Текст книги "Истребитель"
Автор книги: Марк Алданов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
Автомобиль остановился перед подъездом Воронцовского дворца. Два человека отворили дверцы, осторожно взяли его под руки и помогли ему взойти по лестнице. Несмотря на долгую привычку, это ему всегда было тяжело. Он не мог понять, за что так внезапно, так случайно, из-за какого-то купанья стал беспомощным, безнадежным калекой. Газеты, особенно инностранные, плохо знавшие, как он связан в Вашингтоне тысячей сил и влияний, часто называли его могущест-венным человеком на земле. Эти слова, обычно приятные и лестные, в такие минуты вызывали у него горькую усмешку, Помогавшие ему люди, внимательно за ним следившие, остановились после нескольких ступенек. Он постоял с минуту, тяжело на них опираясь, полуоткрыв рот: по дороге простудился и страдал от синусита и от усилившихся головных болей. Залитый солнцем сад, море, горы были невообразимо прекрасны. Он знал, что больше никогда этого не увидит. Это уже было прошлое. Скоро должно было стать прошлым все остальное. Тем более было необходи-мо работать на пользу людей. Еле заметным движением локтя он велел идти дальше. Двери уже растворялись настежь.
Сбоку один за другим отходили советские автомобили. Маршал, обычно приезжавший последним, на этот раз прибыл раньше его. Он как раз в холле здоровался с Черчилем. Оба ласково, приветливо улыбались, крепко пожимая друг другу руки. Как всегда, это позабавило Рузвельта. Он знал, что они ненавидят друг друга. Условность человеческих отношений порою удивляла его так, точно он видел ее в первый раз в жизни. На его лице тотчас появилась чарующая улыбка. – "Хелло, Уинни!" – еще издали радостно воскликнул он, "Хелло, маршал!" (Сталина он все-таки называл Джо лишь за глаза). "Здравствуйте, маршал," – разъяснил переводчик.
Маршал тоже приветливо помахал ему рукой, быстро подошел своей крепкой, тяжелой, чуть нескладной походкой и дружески пожал ему руку. Затем учтиво, но нисколько не притворяясь светским человеком, с кавказской важностью поздоровался с дочерью президента.
Несмотря на серьезное выражение его лица, многое было ему забавно в Ялте. На конференции всегда приезжали враги: это он знал твердо, это было, собственно, даже единственное, в чем он не сомневался. Опаснейшим врагом был Черчиль, но его страна была теперь не так страшна. Менее опасным врагом был президент, зато мощь Соединенных Штатов была очень велика. Сталин, по правилу, не верил ни одному слову из того, что оба они говорили, и в каждом их предложении искал затаенный смысл: очень редко не находил и тогда испытывал некоторую тревогу; в громад-ном же большинстве случаев находил тотчас и тогда успокаивался. Разгадывать и расстраивать чужие козни было для него давним, обычным, привычным делом. К этому собственно и сводилась большая часть его умственной работы в жизни. От природы он был очень умен и особенно хитер. Жизненный опыт у него был огромный. В последние тридцать лет он был окружен смертельными врагами, подозревал врагов во всех людях, даже в приближенных, – особенно в приближенных, – и хорошо научился распознавать оттенки в тайных вражеских чувствах.
Здесь на конференции ему был вполне понятен оттенок Черчиля; оттенок же президента еще не вполне выяснился. И лишь чрезвычайно редко Сталину приходила в голову непривычная, невероятная, невозможная мысль: вдруг этот американец действительно верит и тому, что сам говорит, и даже тому, что ему говорят другие! Тогда это было уж совсем забавно.
Из мелочей же его веселило, что оба гостя пожаловали в Ялту с дочерьми, которые тут были решительно ни для чего не нужны, кроме завтраков и обедов, да собственно не нужны были и для этого. Они приехали очевидно потому, что отцы не могли им отказать в новом развлечении. Он ничего не имел против их присутствия, хотя ему самому никак не могло бы прийти в голову привезти на международную конференцию свою дочь. Ничего не имел и против других собравшихся здесь людей, кроме Черчиля, которого терпеть не мог (из иностранцев, быть может, ненавидел только его). Однако теперь с Черчилем ничего никак сделать было нельзя, а потому и ненависть к нему не имела значения. Другие же гости были скорее приятные люди, с которыми можно было посидеть за столом, выпить вина, поговорить (если б без переводчика). Дальнейшее всецело зависело от обстоятельства. Приятные люди, и даже еще гораздо более приятные, были Бухарин, Рыков, Карахан; с ними он тоже когда-то охотно болтал и пил вино.
Вокруг него – однако на некотором расстоянии сзади – стояли члены русской делегации, ловившие выражение его глаз, – он часто беспокойно оглядывался (лицо его обычно ничего не выражало). Все эти люди были пока преданы. Дальнейшего же и тут нельзя было предвидеть, оно также зависело от обстоятельств. Он улыбнулся и выразил опасение, как бы гости не увезли с собой из России хорошую погоду. И тотчас весело улыбнулись Молотов, Вышинский, Майский, Гусев, Громыко, адмирал Кузнецов, маршал Худяков и генерал Антонов.
6
Марья Игнатьевна, как всегда, прекрасно справилась с работой. Приехавшие из Москвы люди выразили декораторам благодарность, что-то приятное было сказано и о ней, она была очень довольна. Однако с квартирой вышла неожиданность. Хотя Иван Васильевич тоже закончил работу вовремя, ему велено было оставаться в распоряжении его комиссии: в будуаре царицы, отведенном адмиралу Кингу, снова появились вши. Он написал Марье Игнатьевне отчаянное письмо, просил прощения и выражал готовность ночевать хотя бы на улице. Она была недовольна, но ответила любезно: "Вышедшая неувязка не имеет значения, голубчик" (в письмах его не называла "Ваше сиятельство"), меня отсюда не гонят, живу я от лордов далеко, хоть три года скачи, не доедешь, по бессмертному выражению Гоголя, так что я могу оставаться и при лордах, которые, вдобавок, и не подозревают о моем существовании. По вечерам гуляю в садах. Ох, хороши лунные вечера! Страшно жаль, что ни разу не удосужились приехать, но не беспокойтесь и оставайтесь у меня сколько понадобится. Я вам говорила и повторяю: будьте как дома".
В Алупке в самом деле было очень хорошо. Тем не менее, после окончания работы и отъезда других декораторов, ей стало скучно. В местном партактиве интересных, свежих людей не оказалось. Она посетила местный молодежный коллектив и даже прочла там небольшую лекцию, но ушла расстроенная. Говорила она хорошо, употребляла самые новые выражения, однако, чуть не в первый раз в жизни почувствовала себя чужой. Молодые люди выслушали ее лекцию внима-тельно, с любопытством задавали вопросы, интересовались и Рембрандтом, и особенно Бродским, за чаем тоже были, как умели, вежливы, но в их вежливости и почтительности было что-то больно задевавшее Марью Игнатьевну. Со своими девицами они разговаривали совершенно иначе. "Неужели я для них старуха?" – с тревогой спрашивала себя Марья Игнатьевна, поднимаясь к своему флигельку.
Эта мысль была ей особенно тяжела в одиночестве Алупки. Готовясь к лекциям на тему "Разложение западно-европейской культуры в свете современной живописи", она взяла с собой несколько художественных изданий и три тома сочинений Сталина. Но работать ей не хотелось. Думала о своей жизни, о будущем, об Иване Васильевиче. Он был, очевидно, влюблен в нее и боялся ей об этом сказать из-за своего возраста. "Конечно, это был бы мезальянс" – подумала она с улыбкой: так неожиданно всплыло вдруг в ее памяти это слово из старых книг. "Мезальянсом" был и ее брак с тем красивым молодым человеком, из которого ничего не вышло. Этот молодой человек, в отличие от Ивана Васильевича, не был джентльменом, – почему-то ей все лезли в голову старые, почти контрреволюционные слова. Марья Игнатьевна чувствовала себя одинокой. Ей многие завидовали, находили, что она ведет интересную жизнь. Она знала самых выдающихся людей ялтинского партактива, читала публичные лекции в Николаеве, ее честолюбие было удовлетворено. "Он старше меня на шестнадцать лет, но он прекрасный человек, он умнее и тоньше всех их, несмотря на свои отсталые взгляды". Когда она называла Ивана Васильевича "Ваше сиятельство", то бессознательно вкладывала в это другой, переносный смысл, как бы относившийся к тому, что в старых книгах называлось духовным аристократизмом. Физически он не был ей неприятен, скорее напротив. В сущности самым неприятным была его профессия.
Вместо сочинений Сталина она, чтобы заснуть, стала в кровати просматривать номер парижс-кого журнала мод, оставшийся в ее флигеле от убитого немецкого офицера. Его предложил ей заведующий, холостяк. "Помилуйте, зачем мне это?" – пренебрежительно сказала она, – "разве просмотреть на сон грядущий?" Женщины, раскрашенные и не раскрашенные, серьезные и улыбающиеся, надменные и ласковые, их платья, костюмы, шубы, муфты, шляпы, все свидетель-ствовало о падении западно-европейской культуры. Ей бросился в глаза заголовок: "Революция". Марья Игнатьева немного знала иностранные языки и читала ученые книги легко.
"Les rembourrages ont vecu. Les hanches de 1'im-portance. Beaucoup protestent. A chaque fois que s'af-firme une idee nouvelle, il des grincheux pour s'ecrier que cela ne durera pas. Non Mesdames, ne vous trompez pas. Celles qui ont souffert – effacement de formes jusqu' au martyre – seront avec nous passionement. Oui, hanches carrees ou rondes, decolletes genereux ligne en figure de proue, tissus brillantes et majestueux, la gamme des tons – doux, puis soudain eclatants, va du gris elegant en vert mousse, du enivre au vermilion".
Молодая красавица в отороченном мехом костюме стояла на лестнице, поставив ногу на ступеньку. Передний изгиб ноги, туфли, чулки, шляпа, тоже отделанная чернобурой лисицей, были все-таки очаровательны. "Конечно, это они приукрашивают", – думала Марья Игнатьевна. Под фамилией портного (его имя было известно дамам даже в Крыму) была надпись: "Redingote a la Russe. Modele Tolstoi". Над рисунком кто-то выцветшими чернилами написал: Liebes Schatzchen, es ist herrlich! Diese Franzosen. Das muss mir ja so wunder-bar stehen. Ganz wie fur mich gemacht! – "Осталась жена Фрица и без редингота, и без Фрица" – подумала Марья Игнатьевна, впрочем без злобы, точно чувствовала себя в эту минуту членом дамского Интернационала. – "Нет, он прекрасный, благороднейший человек. Конечно, его надо будет приодеть. Ах, если б он все-таки был немного помоложе: ну хоть сорок девять, а не пятьдесят пять. И если бы не эти виноградные блошки"...
Вдруг ей пришло в голову, что собственно говоря, она может вернуться в Ялту и теперь. При ее комнате была большая кухня, в которую можно перенести диван. Они бы могли, таким образом, пробыть несколько дней вместе. "Никто ничего не может сказать, все знают, как было дело. Да и пусть говорят что угодно... Бедный, он очень смутится, но страшно обрадуется... А вдруг в самом деле построить нашу жизнь на пару?" – с лукавой улыбкой подумала она: как раз за чаем молодежного коллектива, впервые, услышала это новое выраженье.
Лукавая нежная улыбка не сходила с ее лица и на следующее утро, по дoроге в Ялту. Марья Игнатьевна предполагала, что его не будет дома, что он вернется через час. Собиралась накрыть стол новенькой шитой скатертью, поставить свой маленький чистенький самовар, достать ром, который он очень любил. Она отворила дверь, вошла и ахнула: – "Господи, Твоя воля!" сказала она вслух, на этот раз не новым выраженьем.
Иван Васильевич никак не думал, что Марья Игнатьевна может нагрянуть неожиданно, без предупреждения, не знал даже, что у нее есть второй ключ. Он все время относился к ее квартире бережно, чтобы, избави Бог, ничего не разбить и, действительно, не разбил ничего. Правда, ему самому иногда казалось, что при Марье Игнатьевне квартирка была как будто нарядней и уютней; но он перед отъездом собирался произвести уборку и привести все в прежний вид.
Она заглянула в кухню, в коридор, всюду, вернулась и села на стул, сняв с него блюдечко с окурками. Ей хотелось плакать. "Глупо... Из-за квартиры... Все было вздор, он мне не пара, он на двадцать лет старше меня... Что ему сказать, если он сейчас вернется?.. Нет, не надо, чтобы он знал, что я здесь была... Я сама виновата"... Она подумала, не взяться ли сейчас же за работу. Однако привести квартиру в порядок нельзя было ни в час, ни в три часа, и ей все-таки не хотелось, чтобы он ее застал в грубом заштопанном фартуке со щеткой и ведром. Не хотелось, несмотря на раздражение, и смущать его: понимала, что он сконфузится необычайно. "Нет, пусть он лучше не знает. Когда он съедет, найму двух татарок".
На столе лежала развернутая газета с крошками хлеба и колбасы. Не прикасаясь к ней, Марья Игнатьевна пробежала заголовки: "Отличник трактостроевец Черемченко"... "Сделаем Челябинск благоустроенным городом"... "Воскресники в Полтавской области"... Она вдруг заплакала – без всякой причины.
Вышла из квартиры, не оставив ему никакой записки. "Когда увидимся, поговорим, посмот-рим... Ничего, перееду в Николаев, там все пойдет по-другому. Война кончается, вернутся новые, свежие, интересные люди. Ясно!" Ясно не было, было скучно, очень скучно.
7
Позднее Иван Васильевич пытался литературно описать в дневнике чувства, испытанные им в тот день. Запись все ему не удавалась. Написал сначала, что у него помутилось в глазах. "Кажется и в самом деле помутилось? А впрочем едва ли. Сердце забилось, пальцы затряслись, это". Зачеркнул и написал, что в душе его что-то запело, потом вместо "запело" написал "засветилось". Это было хорошо в литературном отношении, но не выражало того, что он почувствовал. "Два слова: "не злокачественная" были точно отбиты на машинке огненными буквами", – еще написал он. Несмотря на огненные буквы он все боялся, что не разобрал, не разглядел, не так прочел. Подошел к окну (день кончался): "не злокачественная". Зажег люстру на все три лампочки (три другие включались у Марьи Игнатьевны лишь на приемах): "не злокачественная". Подошел к ночному столику, зажег еще лампу с сиреневым колпачком: "не злокачественная". Он опустился на кровать, вспомнил об уговоре, вскочил, расправил сиреневое одеяло. Вид этой кровати немного волновал его, первые дни он отводил глаза. Теперь подумал о Марье Игнатьевне с восторгом. Ему казалось, что все совершенно изменилось. "Отпало главное препятствие! Отпало! Сегодня же ей все скажу!"
Взглянул на ее будильник, шедший с совершенной точностью, не то, что его часы. Татарин должен был заехать за ним через час, чтобы отвезти его в Алупку: он хотел узнать о своей сакле и условиться о дне возвращения Марьи Игнатьевны. И как раз пришла эта бумага от доктора (который ее продержал у себя несколько дней). Иван Васильевич за свой восторг ругал себя трусом, старой бабой, но и ругать себя теперь было ему очень приятно. "Выпить! Сейчас же выпить! Крепко выпить! Будь она хоть разопухоль, если не злокачественная!"
Пустой "Гектор Сервадак" остался в Алупке. Здесь он держал деньги просто под настольной лампой: в Ялте у него никто не бывал, а забравшийся вор уж никак не мог бы предположить, что гражданин в здравом уме и твердой памяти держит деньги не под замком. Он сунул в карман все, что имел, и выбежал на улицу. У Марии Игнатьевны были в буфете и ром, и рябиновка, она просила его пользоваться ее продуктами, как своими; но он за все время позаимствовал у нее лишь в первый день несколько кусков сахару, – забыл привезти свой, – да и сахар давно вернул.
Начинался чудесный, совсем весенний теплый вечер. С моря дул ветерок. В булочной давно пахло свежевыпеченным хлебом. Он почувствовал сильный голод, – все три недели никакого аппетита не было, что тоже казалось ему безошибочным признаком рака. Съестных припасов в лавках было мало, Иван Васильевич купил все, что мог достать самого дорогого. – "Нет ли икры? "Икры, гражданин, нет: Гитлер всю слопал",– насмешливо сказал приказчик. По дороге он потерял пакетик с огурцами. Прежде пришел бы от этого в отчаяние, теперь даже не вернулся в магазин справиться. Купил водку, две бутылки вина. Выплеснул дома из стакана оставшийся с утра чай, налил водки, с наслаждении выпил, налил еще, с жадностью ел прямо с бумажек. Ему всегда казалось, что есть, если не пить, приятнее одному, чем в обществе.
"Не понимают люди, что такое счастье и как мало для него нужно. Счастье, это когда нет рака, и этого достаточно! Водка есть? Вино есть? Колбаса есть? А это раз в неделю может себе позволить и жалкий экстерминатор... Мы, русские, даже слова не придумали для такого занятия: мало, низко, непривлекательно! Но если строят новую жизнь, то ведь надо же раньше вывести вшей. И всем им, господам строителям, маршалам, президентам, министрам, понадобился экстерминатор Иван Васильевич! А может быть и вообще моя работа лучше и чище ихней! Я ведь никому не делаю вреда, кроме виноградной блошки. Они распоряжаются моей жизнью, а она все же от них зависит меньше, неизмеримо меньше, чем от этой маленькой опухоли, которая оказа-лась незлокачественной и которая скоро пройдет... Да, проходи, голубушка: если ты незлокачест-венная, то грош тебе цена, не задерживайся, не будь "задавакой", проваливай подобру-поздоро-ву!.. Счастье же мое зависит тоже не от вас, господа строители, а больше всего от Марьи Игнать-евны, и она мне не откажет. Если же откажет, то останутся море, и горы, и луна, и сады, работа, и книги, с ней мы все-таки останемся друзьями и нынче же вечером пойдем смотреть издали на тех странных символических львов! Да, господа строители"... Он пил стакан за стаканом.
Старый татарин застал его уже пьяным. Иван Васильевич обнял его и закричал: "Ты человек, я человек, мы оба маршалы! Ты извозчик, я экстерминатор, два сапога пара! Пей, извозчик! Экстер-минатор угощает!" Татарин отказывался, ссылаясь на свою веру. – Предрассудок! Пережиток! кричал Иван Васильевич, – "Ты уже поломался сколько твоя вера требует, теперь пей! Извозчик пьет у экстерминатора! Exterminare-глагол... Какого спряжения, а? Я, брат, в университете учился, знаю традиции Грановского! Пей! Сам Магомет был не дурак выпить и за гуриями поухаживать!" Татарин не рассердился: плохо понимал и всегда относился к пьяным с дружелюбным любопытством.
– Пил, кушал, благодарил. На саше поехал, – сказал он, когда ни в бутылках, ни на сальных бумажках больше ничего не оставалось. Он так говорил собственно больше потому, что русские так воспроизводили русскую речь татар. – "Дверь не закрывал, дурак", – сказал он на площадке, – "в Ялте не закрывал дверь! Американский президент приходил и часы украл!" пошутил татарин. Иван Васильевич хлопнул себя по лбу, обнял татарина и затворил дверь двойным поворотом ключа.
Проходившая по дороге громадная солдатка с винтовкой заорала на них: "Гайку у вас, скаженные, заслабило на людей наезжать!" – "Гражданка солдатка, я не скаженный, а гражда-нин-экстерминатор!" – закричал Иван Васильевич. Увидев, что кацап пьян, солдатка тотчас смягчилась и сказала им, чтобы на шлях и не пробовали выезжать: сам Сталин едет! Татарин тотчас осадил лошаденку.
На повороте их действительно не пропустили, но издали они видели, как по большой дороге один за другим бешено неслись автомобили с яркими страшными фонарями. "Проехал!" – радостно-тревожно сказал стоявший впереди на арбе человек, с широкой улыбкой на них оглядываясь. – "Проехал, коллега!... Экстерминатор проехал!" – закричал Иван Васильевич. Старый татарин с силой толкнул его в спину. – "Молчи дурак! Бальшой дурак!" вполголоса испугано говорил он.
8
Огни каменной громады отсвечивались в тяжелых черных волнах. К тому флигелю, где жила Марья Игнатьевна, можно было пройти, минуя кордон. Иван Васильевич, протрезвившийся, смущенный, но радостный, поднимался с террасы на террасу, все себя спрашивая, можно ли к ней идти в десять часов вечера. Кроваво красная луна освещала кипарисы, магнолии, лавры. С моря дул ветерок.
И откуда, откуда тот ветер летит,
Что стряхая росу, по цветам шелестит,
Дышит запахом лип и концами ветвей
Помахал, влечет в сумрак влажных аллей?
Не природа ли тайно с душой говорит?
Сердце ль просит любви и без раны болит?
И на грудь тихо падают слезы из глаз...
Для кого расцвела? Для чего развилась?
"Да может ли она "слышать голос души?" Или вернее осталась ли у них всех душа"? – нерешительно думал Иван Васильевич, проходя мимо тех львов, которых называл символически-ми. Мраморные статуи изображали разные моменты из жизни льва: лев спит, лев просыпается, лев рычит, лев готовится к прыжку. "Да, за все бывает расплата, кроме того, за что расплаты не бывает. В известном смысле, может быть, когда-нибудь зарычит и наш лев. Это я лев, и татарин, и мы все!.. Но довольно с меня львиных прыжков: видел я их и будет, что уж тут хорошего?.. Нет, конечно, нельзя сказать, будто меня не касается то, что делается во всех этих и других дворцах. В известном смысле даже очень касается: немцев то, слава Богу, придушили. Но нас никто не освободит, никого мы не интересуем, ни от кого нечего ждать и нам, забытым маленьким старым людям, и тому новому народу, который живет на нашей земле, дай Бог всякого счастья... А я, грешный, буду видно и дальше жить, как жил: буду работать, пить по вечерам наливку и любоваться этими волшебными садами".
Он издали увидел два уютных огонька в ее флигеле. Сердце у него забилось. Подумав, он решил отложить разговор до своего возвращения в саклю после окончания работ конференции.