Текст книги "Встречи на аэродромах"
Автор книги: Марк Галлай
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
Чем же она такая особенная, эта работа? Что в ней так привязывает к себе людей?
Трудно в нескольких словах выразить то, что принято именовать «обликом профессии». И все-таки я попытаюсь. Попытаюсь сказать хотя бы о самом главном, что в ней есть. И чего в ней нет.
Читатель, перелиставший начало этого очерка, уже знает, что нет в испытательной работе бездумного риска – риска азартного игрока, «на авось» ставящего все свое состояние на какую-то по наитию выбранную карту. Да и вообще, наличие элемента личного риска, которое столь активно подчеркивается едва ли не в каждом рассказе или очерке о летчиках-испытателях, как раз не кажется мне исключительной привилегией этой профессии. И моряк, и шахтер, и верхолаз-монтажник, и геолог, уходящий далеко в необитаемую тайгу или крутые горы, и даже врач (уж на что, казалось бы, представитель так называемой массовой профессии), никак не гарантированный от того, что его очередной пациент окажется носителем какой-нибудь зловредной острозаразной инфекции, – все они рискуют, делая свое дело. И все не видят в этом риске главную примету своего каждодневного труда.
Если уж пытаться идти по пути поисков каких-то профессиональных аналогий, то мне работа летчика-испытателя кажется внутренне наиболее родственной работе... лаборанта. Лаборанта, который, надев чистый белый халат и тщательно вымыв руки, садится за свой уставленный всяческим лабораторным оборудованием стол, кладет перед собой заранее составленную и со всех сторон обдуманную программу эксперимента – и спокойно, методично принимается за дело. Правда, в одной из пробирок, которые он берет в руки, может оказаться чума, причем заранее почти никогда не известно, есть она или нет, и если есть, то в какой именно пробирке. Но на то и существует отработанная методика – в испытательной авиации говорят, что она написана кровью наших предшественников, – чтобы суметь и обнаружить «чуму», и, в то же время, не выпустить ее из пробирки...
В литературе о летчиках разного рода острые случаи, приключившиеся с героем повествования в течение многих лет его жизни, зачастую оказываются спрессованными так, будто, кроме них, в этой жизни вообще ничего не происходило (сказанное, наверное, относится и к очерку, который вы сейчас читаете). А в действительности от одного подобного случая до другого проходят многие месяцы, а иногда и годы... Не следует думать, что летчик-испытатель ежедневно, скажем, до обеда катапультируется из горящего самолета, а после обеда – приземляется с отказавшим управлением.
Нет, делать такие вещи ежедневно не приходится.
Но приходится другое: ежедневно, ежечасно быть готовым к ним!
...Работа летчика-испытателя начинается задолго до взлета и заканчивается очень не скоро после посадки. Испытательный полет – в отличие от спортивного – выполняется не ради него самого. Из полета надо привезти результаты. А для этого надо предварительно немало поломать голову над его подготовкой, программой, методикой, а после полета – над анализом всего, что удалось наблюдать в воздухе и записать приборами.
Когда-то, на заре авиации, когда отдельной специальности летчика-испытателя не существовало (считалось, что любой хороший летчик может попробовать самолет в воздухе), в те времена всю эту дополетную и послеполетную работу делали ученые, инженеры – словом, люди, сами в испытательных полетах не участвовавшие. По поводу такого разделения труда ходила даже мрачноватая шутка: «Кто готов сломать себе голову в буквальном смысле слова, не должен делать этого в смысле переносном».
Но те времена давно прошли. Все в жизни меняется, а в авиации, пожалуй, быстрее, чем в любой другой отрасли человеческой деятельности.
Сейчас, присутствуя на обсуждении плана предстоящего полета или на разборе полета уже выполненного, вы не сразу определите, кто из участников разговора (порой протекающего весьма темпераментно) – летчик. Оно и неудивительно: в наши дни испытательная работа требует если не инженерного диплома, то уж, во всяком случае, полноценных инженерных знаний, инженерного образа мышления, инженерного вкуса к поискам нового.
Думаю, что и это – не последняя грань драгоценного камня, который называется – профессия летчика-испытателя...
И на другой, тоже достаточно тривиальный вопрос, который часто задавали автору этих строк и его коллегам: «Что самое трудное в вашей работе?» – я дал бы не тот ответ, которого принято ожидать. Нет, не риск (об этом уже сказано) и не физическая нагрузка (хотя и по этой части порой достается!), а прежде всего ответственность.
Личная, персональная ответственность за результат творческого труда многих сотен людей в течение многих месяцев, а иногда и лет. Ответственность за жизнь товарищей по экипажу, за многомиллионные материальные ценности, за то, что он сделал сам для прогресса нашей авиации. Ответственность за решения, которые принимаешь единолично – без возможности испросить указаний начальства, – и притом быстро, порой за несколько секунд: отложить решение «на завтра» тут, извините, не выйдет!.. У нас часто употребляется выражение «ответственный работник» – как характеристика вида деятельности человека (даже если носитель этого наименования ежедневно делает все, от него зависящее, дабы избежать какой бы то ни было реальной ответственности за свои действия или бездействия). Наверное, летчики могли бы именоваться «ответственными работниками» уж, во всяком случае, с не меньшими на то основаниями...
Зато если испытатель, полностью приняв на себя груз такой ответственности – помните, как у Юрия Германа: «Я отвечаю за все!», – справляется с ней день за днем, месяц за месяцем, год за годом, как много удовлетворения дает это ему! Вот вам еще одна грань того же драгоценного камня!
Впрочем, перечислить все эти грани вряд ли возможно. Да и не о том сейчас речь. Я позволил себе это небольшое отступление от рассказа о жизни Юрия Гарнаева, чтобы читатель в полной мере почувствовал, к чему стремился этот незаурядный человек, чего он в силу несчастливо сложившихся обстоятельств чуть было не лишился и что вновь обрел, вернувшись за штурвал.
Ему была присуща хорошая, благородная жадность к работе. Едва выполнив одно сложное, рискованное, нестандартное задание, он с крепким испытательским азартом, с каким-то здоровым аппетитом брался за другое – еще более сложное, рискованное, нестандартное. Впрочем, слово «брался» требует некоторых комментариев.
Летчик-испытатель – если он, конечно, настоящий летчик-испытатель – никогда ни от какой работы не отказывается. В этом смысле он лишен возможности выбирать. Но и руководители испытательных организаций (опять-таки если они настоящие руководители) заинтересованы в том, чтобы каждый действующий летчик имел работу себе по вкусу и по плечу. Потому-то и получается, что испытатели типа Гарнаева чаще всего получают именно те задания, которые охотнее всего выбрали бы себе сами. Вроде отстрела лопастей на вертолете. Или посадок на сверхзвуковом истребителе с неработающим двигателем. Или тушения лесных пожаров с вертолета...
* * *
Перебирая в памяти сделанное Гарнаевым, неожиданно наталкиваешься на одно интересное обстоятельство – почти закономерность. Оно так бросается в глаза, что непонятно даже, как мы раньше не замечали его. Речь идет о том, как много – больше любого другого летчика – провел он испытаний, прямо, конкретно, непосредственно направленных на гуманную проблему спасения человека. В самом деле: катапультируемые сиденья, скафандры, отстреливающиеся лопасти вертолетного несущего винта, методика аварийной посадки скоростной машины – ведь все это делалось для того, чтобы спасать жизни людей, попавших в ситуации, еще недавно справедливо считавшиеся безвыходными. Да и то же тушение лесных пожаров – ведь оно было задумано для спасения (снова это слово!) если не самих людей, то принадлежащих им драгоценных даров природы – богатства и украшения «Земли людей».
Случайно ли это совпадение?
Не знаю. Я уже говорил, что летчик не выбирает себе работы, как покупатель товары в магазине. Но все-таки очень уж много набирается на счету Гарнаева таких работ, чтобы посчитать это чистой случайностью.
Может быть, закономерность заключается здесь в том, что такие направленные на спасение людей работы в то же время и одни из самых трудных? Доброе дело – так уж почему-то получается в жизни! – почти никогда не бывает легким...
Летать – было главное дело жизни Гарнаева.
Главное – но не единственное.
Про него нельзя было сказать, как про иных персонажей рассказов и повестей «из жизни летчиков», что он «знал одной лишь думы власть, одну, но пламенную страсть».
Он любил музыку. Любил стихи. Даже писал их немного сам, хотя относился к этому с каким-то стеснением и избегал читать свои стихотворения иначе, как в узком кругу друзей. Я не берусь судить о чисто поэтических достоинствах и недостатках написанного Юрой Гарнаевым. Но чего не мог не заметить даже самый неподготовленный слушатель, это свежую, живую, нестандартную мысль, всегда присутствовавшую в каждом, пусть совсем любительском по форме стихотворении Гарнаева. Обращался ли он к отцу или к любимой женщине, к верным друзьям или к друзьям бывшим, в трудную минуту предавшим его, к детям или просто к безымянным воображаемым читателям, – всегда он делал это с явно выраженной целью высказать что-то такое, что еще не было сказано ни в каком другом, пусть сколь угодно совершенном по форме произведении настоящих поэтов.
Потому-то, наверное, друзья, собравшись по какому-нибудь радостному или горестному поводу, да и просто без повода, так любили слушать его:
– Юра, почитай что-нибудь свое!
И Юра читал. И его слова всегда очень точно гармонировали с настроением слушателей. Впрочем, может быть, и наоборот: настроение слушателей приходило в соответствие его словам.
Мне пришлось уже как-то писать о том, что, по моим наблюдениям, талантливый человек почти никогда не бывает талантлив лишь в чем-то одном. Гарнаев – еще одно яркое тому подтверждение...
У него было много друзей – этот человек привлекал к себе сердца. Среди его ближайших товарищей был и его тезка Юрий Гагарин. Они дружили, часто встречались, очень уважительно и с искренней симпатией говорили друг о друге. И, я думаю, это тоже было не случайно. Если приглядеться, в этих «двух Юрах» было много общего. Я имею в виду не то (вернее, не только то), что известно всем: мужество, решительность, серьезное, ответственное отношение к своему делу, масштаб заслуг перед авиацией и космонавтикой, но и чисто человеческие, открывающиеся в личном общении черты: приветливость, доброжелательность, умение легко войти в душевный контакт с собеседником.
В Париж, на авиационную выставку шестьдесят пятого года, Гарнаев прилетел в летной форме. Вскоре выяснилось, что это хотя и почетно, но в то же время связано с немалыми практическими неудобствами: советского летчика без конца останавливали, просили автографов, забрасывали вопросами. Чтобы спокойно осмотреть выставку самому (а это было не только интересно, но и нужно, так сказать, прямо по службе), явно требовался штатский костюм. А его-то, как на грех, Юра с собой не взял. Но выход из положения нашелся: запасной костюм оказался у Гагарина, и Гарнаеву он пришелся, как на заказ, впору. Выяснилось, что и телосложением они оказались схожи. Разумеется, этот вид сходства сам по себе совсем уж ни о чем не говорит, но все равно вспомнить сейчас об этом как-то приятно.
...Когда самолет с гробами Гарнаева и погибшего с ним экипажа прилетел на подмосковный аэродром Шереметьево, Гагарин ждал его. Он приехал вместе с женой на своей маленькой двухместной спортивной машине. А потом, увидев тяжелый, массивный дубовый гроб, сказал изменившимся, сдавленным голосом:
– Неужели Юра там?!..
Поверить в это каждый раз трудно. Трудно было в августе шестьдесят седьмого года, когда мы провожали Гарнаева. Трудно в марте шестьдесят восьмого, когда прощались с Гагариным. Трудно и в многие, многие другие дни...
Когда гибнет хороший, сильный пилот, кто-нибудь из его друзей обязательно произносит неизменную, хотя всегда искреннюю фразу:
– Этот летчик не должен был убиться!..
Можно ли тут что-то предсказать? В каком гороскопе записано, какой испытатель выживет, а какой разобьется? Ведь что ни говори, а все-таки случайность здесь играет свою роль, и, наверное, немалую.
Но все же опытному глазу доступен если не окончательный прогноз, то какие-то признаки, склоняющие весы вероятностных оценок в ту или иную сторону. Были среди моих коллег такие мастера, за которых я был как-то относительно спокоен: верилось, что сумеют они и впредь справиться со всеми подстерегающими их случайностями и выйти невредимыми из самых сложных переплетов испытательской работы. Словом, «такие летчики не должны убиться!..».
И, как правило, мой прогноз с годами оправдывался.
К сожалению, только «как правило». Бывали и горькие исключения. Одно из них – замечательный летчик, испытатель наших первых реактивных самолетов Алексей Николаевич Гринчик. Другое – Юрий Гарнаев. Я не знаю всех обстоятельств катастрофы вертолета Ми-6, да и вообще едва ли возможно во всех подробностях восстановить их. Но в одном я уверен непоколебимо: выхода не было! Потому что если бы он был – хоть один шанс из тысячи, – такой летчик, как Гарнаев, обязательно использовал бы его. Использовал так же, как делал это много раз раньше...
Многолетняя работа Гарнаева оставила ощутимый след в наглей отрасли науки и техники. Вертолеты и сверхзвуковые истребители, средства спасения и летательные аппараты вертикального взлета... Словом, много.
И в будущем его вклад будет незримо жить в машинах, на которых он сам полетать уже не сможет, но в которых будут реализованы идеи, испытанные, а иногда и впервые высказанные им.
Но пройдет время – сойдут со сцены и они. Авиация развивается быстро, и ее людям недоступно удовлетворение, скажем, архитектора, сознающего долговечность своего творения, которое надолго переживает своего создателя. К сожалению, сделанное авиаторами исчезает – растворяется в наслоениях последующих исканий и находок – сравнительно быстро.
И все-таки самое главное остается!
Остается – пусть в растворенном, неперсонифицированном виде – то, что сделало Чкалова Чкаловым, Гринчика Гринчиком, Гагарина Гагариным, Гарнаева – Гарнаевым. Остается их вклад в традиции, в отношения людей друг к другу, в то, что называется общественной атмосферой.
Ради этого стоило прожить такую трудную, боевую, горячую жизнь, какую прожил наш друг и товарищ, Герой Советского Союза, заслуженный летчик-испытатель СССР Юрий Александрович Гарнаев. Честное слово, стоило!
Главный конструктор приехал на аэродром...
Лавочкин вошел в комнату, в которой производилась расшифровка записей самопишущих приборов и обработка результатов полета, снял свое длинное кожаное пальто и сел за стол. Тогда-то я и увидел его впервые. Перед ним положили несколько листков миллиметровки с только что нанесенными на них карандашом свежими, «тепленькими» экспериментальными точками, привезенными из полетов, после которых буквально не успели еще остыть моторы.
Семен Алексеевич неторопливо просмотрел графики, подумал и ровным голосом высказал несколько замечаний, которые, в сущности, еще нельзя было даже назвать выводами. Скорее, чем-то вроде пунктирной дорожки к ним.
– Так что же, Семен Алексеевич, – спросил один из стоявших вокруг стола инженеров, – вы думаете, что...
– Я еще ничего не думаю, – перебил его Лавочкин, – я только рассуждаю.
Впоследствии я не раз слышал эту фразу. Он не любил – во всяком случае, при анализе экспериментальных данных – того, что именовал «вольным полетом фантазии», которая сама по себе, конечно, очень хороша и даже прямо необходима, но... на других этапах создания новой машины. А сейчас, в ходе испытаний, он хотел фактов – четких, бесспорных, не вызывающих ни малейших сомнений фактов. И выводов – столь же бесспорных, единственно возможных, непреложно из этих фактов вытекающих.
* * *
Все это было весной 1941 года, за несколько месяцев до начала войны.
Предгрозовая обстановка чувствовалась в те месяцы повсюду, а в авиации, пожалуй, острее, чем где бы то ни было. Срочно проводилось в жизнь заметно запоздавшее, но тем более необходимое перевооружение наших военно-воздушных сил на современные образцы самолетов, в первую очередь – истребителей. На нашем аэродроме летало сразу три новых типа таких машин – узких, стремительных, тонкокрылых, по тем временам сверхскоростных: МиГ-3, Як-1 и ЛаГГ-3. Последний был создан коллективом, которым руководил С. А. Лавочкин совместно с М. И. Гудковым и В. П. Горбуновым.
Все три новых самолета сыграли немалую роль в воздушных боях первых, самых тяжелых месяцев Великой Отечественной войны.
Но в дни, о которых идет речь, они еще испытывались. И, как всегда – от момента взлета первого в истории человечества самолета до нашего времени, – в ходе испытаний выявлялись недостатки: мелкие и крупные, явно бросавшиеся в глаза и до поры до времени скрытые, легко устранимые и требовавшие существенных конструктивных переделок... Так неизменно бывает при испытаниях любого самолета, так было и тогда.
Не мудрено, что конструкторы «виновников торжества» буквально дневали и ночевали на аэродроме.
Семен Алексеевич выделялся среди окружающих своим высоким ростом, распространенной среди высоких людей привычкой сутулиться, а главное – ровной, спокойной, очень интеллигентной манерой держаться, всегда одинаковой, независимо от личности собеседника и места, занимаемого им на так называемой иерархической лестнице.
И вот – война...
Наши новые истребители, еще не до конца «доведенные» и не до конца освоенные летчиками строевых частей, с ходу – прямо с конвейеров заводов – пошли в бой. Первые же воздушные сражения показали высокие качества и вполне современный уровень летных данных и Яков, и ЛаГГов, и МиГов.
Но – и это было весьма существенное «но»! – одновременно выявилось то, что закономерно выявляется с началом массовой эксплуатации любой машины нового типа: многое в наших скоростных истребителях еще требовало улучшений.
Часть этих новых требований – например, расширение обзора – была вызвана спецификой боевых полетов, Другая часть – повышение устойчивости и улучшение некоторых других пилотажных качеств – обусловливалась тем, что в кабины новых самолетов сели строевые летчики, многие из которых по своему опыту и квалификации существенно отличались от людей, летавших на таких же самолетах во время их испытаний. Да и сам по себе боевой вылет – совсем не то, что полет по испытательному заданию. В реальном соприкосновении с противником выявляется многое, чего в никаких других условиях не заметишь. Словом, машины надо было снова и снова доводить, испытывать каждое нововведение в полете и, в случае, если оно себя оправдывало, срочно внедрять в серийное производство.
Это была весьма непростая научная и конструкторская задача. Дело в том, что любое, самое эффективное мероприятие не годилось, если его реализация хотя бы на сутки задерживала ход выпуска боевых машин с конвейера. Фронт ждать не мог! Над полями сражений в те месяцы наших самолетов было и без того намного меньше, чем неприятельских. Этот разрыв надо было во что бы то ни стало сокращать, а уж никак не усугублять. Поэтому в ходе доводки приходилось добиваться нужных результатов сравнительно малыми средствами – такими, которые можно было внедрять, не останавливая производства.
Это была хорошая школа! Умение добиться улучшения тактико-технических характеристик, не перевернув для этого всю конструкцию самолета вверх ногами, стало одной из важнейших элементов стиля работы наших авиационных инженеров и ученых даже в относительно спокойные времена, когда особенно острой необходимости в этом уж не было.
* * *
Итак, пошел «второй тур» испытаний. Полеты, проработки заданий, разборы результатов, как в калейдоскопе, сменяли друг друга.
Впрочем, среди сигналов, поступавших с фронтов, были не одни только огорчительные. Повторяю, в основном новые самолеты себя оправдали. Немало драгоценных свойств, облегчавших достижение победы в воздушном бою, было сразу же замечено в них фронтовыми летчиками. И среди этих свойств едва ли не на первом месте была исключительная «живучесть» ЛаГГа.
Живучесть! До войны мы нельзя сказать, чтобы вовсе не знали этого слова, но как-то не придавали ему должного значения. Отчасти это происходило оттого, что было совершенно неясно, как оценить наличие или отсутствие живучести у того или иного самолета количественно – цифрой, числом, коэффициентом. А без цифры точного знания в нашем (да, наверное, и не в одном только нашем) деле – нет.
Скорость, высоту, дальность полета, даже такие тонкие свойства летательного аппарата, как его устойчивость и управляемость, мы уже давно умели измерять.
А значит, умели оценить эффективность любого вновь внесенного конструктивного изменения, могли сравнивать между собой разные машины, с полной наглядностью видели перед собой живой прогресс авиационной техники.
Но какой мерой оценить живучесть – способность самолета продолжать действовать по своему прямому назначению или, по крайней мере, продолжать полет – «не падать», – несмотря на полученные тяжкие повреждения? И какие повреждения считать тяжкими? И что значит «не может продолжать полет»: снижается на вынужденную посадку или, взорвавшись, разваливается на куски? Разложить все это по полочкам было не легко. Да и как, кроме всего прочего, испытать самолет на живучесть в мирное время?
Правда, последнюю трудность сняла война. Экспериментального материала по живучести стало хоть отбавляй. Наиболее заинтересованные в скорейшем разрешении этой технической проблемы люди – фронтовые летчики, – нимало не задумываясь о количественных характеристиках живучести, очень быстро разобрались в существе дела и безошибочно определили, какой самолет живуч, а какой – не очень.
Но как сделать самолет живучим? От каких конструктивных особенностей, неуловимых в благополучных полетах, зависит это драгоценное свойство? В общих чертах об «этом можно было догадаться. Наверное, надо так располагать друг относительно друга бензиновые баки и выхлопные патрубки мотора, чтобы при повреждении баков искры из выхлопов не попадали в пелену бензиновых паров. Надо шире применять в конструкции самолета плохо горящие (а еще лучше – совершенно негорючие) материалы. Надо дублировать все жизненно важные агрегаты и системы. В общем, много чего надо, и почти все это в принципе доступно конструктору. Но – повторяю – надежно проверить эффективность сделанного иначе, как в условиях массовой боевой эксплуатации, практически невозможно.
И эта-то массовая боевая эксплуатация в первые же месяцы войны показала: ЛаГГ-3 живуч!
Не раз бывало: навалятся на нашего одинокого «ЛаГГ-третьего» два, четыре, шесть «Мессеров» – подавляющее большинство воздушных боев тех дней были, по известным причинам, боями неравными, – клюют его со всех сторон, наделают в нем столько пробоин, что буквально живого места не остается, а машина держится, не горит, не падает, продолжает вести бой, да еще того и гляди завалит одного-двух из наседающих противников!
Именно такой бой – в одиночку против нескольких истребителей врага – провел на Калининском фронте в начале сорок второго года известный советский летчик майор Алексей Николаевич Гринчик (впоследствии – через год после окончания войны – поднявший в воздух один из первых отечественных реактивных истребителей МиГ-9).
Вечером Гринчик рассказывал, как все окружающее – снежные поля, лесные массивы, покрытая льдом Волга внизу и мутные, зимние облака вверху, – все казалось ему многократно перечеркнутым дрожащей, неровной сеткой летящих со всех сторон огненных трасс. Впрочем, понятия о «низе» и «верхе» в данном случае звучали весьма условно: приходилось непрерывно крутиться, чтобы уворачиваться от огня противника (попутно выяснилось, что ЛаГГ-3, которого летчики охотно поругивали за вялость исполнения фигур пилотажа, в умелых руках был способен показать вполне приличную маневренность).
Но Гринчик не только уворачивался. При каждой, самой малой возможности он контратаковал! И контратаковал не безрезультатно: за несколько минут боя (это довольно долгий срок – минуты в подобных обстоятельствах кажутся очень длинными) один «Мессершмитт» был сбит, а другой поврежден настолько, что вынужден был выйти из боя и, оставляя за собой тонкий дымный след, спешно ретироваться восвояси.
Однако самолету Гринчика тоже доставалось порядком! Одно попадание следовало за другим. И вот вражеский снаряд разрывается в моторе ЛаГГа. Конвульсивная дрожь всей машины, грохот, скрежет и... внезапно наступившая тишина – мотор заклинен!
Продолжать бой больше невозможно. Да и вообще – все невозможно, кроме одного – снижения, причем снижения прямолинейного и на умеренной скорости, так как бой незаметно переместился в глубь позиций врага и иначе было не дотянуть до своей территории.
Обрадовавшиеся фашистские летчики устроили – нет, не бой, это слово в подобной ситуации не подходит, – а планомерное избиение беззащитной цели. Как на полигоне, поочередно заходили они на ровно, будто по ниточке плывущий в воздухе самолет и спокойно, прицельно, безнаказанно избивали его очередями из пушек и пулеметов. Сжавшись за бронеспинкой, раненный в руку и ногу Гринчик мог только наблюдать, как от его машины буквально клочья летели. Крылья и фюзеляж были пробиты в нескольких местах. Из перебитых трубопроводов бил бензин, вода, масло. Фонарь кабины сорвало. Вместо приборной доски осталась какая-то каша. Но... «ЛаГГ-третий» летел! Летел, хотя по всем правилам ему было давно положено взорваться или рассыпаться на куски.
Обозленные такой чуть ли не мистической живучестью, вражеские летчики стали бить в упор, с предельно малых дистанций. Один из них, увлекшись, не успел отвернуть после очередной атаки в сторону, проскочил вперед и оказался на какое-то мгновение впереди полуразрушенного ЛаГГа.
И тут произошло нечто, не влезающее ни в какие нормы ведения воздушного боя: использовав остатки запаса скорости, Гринчик довернул едва слушавшуюся рулей машину, по-охотничьи – «навскидку» – прицелился (оптический прицел был, конечно, давно разбит) и одной длинной очередью, благо беречь стволы оружия от перегрева уже явно не приходилось, выпустил в зазевавшегося гитлеровца все оставшиеся снаряды и пули. «Мессершмитт» взорвался – Гринчик еле успел отвернуть от внезапно возникшего перед ним облака горящих обломков.
Этого нервы остальных немецких летчиков, по-видимому, не выдержали. Во всяком случае, они отвалили от заколдованного советского истребителя и направились, от греха подальше, домой.
Гринчик благополучно приземлился в расположении наших войск.
Конечно, это был бой настоящего аса! Но я, может быть, несколько уклонившись от темы повествования, так подробно рассказал о нем прежде всего потому, что, при всем мастерстве и выдающихся волевых качествах летчика, он, безусловно, закончился бы совсем иначе, не обладай машина такой исключительной живучестью. Излишне говорить, как ценили это свойство самолета ЛаГГ-3 наши летчики!
* * *
Зашла о нем речь и на одном из многочисленных совещаний, связанных с работами по новым истребителям. И тут Семен Алексеевич задумчиво бросил:
– Это у нас получилось случайно...
Заметьте: так было сказано не в дружеской беседе с глазу на глаз с приятелем, а на достаточно широком, как говорят, «представительном» совещании. Далеко не всякий конструктор так естественно и легко отказался бы от возможности обыграть столь драгоценное свойство, обнаружившееся в его детище, и признался бы в том, что это свойство получилось «само», помимо сознательного замысла создателей машины. Тем более что на упомянутом совещании по адресу наших новых самолетов – в том числе и ЛаГГ-3 – высказывались далеко не одни лишь комплименты.
– Это получилось случайно, – повторил Семен Алексеевич, – но теперь надо разобраться, чему мы обязаны таким подарком, чтобы не растерять его в будущем.
И он не растерял: самолеты, в дальнейшем созданные под руководством С. А. Лавочкина, – прославленные Ла-5 и Ла-7, составившие в годы Великой Отечественной войны добрую половину всего самолетного парка советской истребительной авиации, – отличались такой же воистину непробиваемой живучестью, как принявший на себя первый удар врага ЛаГГ-3.
В последующие годы мне не раз приходилось участвовать в так называемых облетах самолетов, созданных под руководством С. А. Лавочкина.
Облет – это нечто вроде консилиума летчиков-испытателей. Далеко не все свойства летательного аппарата поддаются объективной количественной оценке при помощи приборов. Многое и по сей день определяется чисто качественно – по заключению летчика, опробовавшего машину в полете. Разумеется, сами летчики прилагают все усилия к тому, чтобы их оценка была бы как можно более точной, всеобъемлющей, справедливой. Ими выработано множество специальных приемов, применение которых способствует как бы объективизации субъективной оценки, уменьшает влияние личных вкусов, привычек, спортивной формы, даже – настроения летчика. Но все же полностью отрешиться от всего этого трудно. Поэтому выполнение облета обычно поручают не одному, а нескольким квалифицированным испытателям.
Особенно необходим облет в тех, увы, нередких случаях, когда с испытуемой машиной что-то не ладится. Тогда к «постели больного» слетается действительно целый консилиум. Летчики-испытатели один за другим уходят в воздух, обследуют поведение самолета на всех режимах (наиболее тщательно, конечно, на тех, при которых возникают какие-то ненормальности), а вернувшись на землю, пишут, каждый в отдельности, свои заключения и после этого – только после этого! – вместе с конструкторами, инженерами, учеными обсуждают существо дела.
Однажды – еще во время войны – в конструкторском бюро С. А. Лавочкина, непрерывно работавшем над модификацией и усовершенствованием своих машин, была сделана попытка установить на знаменитый истребитель Ла-5 более мощный мотор.
Результаты подобного нововведения далеко не столь бесспорны, как может на первый взгляд показаться читателю. Увеличенная мощность – это, конечно, хорошо, но в то же время это увеличенный вес силовой установки, увеличенное лобовое сопротивление, увеличенный расход горючего и многое другое. В результате может получиться, что весь прирост мощности целиком уйдет на «перевозку самого себя». Словом, прежде чем выносить суждение о целесообразности такой модификации, ее надо было кк следует испытать в полете. Эта работа была поручена летчику-испытателю конструкторского бюро Лавочкина – Г. Мищенко.