым. Форт Робинсон не был огорожен; он являлся просто скоплением казарм, цейхгаузов и складов, растянувшихся по склону холма над лесистым берегом речки. Его укрепления состояли из нескольких стрелковых укрытий, площадок для пушек и массивного казарменного здания, которое могло служить также в качестве блокгауза. Предоставление индейцам хоть какой-нибудь свободы передвижения вызвало бы необходимость в целой цепи караульных, а так – требовался всего лишь один часовой у дверей.

Когда полковник Карлтон с большей частью полка отбыл, а Уэсселс стал командиром поста, тактика капитана по отношению к пленникам не изменилась. Сознательная жестокость была столь же чужда его натуре, как и сознательное сострадание. Индейцы – это индейцы, и он держал их под стражей потому, что в данное время с ними больше нечего было делать. В старой казарме было очень холодно, и старая печь, почти не дававшая тепла, конечно, не могла обогреть длинный темный барак; с наступлением морозов температура упала до нуля, лишь изредка поднимаясь чуть выше и весьма часто опускаясь значительно ниже. Но в форте лишних печей не было; а Уэсселсу и в голову не приходило затребовать дополнительные печи ради того, чтобы улучшить положение каких-то взбунтовавшихся индейцев.

Чужая речь была непреодолимой преградой; шайены страдали молча, как страдает животное, упорно борясь за свою жизнь. На них были все те же лохмотья, но если бы даже они потребовали одежды, Уэсселсу нечего было бы им дать. Не станет же он раздавать военное обмундирование, а что касается покупки, то он не считал себя вправе тратить казенные деньги на то, чтобы одевать индейцев. Продовольствие, которое доставлялось в фургонах или вьюками из далекой Огаллалы, и так было крайне скудным, и когда солдаты получали урезанный паек, индейцы не получали ничего.

Мертвящее однообразие зимней жизни в форте не располагало к доброте и дружелюбию. Должно быть, Уэсселс переносил зимнюю обстановку легче, чем другие офицеры; он был словно предназначен для нее самой природой; сотня мелких обязанностей: ремонт зданий, обучение солдат, проверка складов, очистка двора от сугробов, тренировка лошадей – все это поглощало его целиком, составляло смысл той жизни, которую он избрал для себя; его тесный упорядоченный мирок полностью укладывался в рамки армейской рутины, дававшей ему содержание и форму, которых иначе он был бы лишен.

Но для других офицеров короткие дни и длинные вечера тянулись с ужасающим однообразием. В форте Робинсон не было ни женского общества, ни музыки, ни книг, ни иных развлечений, кроме все того же грошового покера да нескончаемого виста. Среди рядовых с каждым днем росло мрачное озлобление; среди офицеров то и дело вспыхивали ссоры по самому ничтожному поводу; они впадали в бешенство, в тоску, молчали по целым дням и неделям, и частенько дело доходило до пощечин и даже драки – но у Уэсселса хватало здравого смысла смотреть на это сквозь пальцы. Ему случалось видеть, как в захолустных военных фортах ненависть и злоба разгорались с такой силой, что нередко бывали случаи убийства, а столь вопиющего нарушения порядка во вверенном ему форте он боялся пуще всего.

Он пытался развлечь потерявших душевное равновесие офицеров, посылая их в наряд за дровами, но дальше этого его воображение не шло. За обедом в офицерской столовой он сам говорил так мало, что даже не замечал, каковы разговоры окружающих – веселые или мрачные.

А тем временем индейцы томились в тюрьме, – страшные, умирающие остатки того, что некогда было самым гордым племенем, кочующим по зеленым океанам Америки.

* * *

Приказ из Вашингтона явился желанным развлечением. Он сулил хоть какое-то дело; во всяком случае, можно было наметить план и действовать. Уэсселс возвестил об этом за обедом.

– Они поедут обратно, – сказал он.

– Обратно? – разговоры прекратились, все подняли головы и уставились на капитана.

– Шайены? – догадался кто-то.

– Я так и думал, что их вернут обратно, – заметил Аллен. – Хотя, по-моему, это чорт знает что.

– Не близкий путь, – присвистнул кто-то. Всем им смертельно надоела зима, надоел форт, тоскливая вереница дней; каждый надеялся, что его назначат сопровождать шайенов на Территорию, в страну солнца.

– Кто повезет их и когда?

Уэсселс пожал плечами. Для него это не имело особого значения; лично он, как командир поста, обязан был дотянуть зиму в форте Робинсон, – и с него достаточно. Врум или даже Бекстер с неполным эскадроном может доставить индейцев на место. Без них жизнь в форте станет проще.

– На этой неделе, я полагаю, – сказал он.

– Не очень-то им понравится…

– Безусловно…

– Вы не думаете, что они могут взбунтоваться?

– Поедут, – сказал Уэсселс. – Что им остается делать?

Метис Джемс Роуленд, сын шайенки и белого, узнав о заключении индейцев в тюрьму, пришел на пост, надеясь получить работу в качестве переводчика. Полковник Карлтон нанял его, положив ему пол-оклада и полпайка. Его-то Уэсселс и послал в барак сказать Тупому Ножу и другим вождям, чтобы они явились к нему на совет. Уэсселс пригласил также Врума и Бекстера, и, в ожидании вождей, они втроем уселись в его кабинете, попыхивая сигарами.

Окно выходило во двор, и за покрытым снегом учебным плацем отчетливо было видно длинное здание барака. Позади него снежная пелена уходила в лесистые холмы, где темнозелеными волнами колыхались низкорослые сосны. Небо было серое и давящее, солнце словно потеряло счет часам. В пустынных просторах Дакоты подымалась метель, и Врум угрюмо сказал:

– Опять снег.

– Похоже, – согласился Уэсселс, рассматривая кончик своей сигары.

– А что, если нас занесет?

Уэсселс пожал плечами. – Я предпочитаю настоящую гаванну, – сказал он, все еще разглядывая сигару.

– Если я поеду на юг, я пришлю хороших сигар.

– Я думал послать Бекстера, – сказал Уэсселс, трогая наросший на сигаре столбик пепла. Врум – полный, румяный блондин – поднялся, подошел к окну и принялся протирать стекло розовой, поросшей рыжеватыми волосками рукой. Протерев стекло дочиста, он сказал Уэсселсу:

– Вон они идут.

Бекстер сказал: – Не близкий путь… – Он был невозмутим, худ и молод; через плечо Врума он вглядывался в снежную даль, как будто пытаясь вызвать в своем воображении тысячу миль заснеженного пространства.

– Их трое, – сказал он. – Не понимаю, в чем только душа держится у этого старика.

– Индейцы не умирают, пока сами не захотят. Уэсселс не проявил особого интереса к индейцам; он только мельком взглянул на троих вождей, шедших по снегу за Роулендом под конвоем двух вооруженных солдат, и снова занялся созерцанием своей сигары.

– Во всяком случае, они не чувствуют холода так, как чувствуем мы, – решил Бекстер. На старом вожде были мокасины, но один из трех индейцев шел босой. – Мрачные животные, – сказал Бекстер.

– Вам надо отправляться поскорей, – сказал Уэсселс. – Если нас занесет, будет нелегко.

Врум отвернулся от окна и, потирая мясистые озябшие руки, подошел к печке. Бекстер пинком ноги распахнул дверцу и подбросил в огонь полено. Уэсселс невозмутимо курил, с наслаждением вдыхая дым сигары. Когда Роуленд постучался, капитан сказал: – Входите, входите, – Бекстер открыл дверь, и Роуленд вошел в кабинет, смущенно теребя меховую шапку. Трое вождей, медленно ступая, следовали за ним; они пожимались от тепла, глаза их слезились, головы были слегка наклонены. Старик шел немного впереди двух остальных, придерживая стиснутыми руками обрывок одеяла, накинутого на плечи. Его спутники, иссохшие, худые, как мощи, не сводили глаз со старика.

Конвойные остались за дверью.

Уэсселс сидел в старой качалке, положив ногу на ногу, голубой дым его сигары заволакивал комнату. Когда вожди вошли, он кивнул на печь и сказал: – Подойдите, погрейтесь. – Потом обратился к Роуленду: – Скажи им, пусть погреются.

Индейцы были давно немыты и тяготились сознанием своей неопрятности, испытывая острое отвращение к грязи, свойственное чистоплотному народу. Они пытались сохранить гордую осанку, невзирая на лохмотья, и гордость не позволила им погреться у печки. Они остались стоять посреди комнаты, переступая с ноги на ногу.

Уэсселс встал и предложил им сигары, но они отказались. Он сказал: – Это совет, итак, подадим друг другу руки. Подадим руки всем подряд. Верно?

Роуленд перевел, и старик, глаза которого все еще слезились, шаткой поступью обошел троих офицеров и пожал им руки. Другие индейцы не шевельнулись. Они не сводили глаз со старика, глядя на него с состраданием и скорбью. На них не было одеял, и высокие, исхудалые тела их были едва прикрыты остатками рубах и штанов из оленьей кожи.

Уасселс снова опустился в качалку и опять глубокомысленно принялся за сигару. Вожди ждали. Уэсселс качнулся назад и устремил взгляд в потолок. Он не знал, с чего начать; несмотря на то, что он не отличался чувствительностью, вожди произвели на него впечатление. Он вспомнил былые дни в прериях, когда он видел шайенов во всем их блеске, на украшенных перьями конях и с перьями на голове, на щитах и копьях, вспомнил их жизнь, полную сверкающих красок и первобытной гордости. Разумеется, он не сожалел о прошлом, но ему трудно было сразу согласовать то, что он видел сейчас, со своими воспоминаниями. Все так же глядя в потолок, он сказал:

– Мы будем теперь друзьями… Мы все будем друзьями. – Это прозвучало бессмысленно даже в его собственных ушах. – Мы будем друзьями, – повторил он и подождал, чтобы Роуленд перевел.

Старый вождь что-то печально ответил, и Роуленд сказал:

– Дружба – это то, чего он хочет, он очень стар. Посмотрите на него, и вы увидете, почему. Он стар и хочет жить в мире – и больше ничего. Он говорит, что увел свой народ не для того, чтобы воевать с белыми людьми, но только, чтобы возвратиться домой и жить в мире.

– Да… – протянул Уэсселс, взглянув на Бекстера, который курил с вызывающим видом, кичась своей молодостью, здоровьем и цветом кожи, и на Врума, сосредоточенно рассматривавшего свои широкие красные ладони.

– Да, – сказал Уэсселс. – Мы пожали друг другу руки. Мы держим совет, мы друзья. – Даже через переводчика он старался говорить так, как считал нужным разговаривать с индейцами.

– Скажи ему, что мы сейчас держим совет… – Сосновые доски закопченного потолка рассохлись и покоробились; им не дали высохнуть. Уэсселс подумал, что свежий тес хорошо держится на деревянных шипах, но если прошить гвоздями, непременно будет коробиться. – Скажи ему, – начал он…

Он повернулся и заговорил, обращаясь прямо к вождям. – Все, что произошло, было плохо и для вас и для ваших скво и детей. Теперь вы видите, что кончаются побеги. Существует закон, и вы должны подчиняться закону. Закон приходит из Вашингтона, где живет Великий Белый Отец. Он президент, он говорит, и что он говорит – то закон. Вы должны подчиняться закону. Теперь он говорит, что вы должны вернуться туда, откуда убежали. Вы должны вернуться на Индейскую Территорию и мирно жить в своей резервации. Мы доставим вас обратно в фургонах, солдаты будут охранять вас, и мы будем кормить вас в дороге. Мы не арестуем никого, но, когда вы прибудете на Территорию, агент арестует тех из вас, кто совершил преступление, и будет судить их по всей справедливости. Вруму не понравился конец речи, и он предостерегающе взглянул на Уэсселса, но Уэсселс не понимал тонкостей; он изложил суть дела, как она ему представлялась, и притом людям, у которых не было выбора. Попыхивая сигарой, он прислушивался к плавной шайенской речи Роуленда. Ему даже не приходило в голову, что это человеческий язык, и слова индейцев ничуть не интересовали его. Они вызывали в нем столь же мало любопытства, как собачий лай. Чужая речь вообще почему-то злила его, а язык шайенов тем паче, ибо это был исконный язык его родины, а в глубине души он всегда считал индейцев пришельцами, чужаками, явившимися откуда-то извне.

– Они опечалены, – сказал Роуленд коротко.

– Это неважно, скажи, что они говорят.

– Если даже их только хотят вернуть обратно, – перевел Роуленд, нервно комкая меховую шапку, – это было бы жестоко, ведь они в лохмотьях. Старик говорит, – как они могут ехать так далеко, когда у них нет одежды, одни лохмотья? Старик говорит, что дети замерзнут.

Уэсселс пожал плечами.

– Что их ждет на юге? – продолжал Роуленд, морщась от усилий подобрать английские слова. Ему хотелось угодить офицерам с белой кожей, но в душе его теснились воспоминания: язык, на котором говорила его мать, ее родичи, приезжавшие навестить ее на своих жилистых лошадях, – рослые веселые воины, дарившие ему сласти, купленные в лавке; он смутно чувствовал свое кровное родство с чем-то, о чем он хотел бы забыть навсегда. Он был белый; его звали Роуленд, а не Большой Медведь, или Восходящий Месяц, или еще как-нибудь в этом роде.

– На юге, – продолжал он, – голод и лихорадка погубят их. Они боятся, – их осталось слишком мало. А они хотят, чтобы племя не угасло.

– Они должны вернуться, – заявил Уэсселс.

Старик беспомощно посмотрел на Уэсселса. От Роуленда было мало пользы; его перевод оставлял непроходимую пропасть, и перекинуть мост через нее было невозможно. Старик безуспешно пытался нащупать какой-нибудь путь и, наконец, прибег к помощи своих товарищей. Они поговорили между собой вполголоса, и самый высокий из них ласково погладил старика по плечу. Глаза старика снова наполнились слезами. В его словах, обращенных к Роуленду, звучало горестное недоумение.

– Мы должны умереть? Президент этого хочет? Патетические слова старика, трагический тон всей этой сцены, казавшейся Уэсселсу дешевой мелодрамой, обозлили его. Он вскочил и быстро зашагал по комнате. Потом сказал, подчеркивая каждое слово короткими взмахами сигары:

– Они должны вернуться, вот и все. Заставь их понять это.

И Роуленд попытался заставить их понять. Он начал что-то говорить им, а три офицера слушали; потом он повернулся к ним и покачал головой.

– Они не поедут обратно.

– Еще как поедут! Скажи им…

– Это бесполезно, – настаивал Роуленд. – Их родная земля всего в нескольких сотнях миль отсюда. Если им нельзя добраться до нее, они умрут здесь. Они говорят, что уже давно мертвы; они говорят, что человек мертв, если у него отняли родной дом, если его сделали рабом в тюрьме. Они говорят, что это хорошо с вашей стороны – держать с ними совет, но, если президент хочет, чтобы они умерли, они лучше умрут здесь.

– Они поедут обратно, – упрямо повторил Уэсселс. – Через несколько дней все будет готово, и они поедут обратно.

Еще слова, английские и шайенские, которые Роуленд переводил с недоумением ребенка, отгадывающего трудную загадку. Разговор, возвращаясь все к той же исходной точке, становился бесцельным. За пропастью веков трое индейских вождей казались смутными тенями.

Уэсселс снова уселся в качалку. Он сказал Роуленду, при каждом слове стряхивая пепел с сигары: – Скажи им, что приказ – это приказ, и закон – это закон, и тому, и другому надо подчиняться. Если они решат мирно возвратиться на юг, все будет хорошо, и мы снова станем Друзьями. А до тех пор они не получат ни воды, ни пищи.

Роуленд перевел заявление Уэсселса. Трое вождей выслушали приговор бесстрастно и серьезно.

– Увести их в барак, – кивнул головой Уэсселс. Когда индейцы ушли, Бекстер сказал: – Я бы еще попробовал повлиять на них, капитан.

Уэсселс покачал головой: – Нужно внушить им уважение. Тысяча миль – это большое расстояние.

– С этим я согласен, – кивнул Врум. – Однако уморить их голодом – дело нешуточное.

– Долго голодать они не будут. Сдадутся.

– Если такое дело выплывет, подымется страшный шум.

– Почему?

– Уморить голодом?.. Ну, не знаю. По-моему, может подняться шум.

– Я получил точный приказ, – сказал Уэсселс.

– Как это может выплыть? – пожал плечами Бекстер. – Кролик и тот не выскочит из этой проклятой дыры.

* * *

Медленно прошел день, другой – и эта осада черной тучей нависла над гарнизоном форта Робинсон. Первый день прошел тихо, неслышно; весть о решении Уэсселса быстро распространилась среди солдат, и весь день взоры их то и дело обращались к старому бараку. Караул у дверей был усилен, а вокруг здания расставлена частая цепь часовых. Таким образом, район обхода каждого часового захватывал район обхода следящего – мера, едва ли когда-нибудь применявшаяся в фортах.

Гарнизон по-разному относился к происходящему; значительная часть солдат проявляла полное равнодушие. Не вдаваясь в сложный анализ побуждений или целей, они придерживались простого принципа, что только мертвый индеец – хороший индеец; их больше возмущали сами шайены, чем меры, применяемые начальством для того, чтобы сломить их. Но было немало и таких, которые говорили, что морить людей голодом – подло и гнусно, кто бы они ни были, хотя бы даже индейцы. Женатые вспоминали собственных жен и детей и решали про себя, что люди с темной кожей, вероятно, тоже чувствуют муки голода и жажды. И те и другие настроения усугублялись мертвящим однообразием гарнизонной жизни, и длинный бревенчатый барак стал для солдат бельмом на глазу. Они кляли его, поглядывали на него с ненавистью, старались не замечать; они сделались раздражительны, неразговорчивы, то и дело бранились между собой, и драки разгорались по малейшему поводу.

Двое рядовых, Джемс Лиоби и Фред Грин, подравшись, пустили в ход ножи, и Грин остался лежать на снегу, харкая кровью. Энгус Маккэл ударил сержанта и был посажен на гауптвахту в кандалах. Это были явные взрывы ярости, а за ними таилось постоянное угрюмое недовольство. Но Уэсселс в ответ на все это только крепче зажимал тиски дисциплины. Старшие сержанты в гарнизонах прерий – и без того люди крутые, а теперь они просто осатанели. Обычно довольно добродушный сержант Лэнси молотил своими огромными кулачищами при малейшем поводе, а сержант О'Тул ежеминутно хватался за револьвер. По приказу Уэсселса в полковой лавке перестали отпускать спиртные напитки солдатам гарнизона, и это еще ухудшило дело.

На второй день среди индейцев начали замечаться признаки жажды. Заключенные соскребали с подоконников все крупицы снега, потом открыли дверь и сгребли весь затоптанный снег, до которого могли дотянуться. Штыки часовых не давали никому ступить хотя бы шаг за порог. Из барака стало нести покойницкой.

Уэсселс оставался непреклонен и при этом считал, что действует весьма умеренно. Ведь индейцы были постоянным источником неприятностей в форте, однако он не питал к ним ненависти. Три раза в день он посылал в барак Роуленда, чтобы тот поговорил с заключенными и доказал им ошибочность их поведения. В первый день у индейцев еще было чем топить печку, но на второй Уэсселс приказал больше не давать топлива. Он не признавал полумер.

На второй день Роуленд попросил не посылать его больше в барак. – Там худо, – пояснил он. – Там как в аду…

– Трусишь? – спросил Уэсселс.

– Нет, только они стали отчаянные, господин капитан. Они как сумасшедшие, и мне кажется, у них есть оружие.

– Ты сам сумасшедший, – сказал Уэсселс. – Откуда у них может быть оружие?

– Не знаю, – может быть, они разобрали несколько карабинов, и женщины спрятали их на себе перед тем, как сдаться вам в плен. Может быть, женщины припрятали и револьверы. У них, по крайней мере, пять ружей, вот что я думаю.

– Ты сумасшедший, – повторил Уэсселс. – Сумасшедший и трус.

– Ну хорошо, я пойду туда, – нехотя согласился Роуленд. – Пойду. Но там сущий ад. Они не сдадутся и не поедут обратно. Они умрут здесь, вот увидите.

Лейтенант Аллен просил Уэсселса сделать что-нибудь для шайенских детей. – Малыши, – сказал он, – уже умирали с голоду, когда мы их привезли сюда. Я не критикую ваших мероприятий, капитан. Вы здесь начальник, и ваше дело решать.

– Я готов накормить всех, – сказал Уэсселс, – это зависит только от них.

– Что может зависеть от детей?

– Индейцы… – начал Уэсселс.

– Бог ты мой, сэр, индейцы – тоже люди! Нельзя морить голодом маленьких детей и оправдывать это тем, что они индейцы.

– Я попрошу вас, лейтенант, не соваться не в свое дело, – сказал Уэсселс. Однако мысль о детях, на которую его навели, обеспокоила капитана, и он заявил Роуленду, что детям разрешается покинуть барак. – Скажи им, пусть пришлют детей, – сказал он. – Мы накормим их и присмотрим за ними.

Но Роуленд вышел из барака бледный и, покачав головой, повторил, что там сущий ад.

– Они не хотят выпустить детей?

– Они говорят, что умрут все вместе. Они просто сидят и смотрят на меня. А там такой холод, такой холод! Они сидят все в куче, жмутся друг к другу, чтобы было потеплее, и смотрят на меня.

Термометр показывал шесть градусов ниже нуля.

– Завтра они сдадутся, – сказал Уэсселс.

Но на другой день шайены начали петь свои предсмертные песни. Уже и тогда было неладно, когда длинный мрачный барак стоял молчаливой могилой, зловещим тихим склепом, укрывающим душу и тело людей. Теперь оттуда неслись скорбные причитания, и холодный ветер разносил их по всему форту. У индейцев была флейта, и, время от времени, ее заунывные звуки вторили протяжным песням. Это был первобытный реквием обреченного на истребление народа.

Все это удручающе действовало на гарнизон. Кавалеристы далеко обходили барак, даже избегали смотреть на него. Каждая улыбка, кривившая лица солдат, стала мучительной гримасой; никто не смеялся. И что было еще более тревожным признаком – они почти перестали драться. Они были угрюмы, злы, молчаливы, и какой-то смутный страх вкрался в их жизнь. Все насторожились, чего-то ждали, нервничали.

Даже Уэсселс начал понимать, что достаточно искры, и в этом глухом, уединенном гарнизоне начнется анархия.

В офицерской столовой разговор то и дело обрывался. Один спросит что-нибудь, другой ответит – или не ответит, и вопрос повисал в воздухе среди напряженной тишины; офицеры снова прислушивались.

Потом опять принимались за еду, и, наконец, кто-нибудь говорил:

– Долго они будут там завывать?

– Долго ли?

И другой отвечал:

– Они поют предсмертные песни только, когда знают, что умрут.

– А ну вас, молчите!

И все-таки они прислушивались, и вымученные разговоры звучали пусто, бессмысленно.

– Будет снег…

– Похоже, что будет…

– Ветер с севера…

– Как сказать. По-моему, для снега слишком холодно.

– Это еще неизвестно. Я видел, как снег шел и при более сильном морозе.

– Холоднее, чем сейчас, здесь почти не бывает.

– Как бы не так!

* * *

Даже бесчувственные нервы Уэсселса, и те начали сдавать; до сих пор он был центром для всего форта, его твердым, хотя и бездарным руководителем; теперь он обнаруживал признаки смущения и растерянности. После двух дней похоронного пения Уэсселс не выдержал и решил так или иначе покончить с этим делом. Он разыскал Роуленда и заявил ему:

– Ты опять пойдешь туда, понял?

Метис отрицательно покачал головой.

– Ты пойдешь, хотя бы мне пришлось загнать тебя туда пинками.

– Я оттуда не выйду живым, – пробормотал Роуленд.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю