Текст книги "Речи"
Автор книги: Марк Цицерон
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
(XXVII) Итак, когда он вдруг набросился на имущество этого мужа, он был вне себя от радости, как действующее лицо из мима87, вчерашний нищий, который неожиданно стал богачом. Но, как говорится, не помню, у какого поэта,
"Что добыто было дурно, дурно то истратится"88.
(66) Совершенно невероятно и чудовищно то, как он в течение немногих, не скажу – месяцев, а дней пустил на ветер такое большое имущество. Были огромные запасы вина, очень много прекрасного чеканного серебра, ценные ткани, повсюду много превосходной и великолепной утвари, принадлежавшей человеку, жившему если и не в роскоши, то все же в полном достатке. В течение немногих дней от всего этого ничего не осталось. (67) Какая Харибда89 так прожорлива? Что я говорю – Харибда? Если она и существовала, то ведь это было только животное и притом одно. Даже Океан90, клянусь богом верности, едва ли мог бы так быстро поглотить так много имущества, столь разбросанного, расположенного в местах, столь удаленных друг от друга. Для Антония не существовало ни запоров, ни печатей, ни записей. Целые склады вина приносились в дар величайшим негодяям. Одно расхищали актеры, другое актрисы. Дом был набит игроками, переполнен пьяными. Пили дни напролет и во многих местах. При игре в кости часто бывали и проигрыши; ведь он не всегда удачлив. В каморках рабов можно было видеть ложа, застланные пурпурными покрывалами Гнея Помпея. Поэтому не удивляйтесь, что это имущество было растрачено так быстро. Такая испорченность смогла бы быстро сожрать не только имущество одного человека, даже такое большое, как это, но и города и царства. (68) Но ведь он, скажут нам, захватил также и дом и загородное имение. О, неслыханная дерзость! И ты даже осмелился войти в этот дом, переступить этот священный порог, показать свое лицо величайшего подлеца богам-пенатам этого дома? В доме, на который долго никто не смел и взглянуть, мимо которого никто не мог пройти без слез, в этом доме тебе не стыдно так долго жить? Ведь в нем, хотя ты ничего не понимаешь, ничто не может быть тебе приятно.
(XXVIII) Или ты всякий раз, как в вестибуле глядишь на ростры 91, думаешь, что входишь в свой собственный дом? Быть не может! Будь ты даже совсем лишен разума, лишен чувства (а ты именно таков), ты и себя, и свои качества, и своих сторонников все же знаешь. И я, право, не верю, чтобы ты – наяву ли или во сне – когда-либо мог быть спокоен в душе. Как бы ты ни упился вином, как бы безрассуден ты ни был (а ты именно таков), ты, всякий раз как перед тобой явится образ этого выдающегося мужа, неминуемо должен в ужасе пробуждаться от сна и впадать в бешенство, часто даже наяву. (69) Мне жаль самих стен и кровли этого дома. В самом деле, что когда-либо видел этот дом, кроме целомудренных поступков, проистекавших из самых строгих нравов и самого честного образа мыслей? Ведь муж этот, отцы-сенаторы, как вы знаете, стяжал столь же великую славу за рубежом, сколь искреннее восхищение на родине, его действия в чужих странах принесли ему не большую хвалу, чем его домашний быт. И в его доме в спальнях – непотребство, в столовых – харчевня! Впрочем, Антоний это отрицает. Не спрашивайте его, он стал порядочным человеком. Своей знаменитой актрисе он велел забрать ее вещи, на основании законов Двенадцати таблиц отобрал у нее ключи, выпроводил ее92. Какой он выдающийся гражданин отныне, сколь уважаемый! Ведь за всю его жизнь, из всех его поступков наибольшего уважения заслуживает его "развод" с актрисой. (70) А как часто употребляет он выражение: "И консул и Антоний"! Это означает: "Консул и бесстыднейший человек, консул и величайший негодяй". И право, чем другим является Антоний? Если бы это имя само по себе было связано с достоинством, то твой дед, не сомневаюсь, в свое время называл бы себя консулом и Антонием. Но он ни разу так себя не назвал. Так мог бы называть себя также и мой коллега, твой дядя, если только не предположить, что лишь ты один – Антоний.
Но я не стану говорить о твоих проступках, не относящихся к той твоей деятельности, которой ты истерзал государство; возвращаюсь к твоей непосредственной роли, то есть к гражданской войне, возникшей, вызванной, начатой твоими стараниями.
(XXIX, 71) В этой войне ты – по трусости и из-за своих любовных дел не участвовал. Ты отведал крови граждан, вернее, упился ею. В Фарсальском сражении ты был в первых рядах93. Луция Домиция, прославленного и знатнейшего мужа, ты убил, а многих бежавших с поля битвы, которым Цезарь, быть может, сохранил бы жизнь, – подобно тому как он сохранил ее некоторым другим, – ты безжалостно преследовал и изрубил. По какой же причине ты, совершив так много столь великих деяний, не последовал за Цезарем в Африку – тем более что война еще далеко не была закончена? Какое же место занял ты при самом Цезаре по его возвращении из Африки? Кем ты был? Тот, у кого ты, в бытность его императором, был квестором, а когда он стал диктатором, начальником конницы, зачинщиком войны, подстрекателем к жестокости, участником в дележе военной добычи, а в силу завещания, как ты сам говорил, был сыном, именно он потребовал от тебя уплаты денег, которые ты был должен за дом, за загородное имение, за все, что купил на торгах94. (72) Сначала ты ответил прямо-таки свирепо и – пусть тебе не кажется, что я во всем против тебя, – говорил, можно сказать, разумно и справедливо: "Это от меня Гай Цезарь требует денег? Почему именно он от меня, когда потребовать их от него мог бы я? Разве он без моего участия победил? Да он этого даже и не мог сделать. Это я дал ему предлог для гражданской войны; это я внес пагубные законы95; это я пошел войной на консулов и императоров римского народа, на сенат и римский народ, на богов наших отцов, на алтари и очаги, на отечество. Неужели Цезарь одержал победу только для себя одного? Если преступления совершены сообща, то почему же военной добыче не быть общей?" Ты имел право требовать, но что из этого? Цезарь был сильнее тебя. (73) Решительно отвергнув твои жалобы, он прислал солдат к тебе и к твоим поручителям, как вдруг ты представил тот знаменитый список96. Как смеялись люди над тем, что список был таким длинным, имущество таким большим и разнообразным, а между тем в составе его, кроме участка земли на Мисене, не было ничего такого, что распродающий все это с торгов мог бы назвать своей собственностью. Что касается самих торгов, то зрелище было поистине жалким: ковры Помпея в небольшом количестве и то в пятнах, несколько измятых серебряных сосудов, принадлежавших ему же, оборванные рабы, так что нам было больно видеть эти жалкие остатки его имущества. (74) Все же наследники Луция Рубрия97 запретили, в силу распоряжения Цезаря, эти торги. Негодяй был в затруднительном положении, не знал, куда ему обратиться. Более того, именно в это время в доме Цезаря, как говорят, был схвачен человек с кинжалом, подосланный Антонием, на что Цезарь заявил жалобу в сенате, открыто и резко выступив против тебя. Потом Цезарь выехал в Испанию, на несколько дней продлив тебе, ввиду твоей бедности, срок уплаты. Даже тогда ты за ним не последовал. Такой хороший гладиатор и так скоро получил деревянный меч98? Итак; если Антоний, защищая свои интересы, то есть свое благополучие, был столь труслив, то стоит ли его бояться?
(XXX, 75) Все же он, наконец, выехал в Испанию, но, по его словам, не смог туда безопасно добраться. Как же, в таком случае, туда добрался Долабелла? Ты не должен был становиться на ту сторону или же, став, должен был биться до конца. Цезарь трижды не на жизнь, а на смерть сразился с гражданами: в Фессалии, в Африке, в Испании. Во всех этих битвах Долабелла участвовал99; в сражении в Испании он даже был ранен. Если хочешь знать мое мнение, то я бы предпочел, чтобы этого не было; но все же, хотя решение его с самого начала заслуживает порицания, похвальна его непоколебимость. А ты каков? Сыновья Гнея Помпея тогда старались прежде всего вернуться на родину. Оставим это; это касалось обеих сторон; но, кроме того, они старались вернуть себе богов своих отцов, алтари, очаги, домашнего лара все то, что захватил ты. В то время как этого добивались с оружием в руках те, кому оно принадлежало на законном основании, кому (хотя можно ли говорить о справедливости среди величайших несправедливостей?) по справедливости следовало сражаться против сыновей Гнея Помпея? Кому? Тебе, скупщику их имущества! (76) Или может быть, пока ты в Нарбоне блевал на столы своих гостеприимцев, Долабелла должен был сражаться за тебя в Испании?
А каково было возвращение Антония из Нарбона! И он еще спрашивал меня, почему я так неожиданно повернул назад, прервав свою поездку! Недавно я объяснил вам, отцы-сенаторы, причину своего возвращения100. Я хотел, если бы только смог, еще до январских календ принести пользу государству. Но ты спрашивал, каким образом я возвратился. Во-первых, при свете дня, а не потемках; во-вторых, в башмаках и тоге, а не в галльской обуви и дорожном плаще101. Но ты все-таки на меня смотришь и, видимо, с раздражением. Право, ты теперь помирился бы со мной, если бы знал, как мне стыдно за твою подлость, которой сам ты не стыдишься. Из всех гнусностей, совершенных всеми людьми, я не видел ни одной, не слыхал ни об одной, более позорной. Ты, вообразивший себя начальником конницы, ты, добивавшийся на ближайший год, вернее, выпрашивавший для себя консульство, бежал в галльской обуви и в дорожном плаще через муниципии и колонии Галлии, после пребывания в которой мы обычно добивались консульства; да, тогда консульства добивались, а не выпрашивали.
(XXXI, 77) Но обратите внимание на его низость. Приехав приблизительно в десятом часу в Красные Скалы102, он укрылся в какой-то корчме и, прячась там, пропьянствовал до вечера. Быстро подъехав к Риму на тележке, он явился к себе домой, закутав себе голову. Привратник ему: "Ты кто?" – "Письмоносец от Марка". Его тут же привели к той, ради кого он приехал, и он передал ей письмо. Когда она, плача, читала письмо (ибо содержание этого любовного послания было таково: у него-де впредь ничего не будет с актрисой, он-де отказался от любви к той и перенес всю свою любовь на эту женщину), когда она разрыдалась, этот сострадательный человек не выдержал, открыл лицо и бросился ей на шею. О, ничтожный человек! Ибо что еще можно сказать? Ничего более подходящего сказать не могу. Итак, именно для того, чтобы она неожиданно увидела тебя, Ка-тамита103, когда ты вдруг откроешь себе лицо, ты и перепугал ночью Рим и на много дней навел страх на Италию104? (78) Но дома у тебя было, по крайней мере, оправдание – любовь; вне дома – нечто более позорное: опасение, что Луций Планк продаст имения твоих поручителей105. Но когда народный трибун предоставил тебе слово на сходке, ты, ответив, что приехал по своим личным делам, дал народу повод изощряться на твой счет в остроумии. Но я говорю чересчур много о пустяках; перейдем к более важному.
(XXXII) Когда Гай Цезарь возвращался из Испании106, ты очень далеко выехал навстречу ему. Ты быстро съездил в обе стороны, дабы он признал тебя если и не особенно храбрым, то все же очень рьяным. Ты – уж не знаю как вновь сделался близким ему человеком. Вообще у Цезаря была такая черта: если он знал, что кто-нибудь совсем запутался в долгах и нуждается, то он (если только знал этого человека как негодяя и наглеца) очень охотно принимал его в число своих близких. (79) И вот, когда ты этими качествами приобрел большое расположение Цезаря, было приказано объявить о твоем избрании в консулы и притом вместе с ним самим. Я ничуть не сокрушаюсь о Долабелле, которого тогда побудили добиваться консульства, подбили на это и насмеялись над ним. Кто же не знает, как велико было при этом вероломство по отношению к Долабелле, проявленное вами обоими? Цезарь побудил его к соисканию консульства, нарушил данные ему обещания и обязательства и позаботился о себе; ты же подчинил свою волю вероломству Цезаря. Наступают январские календы; нас собирают в сенате. Долабелла напал на Антония и говорил гораздо более обстоятельно и с гораздо большей подготовкой, чем это теперь делаю я. (80) Всеблагие боги! Но что, в своем гневе, сказал Антоний! Прежде всего, когда Цезарь обещал, что он до своего отъезда повелит, чтобы Долабелла стал консулом (и еще отрицают, что он был царем, он, который всегда и поступал и говорил подобным образом107!), и вот, когда Цезарь так сказал, этот честный авгур заявил, что облечен правами жреца, так что на основании авспиций он может либо не допустить созыва комиций, либо объявить выборы недействительными, и он заверил, что он так и поступит. (81) Прежде всего обратите внимание на его необычайную глупость. Как же так? Даже не будучи авгуром, но будучи консулом, разве не смог бы ты сделать то, что ты, по твоим словам, имел возможность сделать по праву жречества? Пожалуй, еще легче. Ведь мы обладаем только правом сообщать, что мы наблюдаем за небесными знамениями, а консулы и остальные должностные лица – и правом их наблюдать108. Пусть будет так! Он сказал это по недостатку опыта; ведь от человека, никогда не бывающего трезвым, требовать разумного рассуждения нельзя; но обратите внимание на его бесстыдство. За много месяцев до того он сказал в сенате, что он либо посредством авспиций не допустит комиций по избранию Долабеллы, либо сделает то самое, что он и сделал. Мог ли кто-нибудь – кроме тех, кто решил наблюдать за небом, – предугадать, какая неправильность будет допущена при авспициях? Во время комиций этого не позволяют законы, а если кто-либо и производил наблюдения за небом, то он должен заявить об этом не после комиций, а до них. Но невежество Антония сочетается с бесстыдством: он и не знает того, что авгуру подобает знать, и не делает того, что приличествует добросовестному человеку. (82) Итак, вспомните его консульство, начиная с того дня и вплоть до мартовских ид109. Какой прислужник был когда-либо так угодлив, так принижен? Сам он не мог сделать ничего; обо всем он просил Цезаря; припадая головой к спинке носилок, он выпрашивал у своего коллеги милости, чтобы их продавать.
(XXXIII) И вот наступает день комиций по избранию Долабеллы; жеребьевка для назначения центурии, голосующей первой110; Антоний бездействует; объявляют о поданных голосах – молчит; приглашают первый разряд111; объявляют о поданных голосах; затем, как это принято, голосуют всадники; затем приглашают второй разряд; все это происходит быстрее, чем я описал. (83) Когда все закончено, честный авгур – можно подумать, Гай Лелий! говорит: "В другой день!" 112 О, неслыханное бесстыдство! Что ты увидел, что понял, что услышал? Ведь ты не говорил, что наблюдал за небом, да и сегодня этого не говоришь. Следовательно, препятствием является та неправильность, которую ты предвидел так давно и заранее предсказал. И вот ты, клянусь Геркулесом, лживо измыслил важные авспиций, которые должны навлечь несчастье, надеюсь, на тебя самого, а не на государство; ты опутал римский народ религиозным запретом; ты как авгур по отношению к авгуру, как консул по отношению к консулу совершил обнунциацию. Не хочу распространяться об этом, дабы не показалось, что я не признаю законными действий Долабеллы, тем более что обо всем этом рано или поздно неминуемо придется докладывать нашей коллегии. (84) Но обратите внимание на надменность и наглость Антония. Значит, доколе тебе будет угодно, Долабелла избран в консулы неправильно; но когда ты захочешь, он окажется избранным в соответствии с авспициями. Если то, чти авгур делает заявление в тех выражениях, в каких ее совершил ты, не значит ничего, сознайся, что ты, произнося слова "В другой день!", не был трезв. Если же в твоих словах есть какой-либо смысл, то я как авгур спрашиваю своего коллегу, в чем этот смысл заключается.
Но, дабы мне не пропустить в своей речи самого прекрасного из поступков Марка Антония, перейдем к Луперкалиям. (XXXIV) Он ничего не скрывает, отцы-сенаторы! Он обнаруживает свое волнение, покрывается потом, бледнеет. Пусть делает все, что угодно, только бы не стал блевать, как в Минуциевом портике! Как оправдать такой тяжкий позор? Хочу слышать, что ты скажешь, чтобы видеть, что такая огромная плата ритору – земли в Леонтинской области – была дана не напрасно.
(85) Твой коллега сидел на рострах, облеченный в пурпурную тогу, в золотом кресле, с венком на голове. Ты поднимаешься на ростры, подходишь к креслу (хотя ты и был луперком, ты все же должен был бы помнить, что ты консул), показываешь диадему113. По всему форуму пронесся стон, Откуда у тебя диадема? Ведь ты не подобрал ее на земле, а принес из дому преступление с заранее обдуманным намерением. Ты пытался возложить на голову Цезаря диадему среди плача народа, а Цезарь, среди его рукоплесканий, ее отвергал. Итак, это ты, преступник, оказался единственным, кто способствовал утверждению царской власти, кто захотел своего коллегу сделать своим господином, кто в то же время решил испытать долготерпение римского народа. (76) Но ты даже пытался возбудить сострадание к себе, ты с мольбой бросался Цезарю в ноги. О чем ты просил его? О том, чтобы стать рабом? Для себя одного ты мог просить об этом; ведь ты с детства жил, вынося все что угодно и с легкостью раболепствуя. Ни от нас, ни от римского народа ты таких полномочий, конечно, не получал. О, прославленное твое красноречие, когда ты нагой выступал перед народом! Есть ли что-либо более позорное, более омерзительное, более достойное любой казни? Ты, может быть, ждешь, что мы станем колоть тебя стрекалами? Так моя речь, если только в тебе осталась хотя бы капля чувства, тебя мучит и терзает до крови. Боюсь, как бы мне не пришлось умалить славу наших великих мужей114; но я все же скажу, движимый чувством скорби. Какой позор! Тот, кто возлагал диадему, жив, а убит – и, как все признают, по справедливости – тот, кто ее отверг. (87) Но Антоний даже приказал дополнить запись о Луперкалиях, имеющуюся в фастах: "По велению народа, консул Марк Антоний предложил постоянному диктатору Гаю Цезарю царскую власть. Цезарь ее отверг". Вот теперь меня совсем не удивляет, что ты вызываешь смуту, ненавидишь, уже не говорю – Рим, нет, даже солнечный свет, что ты, вместе с отъявленными разбойниками, живешь тем, что вам перепадет в данный день, и только на нынешний день и рассчитываешь. В самом деле, где мог бы ты в мирных условиях найти себе пристанище? Разве для тебя найдется место при наличии законности и правосудия, которые ты, насколько это было в твоих силах, уничтожил, установив царскую власть? Для того ли был изгнан Луций Тарквиний, казнены Спурий Кассий, Спурий Мелий, Марк Манлий115, чтобы через много веков Марк Антоний, нарушая божественный закон, установил в Риме царскую власть?
(XXXV, 88) Но вернемся к вопросу об авспициях, о которых Цезарь собирался говорить в сенате в мартовские иды. Я спрашиваю: как поступил бы ты тогда? Я, действительно, слыхал, что ты пришел, подготовившись к ответу, так как ты будто бы думал, что я буду говорить о тех вымышленных авспициях, с которыми тем не менее было необходимо считаться. Не допустила этого в тот день счастливая судьба государства. Но разве гибель Цезаря лишила силы также и твое суждение об авспициях? Впрочем, я дошел в своей речи до времени, которому надо уделить больше внимания, чем событиям, о которых я начал говорить. Как ты бежал, как перепугался в тот славный день! Как ты, сознавая свои злодеяния, дрожал за свою жизнь, когда после бегства ты – по милости людей, согласившихся сохранить тебя невредимым, если одумаешься, тайком возвратился домой! (89) О, сколь напрасны были мои предсказания, всегда оправдывавшиеся! Я говорил в Капитолии нашим избавителям, когда они хотели, чтобы я пошел к тебе и уговорил тебя встать на защиту государственного строя: пока ты будешь в страхе, ты будешь обещать все что угодно; как только ты перестанешь бояться, ты снова станешь самим собой. Поэтому, когда другие консуляры несколько раз ходили к тебе, я остался тверд в своем решении, не виделся с тобой ни в тот, ни на другой день и не поверил, что союз честнейших граждан с заклятым врагом можно было скрепить каким бы то ни было договором. На третий день я пришел в храм Земли, правда, неохотно, так как все пути к храму были заняты вооруженными людьми. (90) Какой это был для тебя день, Антоний! Хотя ты впоследствии неожиданно оказался моим недругом116, мне все-таки тебя жаль, так как ты с такой ненавистью отнесся к собственной славе117.
(XXXVI) Бессмертные боги! Каким, и сколь великим мужем был бы ты, если бы смог тогда быть верен решениям, принятым тобой в тот день! Между нами был бы мир, скрепленный предоставлением заложника, мальчика знатного происхождения, внука Марка Бамбалиона118. Но честным тебя делал страх, недолговечный наставник в соблюдении долга, негодяем тебя сделала никогда тебя не покидающая – когда ты страха не испытываешь – наглость. Впрочем, и тогда, когда тебя считали честнейшим человеком (правда, я с этим не соглашался), ты преступнейшим образом руководил похоронами тиранна, если только это можно было считать похоронами. (91) Твоей была та прекрасная хвалебная речь, твоим было соболезнование, твоими были увещания; ты, повторяю, зажег факелы – и те, которыми был наполовину сожжен Цезарь, и те, от которых сгорел дом Луция Беллиена. Это ты побудил пропащих людей и, главным образом, рабов напасть на наши дома, которые мы отстояли вооруженной силой. Однако ты же, как бы стерев с себя сажу, в течение остальных дней провел в Капитолии замечательные постановления сената, запрещавшие водружать после мартовских ид доски с извещением о каких бы то ни было льготах или милостях. Ты сам помнишь, что ты сказал об изгнанниках, знаешь, что ты сказал о льготах. Но действительно наилучшее – это то, что ты навсегда уничтожил в государстве имя диктатуры; это твое деяние как будто показывало, что ты почувствовал такую сильную ненависть к царской власти, что, ввиду недавнего нашего страха перед диктатором, был готов уничтожить самое имя диктатуры. (92) Некоторым другим людям казалось, что в государстве установился порядок, но отнюдь не мне, так как я при таком кормчем, как ты, опасался крушения государственного корабля. И разве я в этом ошибся? Другими словами – разве Антоний мог и долее быть непохож на самого себя? У вас на глазах по всему Капитолию водружались доски с записями, причем льготы продавались уже не отдельным лицам, но даже целым народам; гражданские права предоставлялись уже не отдельным лицам, а целым провинциям. Итак, если останется в силе то, что не может остаться в силе, если государство еще существует, то вы, отцы-сенаторы, утратили все провинции, рыночный торг в доме Марка Антония уменьшил уже не только подати и налоги, но и державу римского народа.
(XXXVII, 93) Где 700 миллионов сестерциев, числящиеся в книгах, хранящихся в храме Опс? Правда, это – злосчастные деньги Цезаря119, но все же они, если их не возвращать тем, кому они принадлежали, могли бы избавить нас от налога на недвижимость120. Но каким же образом вышло, что те 40 миллионов сестерциев, которые ты был должен в мартовские иды, ты перед апрельскими календами уже не был должен? Правда, невозможно перечислить все те распоряжения, которые покупались у твоих близких не без твоего ведома, но особенно бросается в глаза одно – решение насчет царя Дейотара121, лучшего друга римского народа; доска с записью была водружена в Капитолии; когда она была выставлена, не было человека, который бы при всей своей скорби мог удержаться от смеха. (94) В самом деле, был ли кто-нибудь кому-либо большим недругом, чем Дейотару Цезарь, недругом в такой же мере, как нашему сословию, как всадническому, как массилийцам, как всем тем, кому, как он понимал, дорого государство римского народа? Так вот, царь Дейотар, который – ни лично, ни заочно – не добился от Цезаря при его жизни ни справедливого, ни доброго отношения к себе, теперь вдруг, после его смерти осыпан его милостями. Цезарь, находясь на месте, привлек своего гостеприимца к ответу, установил размер пени, потребовал уплаты денег, назначил в его тетрархию одного из своих спутников-греков122, отнял у него Армению, предоставленную ему сенатом. Все то, что он при своей жизни отобрал, он возвращает посмертно. (95) И в каких выражениях! Он то признает это справедливым, то не признает справедливым123. Удивительное хитросплетение слов! Но Цезарь – ведь я всегда заступался перед ним за Дейотара в его отсутствие – не признавал справедливой ни одной моей просьбы в пользу царя. Письменное обязательство на 10 миллионов сестерциев составили при участии послов, людей честных, но боязливых и неискушенных, составили, не узнав ни моего мнения, ни мнения других гостеприимцев царя, на женской половине дома124, в месте, где очень многое поступало и поступает в продажу. Советую тебе подумать, что тебе делать на основании этого письменного обязательства; ибо сам царь, по собственному почину, без всяких записей Цезаря, как только узнал о его гибели, с помощью Марса, благосклонного к нему, вернул себе свое. (96) Умудренный человек, он знал, что если у кого-либо его имущество было отнято тиранном, то после убийства тиранна оно возвращалось тому, у кого было отнято, и что это всегда считалось законным. Поэтому ни один законовед, – даже тот, который является законоведом для тебя одного125, тот, при чьей помощи ты и ведешь это дело, – на основании этого письменного обязательства не скажет, что за имущество, возвращенное до заключения обязательства, причитаются деньги. Ибо Дейотар у тебя его не покупал, но раньше, чем ты смог бы продать ему его собственность, он сам завладел ею. Он был настоящим мужем, а мы достойны презрения, так как вершителя мы ненавидим, а дела его защищаем.
(XXXVIII, 97) К чему мне говорить о записях, которым нет конца, о бесчисленных собственноручных заметках? Существуют даже продавцы, открыто торгующие ими, словно это объявления о боях гладиаторов. Так у него вырастают такие горы монет, что деньги уже взвешиваются, а не подсчитываются. Но сколь слепа алчность! Недавно была водружена доска с записью, на основании которой богатейшие городские общины Крита освобождались от податей и налогов и устанавливалось, что после проконсульства Марка Брута Крит уже не будет провинцией126. И ты в своем уме? И тебя не следует связать? Мог ли Крит, на основании указа Цезаря, быть освобожден от повинностей после отъезда оттуда Марка Брута, когда Брут при жизни Цезаря к Криту никакого отношения не имел? Но – не думайте, что ничего не случилось, – после продажи этого указа вы Крит как провинцию утратили. Вообще еще не было покупателя, которому Антоний отказался бы что-нибудь продать. (98) А закон об изгнанниках, записанный на водруженной тобой доске, – разве Цезарь его провел? Я никого не преследую в его несчастье. Я только, во-первых, сетую на то, что при своем возвращении оказались опозоренными те люди, чьи дела сам Цезарь расценивал как особые127; во-вторых, я не знаю, почему ты не предоставляешь этой же милости и остальным; ведь их осталось не больше трех-четырех человек. Почему люди, которых постигло одинаковое несчастье, не находят у тебя одинакового сострадания? Почему ты обращаешься с ними так же, как со своим дядей, о котором ты отказался провести закон, когда проводил его насчет остальных? Ведь ты даже побудил его добиваться цензуры, причем ты так подготовил его соискание, что оно вызывало и смех и сетования. (99) Но почему ты не созвал этих комиций? Не потому ли, что народный трибун намеревался возвестить о том, что молния упала с левой стороны128 ? Когда что-нибудь важно для тебя, авспиции ничего не значат; когда это важно для твоих родных, ты становишься благочестивым. Далее, разве при назначении септемвиров129 ты не обошел его, когда он был в затруднительном положении? Правда, в это дело вмешался человек, отказать которому ты, видимо, не решился, страшась за свою жизнь. Ты всячески оскорблял того, кого ты, будь в тебе хоть капля совести, должен был бы почитать, как отца. Его дочь, свою двоюродную сестру130, ты выгнал, подыскав и заранее найдя для себя другую женщину. Мало того, самую нравственную женщину ты ложно обвинил в бесчестном поступке. Что можно добавить к этому? Ты и этим не удовольствовался. В январские календы, когда сенат собрался в полном составе, ты в присутствии своего дяди осмелился сказать, что причина твоей ненависти к Долабелле в том, что он, как ты дознался, пытался вступить в связь с твоей двоюродной сестрой и женой. Кто возьмется установить, более ли бесстыдным ты был, говоря об этом в сенате, или же более бесчестным, нападая на Долабеллу, более ли нечестивым, говоря в присутствии своего дяди, или же более жестоким, так грязно, так безбожно напав на эту несчастную женщину?
(XXXIX, 100) Но вернемся к собственноручным записям. В чем заключалось твое расследование? Ведь сенат для сохранения мира утвердил распоряжения Цезаря, но те, которые Цезарь издал в действительности, а не те, которые, по словам Антония, издал Цезарь. Откуда все они внезапно возникают, кто за них отвечает? Если они подложны, то почему находят одобрение? Если они подлинны, то почему поступают в продажу? Но ведь было решено, чтобы вы131 совместно с советом в июньские календы произвели расследование о распоряжениях Цезаря. Разве был такой совет? Кого ты когда бы то ни было созывал? Каких июньских календ ты ждал? Не тех ли, к которым ты, посетив колонии ветеранов, возвратился в сопровождении вооруженных людей?
О, славная твоя поездка в апреле и мае месяцах, когда ты пытался вывести колонию даже в Капую! Мы знаем, каким образом ты оттуда унес ноги; лучше было сказать – немногого недоставало, чтобы ты оттуда не унес ног132. (101) Этому городу ты угрожаешь. О, если бы ты попытался действовать так, чтобы уже не приходилось жалеть об этом "немногом"! Но какую широкую известность приобрела твоя поездка! К чему упоминать мне о великолепии твоего стола, о твоем беспробудном пьянстве? Впрочем, это было накладно для тебя, но вот что накладно для нас: когда земли в Кампании изымали из числа земель, облагаемых налогом, с тем, чтобы предоставить их солдатам, то и тогда мы все считали, что государству наносится тяжелая рана133. А ты эти земли раздавал участникам своих пирушек и любовных игр. Об актерах и актрисах, расселенных в Кампанской области, говорю я, отцы-сенаторы. Стоит ли мне теперь сетовать на судьбу леонтинских земель134? Ведь именно эти угодья, кампанские и леонтинские, считались плодороднейшими и доходнейшими из всего достояния римского народа. Врачу – три тысячи югеров. А сколько бы он получил, если бы тогда вылечил тебя? Ритору135 – две тысячи. А что, если бы ему удалось сделать тебя красноречивым? Но поговорим еще о твоей поездке и Италии.