355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Цицерон » Речи » Текст книги (страница 5)
Речи
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 17:15

Текст книги "Речи"


Автор книги: Марк Цицерон


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

(XL, 102) Ты вывел колонию в Касилин, куда Цезарь ранее уже вывел колонию. Ты в письме спросил моего совета (это, правда, касалось Капуи, но я дал бы такой же совет насчет Касилина136): позволяет ли тебе закон вывести новую колонию туда, где колония уже существует? Я указал, что вывод новой колонии в ту колонию, которая была выведена с совершением авспиций, противозаконен, пока эта последняя существует. В своем письме я ответил, что новые колоны могут приписаться. Но ты, безмерно зазнавшись и нарушив все права авспиций, вывел колонию в Касилин, куда несколькими годами ранее уже была выведена колония, причем ты поднял знамя и провел границы плугом137, лемехом которого ты, можно сказать, чуть не задел ворот Капуи, так что земли процветавшей колонии уменьшились. (103) После этого нарушения религиозных запретов ты набросился на касинское поместье Марка Варрона138, честнейшего и неподкупнейшего мужа. По какому праву? Какими глазами мог ты на него смотреть? "Такими же, – скажешь ты, – какими я смотрел на имения наследников Луция Рубрия, на имения наследников Луция Турселия и на бесчисленные остальные владения". А если ты сделал это, купив их на торгах, то пусть остаются в силе торги, пусть остаются в силе записи, лишь бы это были записи Цезаря, а не твои, иными словами, те, в которых были записаны твои долги, а не те, на основании которых ты от долгов избавился. Что же касается поместья Варрона в Касине, то кто мог бы утверждать, что оно поступило в продажу? Кто видел копье, водруженное при этой продаже? Кто слышал голос глашатая? Ты, по твоим словам, посылал в Александрию человека, чтобы он купил поместье у Цезаря; ибо дождаться его самого тебе было трудно. (104) Но кто и когда слыхал, что какая-то часть имущества Варрона была утрачена, между тем его благополучием было озабочено множество людей? Далее, а что, если Цезарь в своем письме даже велел тебе возвратить это имущество? Что еще можно сказать о таком бесстыдстве? Убери хотя бы на короткое время те мечи, которые мы видим: ты сразу поймешь, что одно дело торги, устроенные Цезарем, другое – твоя самоуверенность и наглость. Ведь тебя на этот участок не допустит, уже не говорю – сам собственник, но даже любой его друг, сосед, гость, управитель.

(XLI) А сколько дней подряд ты предавался в этой усадьбе позорнейшим вакханалиям! Начиная с третьего часа пили, играли, извергали из себя139. О, несчастный кров "при столь неподходящем хозяине"140! А впрочем, разве он стал там хозяином? Ну, скажем, "при неподходящем постояльце"! Ведь Марк Варрон хотел, чтобы у него было убежище для занятий, а не для разврата. (105) О чем ранее в усадьбе этой говорили, что обдумывали, что записывали! Законы римского народа, летописи старины, все положения философии и науки. Но когда постояльцем в нем был ты (ибо хозяином ты не был), все оглашалось криками пьяных, полы были залиты вином, стены забрызганы; свободнорожденные мальчики толклись среди продажных, распутницы – среди матерей семейств. Приезжали люди из Касина, из Аквина, из Интерамны; к тебе не допускали никого. Впрочем, это как раз было правильно; ведь у столь тяжко опозорившегося человека и знаки его достоинства были осквернены.

(106) Когда он, отправившись оттуда в Рим, подъезжал к Аквину, навстречу ему вышла довольно большая толпа людей, так как этот муниципий густо населен. Но его пронесли через город в закрытых носилках, словно мертвеца. Аквинаты, конечно, поступили глупо, но ведь они жили у дороги. А анагнийцы? Они, так как их город находится в стороне от дороги, спустились на дорогу, чтобы приветствовать его как консула, как будто он действительно был им. Трудно поверить, если скажут [...], но тогда всем слишком хорошо было известно, что он никого не принял, тем более что при нем было двое анагнийцев, Мустела и Лакон, один из которых – первый по части меча, другой – по части кубков141 (107) Стоит ли мне упоминать об угрозах и оскорблениях, с какими он налетел на сидицинцев142, о том, как он мучил путеоланцев за то, что они избрали своими патронами143 Гая Кассия и Брутов? Жители этих городов сделали это из великой преданности, рассудительности, благожелательности, приязни, а не под давлением вооруженной силы, как избирали в патроны тебя. Басила144 и других, подобных вам людей; ведь никто не хотел бы даже иметь вас клиентами; не говорю уже – быть вашим клиентом.

(XLII) Между тем в твое отсутствие какой торжественный день наступил для твоего коллеги, когда он разрушил на форуме тот надгробный памятник, который ты привык почитать145! Когда тебе сообщили об этом, ты, как видели все, кто был вместе с тобой, рухнул наземь. Что произошло впоследствии, не знаю. Думаю, что страх перед вооруженной силой одержал верх; ты сбросил своего коллегу с небес к добился того, что он стал если даже и теперь непохожим на тебя, то, во всяком случае, непохожим на самого себя.

(108) А каково было потом возвращение Антония в Рим! Какая тревога во всем городе! Мы вспоминали непомерную власть Цинны, затем – господство Суллы; недавно мы видели, как царствовал Цезарь. Были, быть может, и тогда мечи, но припрятанные и не особенно многочисленные. Но каковы и сколь сильны твои злодеи-спутники! Они следуют за тобой в боевом порядке, с мечами в руках. Мы видим, как несут парадные носилки, полные щитов. Но мы, отцы-сенаторы, уже притерпевшись к этому, благодаря привычке закалились. В июньские календы мы, как было решено, хотели явиться в сенат, но, охваченные страхом, тотчас же разбежались. (109) А Марк Антоний, ничуть не нуждавшийся в сенате, не почувствовал тоски ни по одному из нас, нет, он даже обрадовался нашему отъезду и тотчас же совершил свои изумительные деяния. Подлинность собственноручных записей Цезаря он отстоял из своекорыстных побуждений, но законы Цезаря и притом наилучшие146 он уничтожил, дабы иметь возможность поколебать государственный строй. Наместничества он продлил на ряд лет и, хотя именно ему следовало быть защитником распоряжений Цезаря, отменил его распоряжения, касающиеся и государственных и частных дел. В государственных делах нет ничего более важного, чем закон; в частных делах самое прочное – завещание. Одни законы он отменил без промульгации147, о других промульгацию совершил, чтобы их упразднить. Завещание же он свел на нет, а оно даже для самых незначительных граждан всегда сохранялось в силе. Статуи и картины, которые Цезарь завещал народу вместе со своими садами, он перевез отчасти в сады Помпея, отчасти в усадьбу Сципиона.

(XLIII, 110) И это ты хранишь память о Цезаре? Ты чтишь его после его смерти? Можно ли было оказать ему больший почет, чем предоставление ему ложа, изображения, двускатной кровли и назначение фламина 148? И вот теперь, подобно тому как фламин есть у Юпитера, у Марса, у Квирина, у божественного Юлия им является Марк Антоний. Почему же ты медлишь? Где же твоя инавгурация149? Назначь для этого день; подумай, кто мог бы совершить твою инавгурацию; ведь мы – коллеги, и никто не откажется сделать это. О, гнусный человек! – безразлично, являешься ли ты жрецом Цезаря или жрецом мертвеца. Далее, я спрашиваю: разве тебе неизвестно, какой сегодня день? Разве ты не знаешь, что вчера был четвертый день Римских игр в Цирке150 и что ты сам внес на рассмотрение народа предложение, чтобы пятый день этих игр дополнительно был посвящен Цезарю? Почему же мы сегодня не облечены в претексты, почему мы терпим, что Цезарю, в силу твоего же закона, не оказывают почета, положенному ему? Или осквернение молебствия прибавлением одного дня ты допустил, а осквернения лож не захотел? Либо изгоняй благочестие отовсюду, либо повсюду его сохраняй. (111) Ты спросишь, одобряю ли я, что у Цезаря были ложе, двускатная кровля, фламин. Нет, я ничего этого не одобряю. Но ты, который защищаешь распоряжения Цезаря, как объяснишь ты, почему ты одно защищаешь, а о другом не заботишься? Уж не хочешь ли ты сознаться в том, что имеешь в виду только свою выгоду, а вовсе не почести, оказываемые Цезарю? Что ты на это, наконец, ответишь? Ведь я жду потока твоего красноречия. Твоего деда я знал как красноречивейшего человека, тебя – даже как чересчур откровенного в речах. Он никогда не выступал на народной сходке обнаженный; твою же голую грудь – простодушный человек! – мы увидели. Ответишь ли ты на это и вообще осмелишься ли ты открыть рот? Найдешь ли ты в моей столь длинной речи что-нибудь такое, на что ты решился бы дать ответ?

(XLIV, 112) Но не будем говорить о прошлом. Один только этот день, повторяю, один нынешний день, одно то мгновение, когда я говорю, оправдай, если можешь. Почему сенат находится в кольце из вооруженных людей? Почему твои приспешники слушают меня, держа мечи в руках? Почему двери храма Согласия не открыты настежь? Почему ты приводишь на форум людей из самого дикого племени – итирийцев, вооруженных луками и стрелами? Антоний, послушать его, делает это для собственной защиты. Так не лучше ли тысячу раз погибнуть, чем не иметь возможности жить среди своих сограждан без вооруженной охраны? Но это, поверь мне, вовсе не защита: любовью и расположением граждан должен ты быть огражден, а не оружием. (113) Вырвет и выбьет его у тебя из рук римский народ! О, если бы это произошло без опасности для нас! Но как бы ты ни обошелся с нами, ты, – пока ты ведешь себя так, как теперь, – поверь мне, не можешь продержаться долго. И в самом деле, твоя ничуть не жадная супруга – о которой я говорю без всякого желания оскорбить ее – слишком медлит с уплатой своего третьего взноса римскому народу151. Есть у римского народа люди, которым можно доверить кормило государства: в каком бы краю света люди эти ни находились, там находится весь оплот государства, вернее, само государство, которое доселе за себя только покарало152, но еще не возродилось153. Есть в государстве, несомненно, и молодые знатнейшие люди, готовые выступить в его защиту. Пусть они, заботясь о сохранении спокойствия в государстве, и отступят, насколько захотят, государство все же призовет их. И слово "мир" приятно, и самый мир спасителен; различие между миром и рабством огромно. Мир – это спокойная свобода, рабство же – это худшее из всех зол, от которого мы должны отбиваться не только войной, но и ценой жизни. (114) Но если наши освободители сами скрылись с наших глаз, они все же оставили нам пример в виде своего поступка. То, чего не сделал никто, сделали они. Брут пошел войной на Тарквиния, бывшего царем тогда, когда в Риме это было дозволено. Спурий Кассий, Спурий Мелий, Марк Манлий, заподозренные в стремлении к царской власти, были казнены. А эти люди впервые с мечами в руках напали не на человека, притязавшего на царскую власть, а на того, кто уже царствовал. Это поступок, славный сам по себе и божественный; он совершен у нас на глазах как пример для подражания – тем более, что они стяжали такую славу, какую небо едва ли может вместить. Хотя уже само сознание прекрасного поступка и было для них достаточной наградой, я все же думаю, что смертному не следует презирать бессмертия.

(XLV, 115) Вспомни же, Марк Антоний, тот день, когда ты уничтожил диктатуру. Представь себе воочию ликование римского народа и сената, сравни это с чудовищным торгом, который ведешь ты и твои приспешники. Ты поймешь тогда, как велико различие между барышом и заслугами. Но подобно тому как люди, во время какой-нибудь болезни страдая притуплением чувств, не ощущают приятного вкуса пищи, так развратники, алчные и преступные люди, несомненно, лишены вкуса к истинной славе. Но если слава не может побудить тебя к действиям справедливым, то неужели даже страх не может отвлечь тебя от гнуснейших поступков? Правосудия ты не боишься. Если – полагаясь на свою невиновность, хвалю; если – полагаясь на свою силу, то неужели ты не понимаешь, чего следует страшиться человеку, который дошел до того, что и правосудие ему не страшно? (116) Но если храбрых мужей и выдающихся граждан ты не боишься, так как твою жизнь защищают от них оружием, то и сторонники твои, поверь мне, недолго будут тебя терпеть. Но что это за жизнь – днем и ночью бояться своих? Уж не думаешь ли ты, что ты привязал их к себе большими благодеяниями, чем те, какие Цезарь оказал кое-кому из тех людей, которые его убили, или что тебя в каком бы то ни было отношении можно с ним сравнить? Он отличался одаренностью, умом, памятью, образованием, настойчивостью, умением обдумывать свои планы, упорством. Вступив на путь войны, он совершил деяния, хотя и бедственные для государства, но все же великие; замыслив царствовать долгие годы, он с великим трудом, ценой многочисленных опасностей осуществил то, что задумал. Гладиаторскими играми, постройками, щедрыми раздачами, играми, он привлек на свою сторону неискушенную толпу; своих сторонников он привязал к себе наградами, противников – видимостью милосердия. К чему много слов? Коротко говоря, он, то внушая страх, то проявляя терпение, приучил свободных граждан к рабству.

(XLVI, 117), Я могу сравнить тебя с ним. разве только во властолюбии; во всем другом ты никак не можешь выдержать сравнения. Но несмотря на множество ран, которые он нанес государству, все же осталось кое-что хорошее: римский народ уже понял, насколько можно верить тому или иному человеку, на кого можно положиться, кого надо остерегаться. Но ведь об этом ты не думаешь и не понимаешь, что для храбрых мужей достаточно понять, насколько прекрасным поступком является убийство тиранна, насколько приятно оказать людям это благодеяние, сколь великую славу оно приносит. (118) Неужели люди, не стерпевшие власти Цезаря, стерпят твою? Поверь мне, вскоре они, друг с другом состязаясь, ринутся на этот подвиг и не станут долго ждать удобного случая. Образумься наконец, прошу тебя; подумай о том, кем ты порожден, а не о том, среди каких людей ты живешь. Ко мне относись, как хочешь; помирись с государством. Но о себе думай сам; я же о себе скажу вот что: я защитил государство, будучи молод; я не покину его стариком. С презрением отнесся я к мечам Катилины, не испугаюсь и твоих. Более того, я охотно встретил бы своей грудью удар, если бы мог своей смертью приблизить освобождение сограждан, дабы скорбь римского народа, наконец, породила то, что она уже давно рождает в муках. (119) И в самом деле, если около двадцати лет назад я заявил в этом же самом храме, что для консуляра не может быть безвременной смерти154, то насколько с большим правом я скажу теперь, что ее не может быть для старика! Для меня, отцы-сенаторы, смерть поистине желанна, когда все то, чего я добивался, и все то, что я совершал, выполнено. Только двух вещей я желаю: во-первых, чтобы я, умирая, оставил римский народ свободным (ничего большего бессмертные боги не могут мне даровать); во-вторых, чтобы каждому из нас выпала та участь, какой он своими поступками по отношению к государству заслуживает.

Марк Туллий Цицерон. Речь о консульских провинциях.

[В сенате, вторая половина мая 56 г до н.э. ].

(I, 1) Если кто-нибудь из вас, отцы-сенаторы, желает знать, за назначение каких провинций подам я голос1, то пусть он сам, поразмыслив, решит, каких людей, по моему мнению, надо отозвать из провинций; и если он представит себе, что я должен чувствовать, он, без сомнения, поймет, как я стану голосовать. Если бы я высказал свое мнение первым, вы, конечно, похвалили бы меня; если бы его высказал только я один, вы, наверное, простили бы мне это; и даже если бы мое предложение показалось вам не особенно полезным, вы все же, вероятно, отнеслись бы к нему снисходительно, памятуя о том, как больно я был обижен2. Но теперь, отцы-сенаторы, я испытываю немалое удовольствие – оттого ли, что назначение Сирии и Македонии3 чрезвычайно выгодно для государства, так что мое чувство обиды отнюдь не идет вразрез с соображениями общей пользы, или оттого, что это предложение еще до меня внес Публий Сервилий, муж прославленный и в высшей степени преданный как государству в целом, так и делу моего восстановления в правах. (2) Ведь, если Публий Сервилий еще недавно и всякий раз, как ему представлялся случай и возможность произнести речь, считал нужным заклеймить Габиния и Писона, этих двух извергов, можно сказать, могильщиков государства, – как за разные другие дела, так особенно за их неслыханное преступление и ненасытную жестокость ко мне – не только подачей своего голоса, но и словами сурового порицания, то как же должен отнестись к ним я, которого они ради удовлетворения своей алчности предали? Но я, внося свое предложение, не стану слушаться голоса обиды и; гневу не поддамся. К Габинию и Писону я отнесусь так, как должен отнестись каждый из вас. То особое чувство горькой обиды, которое испытываю я один (хотя вы всегда разделяли его со мной), я оставлю при себе; сохраню его до времени возмездия.

(II, 3) Как я понимаю, отцы-сенаторы, провинций, о которых до сего времени внесены предложения, четыре: две Галлии, которые, как мы видим, в настоящее время находятся под единым империем4, и Сирия и Македония; их против вашей воли, подавив ваше сопротивление, захватили эти консулы-губители5 себе в награду за то, что уничтожили государство. На основании Семпрониева закона, мы должны назначить две провинции. Какие же у нас причины колебаться насчет Сирии и Македонии? Не говорю уже, что те, кто ими ведает ныне, получили их с успением, что вступят в управление ими только после того, как вынесут приговор нашему сословию, изгонят из государства ваш авторитет6, подлейшим и жесточайшим образом посягнут на неприкосновенность, гарантированную государством, на прочное благоденствие римского народа, истерзают меня и всех моих родных. (4) Умалчиваю обо всех внутренних бедствиях, постигших город Рим, которые столь тяжки, что сам Ганнибал не пожелал бы нашему городу столько зла7, сколько причинили они. Перехожу к вопросу о самих провинциях; Македонию, которая ранее была ограждена не башнями, а трофеями многих императоров8, где уже давно, после многочисленных побед и триумфов, был обеспечен мир, ныне варвары, мир с которыми был нарушен в угоду алчности, разоряют так, что жители Фессалоники, расположенной в сердце нашей державы, были вынуждены покинуть город и построить крепость; что наша дорога через Македонию, которая вплоть до самого Геллеспонта служит военным надобностям, не только опасна вследствие набегов варваров, но и усеяна и отмечена лагерями фракийцев. Таким образом, те народы, которые, чтобы пользоваться благами мира, дали нашему прославленному императору огромное количество серебра, теперь, чтобы получить возможность снова наполнить свои опустошенные дома, за купленный ими мир пошли на нас, можно сказать, справедливой войной.

(5) Далее, войско наше, собранное путем самого тщательного набора и самых суровых мер, погибло, целиком9. (III) Говорю это с глубокой болью. Самым недостойным образом солдаты римского народа были взяты в плен, истреблены, брошены на произвол судьбы, разбиты, рассеяны из-за нерадивости, голода, болезней, опустошения страны, так что – и это самое позорное – за преступление императора, как видно, кару понесло войско. А ведь Македонию эту, мирную и спокойную, мы, уже покорив граничащие с нами народы и завоевав варварские страны, охраняли при помощи слабого гарнизона и небольшого отряда, даже без империя, при посредстве легатов10, одним только именем римского народа. А теперь Македония до того разорена консульским империем и войском, что даже в условиях длительного мира едва ли сможет ожить. Между тем, кто из вас не слыхал, кто не знает, что ахеяне из года в год платят Луцию Писону огромные деньги, что дань и пошлины с Диррахия полностью обращены в его личный доход, что глубоко преданный вам и нашей державе город Византии разорен, как будто он – город вражеский? После того как ничего не удалось выжать из нищих и вырвать у несчастных, этот человек послал туда когорты на зимние квартиры; начальниками над ними он назначил таких людей, которые, по его мнению, могли сделаться самыми усердными его сообщниками в злодеяниях, слугами его жадности. (6) Умалчиваю о суде, который он вершил в независимом городе вопреки законам и постановлениям сената; убийства оставляю в стороне; опускаю и упоминание о его разврате; ведь страшным доказательством, увековечившим позор и вызвавшим, можно сказать, справедливую ненависть к нашей державе, является тот установленный факт, что знатнейшие девушки бросались в колодцы и, сами обрекая себя на смерть, спасались от неминуемого надругательства. Обо всем этом я умалчиваю не потому, что преступления эти недостаточно тяжки, а потому, что выступаю теперь, не располагая свидетелями.

(IV) Что касается самого города Византия, то кто не знает, что он был чрезвычайно богат и великолепно украшен статуями? Византийцы, разоренные величайшими военными расходами в те времена, когда они сдерживали все нападения Митридата и весь Понт, взявшийся за оружие, кипевший и рвавшийся в Азию, которому они преградили путь своими телами, повторяю, в те времена и впоследствии византийцы самым благоговейным образом сохраняли эти статуи и остальные украшения своего города (7) А вот когда ты, Цезонин Кальвенций11, был императором, – самым неудачливым и самым мерзким – город этот, независимый и, в воздаяние за его исключительные заслуги12, освобожденный сенатом и римским на родом13, был так ограблен и обобран, что – не вмешайся легат Гай Вергилий, храбрый и неподкупный муж, – у византийцев из огромного числа статуй не осталось бы ни одной. Какое святилище в Ахайе, какая местность или священная роща во всей Греции были неприкосновенны настолько, чтобы в них уцелело какое-нибудь украшение? У подлейшего народного трибуна14 ты купил тогда – при памятном нам крушении государственного корабля, погубившем наш город, который ты же, призванный им управлять, разорил, – тогда, повторяю, ты купил за большие деньги позволение, вопреки постановлению сената и закону своего зятя15, производить суд по искам к независимым городам о данных им займах. Купив это право, ты его продал, так что тебе пришлось либо не производить суда, либо лишать римских граждан их имущества. (8) Все это, отцы-сенаторы, я теперь говорю, выступая не против самого Писона; речь идет о провинции. Поэтому я опускаю все то, что вы часто слышали и что храните в памяти, хотя и не слышите об этом. Не стану говорить и о проявленной им здесь, в Риме, наглости, которую, во время его присутствия здесь, вы все видели и запомнили. Не касаюсь вопроса о его надменности, упрямстве, жестокости. Пусть останутся неизвестными совершенные им под покровом тьмы развратные поступки, которые он пытался скрывать, хмуря лоб и брови, но чуждаясь стыдливости и воздержности. Дело идет о провинции; о ней я и говорю. И вы не смените его? Потерпите, чтобы он и впредь оставался в провинции? Ведь как только он туда прибыл, его злая судьба вступила в спор с его бесчестностью, так что никто не мог бы решить, был ли он более нагл или же более неудачлив.

(9) А в Сирии нам и впредь держать эту Семирамиду16, чей путь в провинцию был таким, что, казалось, царь Ариобарзан17 нанял вашего консула для убийств, словно какого-то фракийца18? Затем, после его приезда в Сирию, сначала погибла конница, а потом были перебиты лучшие когорты. Итак, в бытность его императором, в Сирии не было совершено ничего, кроме денежных сделок с тираннами19, соглашений, грабежей, резни; на глазах у всех император римского народа, построив войско, простирая руку, не убеждал солдат добиваться славы, а восклицал, что он все купил и может все купить. (V, 10) Далее, несчастных откупщиков (я и сам несчастен, видя несчастья и скорбь этих людей, оказавших мне такие услуги!) он отдал в рабство иудеям и сирийцам – народам, рожденным для рабского состояния. С самого начала он принял за правило (и упорно придерживался его) не выносить судебного решения в пользу откупщика; соглашения, заключенные вполне законно, он расторг, право содержать под стражей20 отменил, многих данников и обложенных податями освободил от повинностей; в городе, где он находился сам или куда должен был приехать, запрещал пребывание откупщика или раба откупщика. К чему много слов? Его считали бы жестоким, если бы он к врагам относился так, как отнесся к римским гражданам, а тем более к лицам, принадлежавшим к сословию, которое, в соответствии со своим достоинством, всегда находило поддержку и благоволение должностных лиц21. (11) Итак, вы видите, отцы-сенаторы, что откупщики угнетены и, можно сказать, уже окончательно разорены не из-за своей опрометчивости при получении откупов22 и не по неопытности в делах, а из-за алчности, надменности и жестокости Габиния. Несмотря на недостаток средств в эрарии, вы все же должны им помочь; впрочем, многим из них вы уже помочь не можете – тем, которые из-за этого врага сената, злейшего недруга всаднического сословия и всех честных людей, в своем несчастье потеряли не только имущество, но и достоинство; тем, которых ни бережливость, ни умеренность, ни доблесть, ни труд, ни почетное положение не смогли защитить от дерзости этого кутилы и разбойника. (12) Что же? Неужели мы потерпим, чтобы погибли эти люди, которые даже теперь стараются держаться либо на собственные средства, либо благодаря щедрости друзей? Или если тот, кому враги не дали получить доход от откупа, защищен цензорским постановлением23, то неужели тот, кому не позволяет получать доход человек, который на деле является врагом, хотя его врагом не называют, не требует помощи? Пожалуй, держите и впредь в провинции человека, который о союзниках заключает соглашения с врагами, о гражданах – с союзниками, который думает, что он лучше своего коллеги хотя бы тем, что Писон обманывал вас своим суровым выражением лица24 , между тем сам он никогда не прикидывался меньшим негодяем, чем был. Впрочем, Писон хвалится другими успехами: он, в течение короткого времени добился того, что Габиний уже не считается самым худшим из всех негодяев.

(VI, 13) Если бы их не пришлось рано или поздно отозвать из провинций, то неужели вы не признали бы нужным вырвать их оттуда и стали бы сохранять в неприкосновенности это двуликое зло для союзников, губителей наших солдат, разорителей откупщиков, опустошителей провинций, позорное пятно на нашем империи? Ведь вы сами в прошлом году пытались отозвать этих же самых людей, едва только они прибыли в провинции25. Если бы вы в то время могли свободно выносить решения и если бы дело не откладывалось столько раз и под конец не было вырвано из ваших рук, то вы (как вы этого и желали) восстановили бы свой авторитет, отозвав тех людей, по чьей вине он был утрачен, и отняв у них те самые награды, которые они получили за свое злодеяние и разорение отечества. (14) Если они, несмотря на все ваши старания, ускользнули тогда от этой кары, – притом не своими заслугами, а при помощи других людей-то они все же понесли другую кару, гораздо более тяжкую. В самом деле, какая более тяжкая кара могла постигнуть человека, если не стыдившегося молвы, то все же боявшегося казни, чем недоверие к его письму об успешном ведении им военных действий? Сенат, собравшийся в полном составе, отказал Габинию в молебствиях26 по следующим соображениям: во-первых, человеку, запятнанному гнуснейшими преступлениями и злодеяниями, верить не следует ни в чем; во-вторых, человек. признанный предателем и врагом государства, не мог успешно выполнить государственное поручение; наконец, даже бессмертные боги не хотят, чтобы их храмы открыли и им возносили мольбы от имени грязнейшего и подлейшего человека. Как видно, тот другой27 , либо сам поумнее, либо получил более тонкое образование у своих греков, с которыми он теперь кутит у всех на виду, а раньше обычно кутил тайно, либо у него друзья похитрее, чем у Габиния, так как от него мы никаких донесений не получаем.

(VII, 15) И что же, неужели эти вот люди будут у нас императорами? Один из них не осмеливается вам сообщить, почему его называют императором, другой – если только письмоносцы не замешкаются – через несколько дней неминуемо будет раскаиваться в том, что он на это осмелился. Друзья его (если только они вообще имеются или если у такого свирепого и отвратительного зверя могут быть какие-то друзья) утешают его тем, что наше сословие отказало в молебствиях даже Титу Альбуцию28 . Во-первых, это разные вещи – действия в Сардинии против жалких разбойников в овчинах, осуществленные пропретором при участии одной когорты вспомогательных войск, и война с крупнейшими народами Сирии и тираннами, завершенная войском и империем консула. Во-вторых, Альбуций сам назначил себе в Сардинии то, чего добивался от сената. Ведь было известно, что этот "грек" и человек легкомысленный как бы справил свой триумф в самой провинции; поэтому сенат и осудил это его безрассудство, отказав ему в молебствиях. (16) Но пусть Габиний наслаждается этим утешением и свой великий позор считает менее тяжким потому, что такое же клеймо было выжжено на лице еще у одного человека; однако пусть он дожидается и такого же конца, какой выпал на долю тому, чьим примером он утешается, тем более что Альбуций не отличался ни развращенностью Писона, ни дерзостью Габиния и все-таки пал от одного удара – от бесчестия, которому его подверг сенат.

(17) Но тот, кто подает голос за назначение двоим новым консулам двух Галлий29, оставляет Писона и Габиния на их местах; тот, кто подает свой голос за назначение консулам одной из Галлий и либо Сирии, либо Македонии, все-таки оставляет на месте одного из этих людей, совершивших одинаковые злодеяния, ставя их в неравные условия. "Я сделаю, – говорит такой человек, – Сирию и Македонию преторскими провинциями, чтобы Писону и Габинию назначили преемников немедленно". Да, если вот он позволит30! Ведь в таком случае народный трибун сможет совершить интерцессию; теперь он этого сделать не может. Поэтому я же, который теперь подаю голос за назначение Сирии и Македонии тем консулам, которые будут избраны, подам свой голос также и за то, чтобы эти же провинции были назначены как преторские – и для того, чтобы у преторов были провинции на годичный срок, и для того, чтобы мы возможно скорее увидали тех людей, которых мы не можем видеть равнодушно. (VIII) Но, поверьте мне, их никогда не сменят, разве только тогда, когда будет внесено предложение на основании закона, который воспретит интерцессию по вопросу о наместничестве вообще. Итак, если этот случай будет упущен, вам придется ждать целый год, в течение которого граждане будут бедствовать, союзники – мучиться, а преступники и негодяи останутся безнаказанными.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю