412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Алданов » Печоринский роман Толстого » Текст книги (страница 2)
Печоринский роман Толстого
  • Текст добавлен: 22 октября 2016, 00:05

Текст книги "Печоринский роман Толстого"


Автор книги: Марк Алданов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)

Решаюсь утверждать: в этих кратких записях только что опубликованного дневника – новый Толстой! В них человек с неврастенической раздражительностью, «влюбленный», чувства которого меняются каждый день, если не каждый час, в зависимости от платья, от прически, от случайного слова. И с этими-то, столь же несправедливыми, сколь резкими рассуждениями – «глупа», «противна», «отвратительна» – он стал женихом и писал невесте милые, нежные, иногда восторженные письма! «Увлечение» свое он изобразил в повести о любви, силой поэзии преобразив почти все. Теперь и некоторые главы «Войны и мира», «Анны Карениной» придется читать по-иному: мы ведь больше не знаем, что сказали бы в дневниках о Китти – Левин, и о Наташе – князь Андрей.

В искренности же Льва Николаевича сомневаться не приходится; он был искренен в каждую отдельную минуту. У Печорина тоже бывали минуты, когда он чувствовал себя почти влюбленным в княжну Мэри.

IV

Став полуофициально женихом В.ВАрсеньевой, Толстой все же решил уехать на некоторое время в Петербург, «чтобы их чувства могли быть проверены». Его чувства, действительно, нуждались в проверке.

Покинул он Ясную Поляну 31 октября 1856 года и на следующий день в дороге записал: «Думаю только о Валерии...» 2 ноября из Москвы он послал невесте длинное письмо. Но уже 4 ноября в дневнике появляется следующая запись: «Костинька (Иславин) нагнал на меня тоску по случаю Валерии. О ней я думаю поменьше; но испытываю тоску невыразимую везде...» Мы не знаем в точности, что именно мог ему сказать Иславин; однако Лев Николаевич и до этой беседы находился в мрачном, раздраженном состоянии духа. 3 ноября в дневнике записано: «Обедал у Боткина. Григорьев и Островский, я старался оскорбить их убеждения. Зачем? не знаю...» В самом деле, к Аполлону Григорьеву и особенно к А.Н.Островскому он вообще относился хорошо.

Приехав в Петербург, Толстой, по собственным его словам, написал Арсеньевой «злое письмо», он ревновал ее к Мортье. Этого письма он не отправил – послал другое, – оно, впрочем, тоже едва ли могло порадовать Валерию Владимировну: «Сейчас написал было вам длинное письмо, которое не решился послать вам, а покажу когда-нибудь после. Оно было написано под влиянием ненависти к вам...» Последние слова Арсеньева, очевидно, должна была принять как шутку.

Затем записи о невесте становятся в дневнике краткими и редкими. «Видал во сне вальс с Валерией...» (10 ноября). «Написал крошечное письмо Валерии, думаю о ней очень...» (11 ноября). «С Трусоном приехал домой, он отсоветывает жениться, славный человек...» (11 ноября). – Оттого ли славный человек, что не советует жениться?

По-видимому, в Москве Толстой узнал (вероятно, именно от Иславина), что увлечение Валерии Владимировны французским музыкантом было несколько более сильным, чем он думал. Письма становятся холоднее. В первом письме (до разговора с Иславиным) он говорил: «Я уже люблю в вас вашу красоту, но я только начинаю любить в вас то, что вечно и всегда драгоценно – ваше сердце, вашу душу... Я берегу чувство, как сокровище, потому что оно одно в состоянии прочно соединить нас во всех взглядах на жизнь, а без этого нет любви... Мы только верим друг другу; я иногда, глядя на вас, готов согласиться, что в мире нет ничего прекраснее платья, тканого золотом, но не согласны еще во многом... Я вас вспоминаю особенно приятно в трех видах: 1) когда вы на бале попрыгиваете как-то наивно на одном месте и держитесь ужасно прямо, 2) когда вы говорите слабым болезненным голосом, немножко с кряхтением и 3) как вы на берегу Грумантского озера в тетенькиных вязаных огромных башмаках закидываете удочку... Нет ли у m-lle Vergani вашего лишнего портрета?»

Тон письма из Петербурга от 8 ноября уже иной. «Отдавайте себе искренний отчет в своих чувствах и со мной будьте искренни самым невыгодным для себя образом. Рассказывайте все, что было и есть в вас дурного. Хорошего я невольно предполагаю в вас слишком много. Например, если бы вы мне рассказали всю историю вашей любви к Мортье с уверенностью, что это чувство было хорошо, с сожалением к этому чувству и даже сказали бы, что у вас осталась еще к нему любовь, мне бы было приятнее, чем это равнодушие и будто бы презрение, с которым вы говорите о нем и которое доказывает, что вы смотрите на него не спокойно, но под влиянием нового увлечения. Вы говорите и думаете, что я холодно равнодушен; да не дай Бог вам столько и так тяжело перечувствовать, сколько я перечувствовал за эти пять месяцев...»

Если судить только по его письмам, Валерия Владимировна заблуждалась: «холодно равнодушен» он не был. После холодка в письме от 8 ноября (это можно объяснить ревностью) его письма вновь становятся ласковыми, нежными, полными любви. «Вы милая, точно милая, ужасно милая натура, – пишет Лев Николаевич. – Особенное чувство мое к вам, которое я ни к чему не испытывал, вот какое: как только со мной случается маленькая или большая неприятность – неудача, щелчок самолюбию и т.п., я ту же секунду вспоминаю о вас и думаю – «все это вздор, там есть одна барышня, и мне все ничего...» «Ради Бога, не придумывайте своих писем, не перечитывайте, вы видите – я, который мог бы щеголять этим перед вами, – а неужели вы думаете, что мне не хочется кокетничать перед вами? – я хочу щеголять перед вами честностью, искренностью; а уж вам надо тем паче, – умнее вас я знаю много женщин, но честнее вас я не встречал. Кроме того, ум слишком большой противен, а честность чем больше, полнее, тем больше ее любишь. Видите, мне так сильно хочется любить вас, что я учу, чем заставить меня любить вас...» Он начинает называть ее: «милый друг, Валеренька» и «голубчик», ставит в письмах длинный ряд точек и поясняет: «Точки означают разные нежные имена, которые даю вам мысленно».

Во всяком случае, теперь он пишет Валерии Владимировне как жених, – обсуждает даже с ней их будущий бюджет. «Знаете ли вы, что такое 3800 руб. в Петербурге? Для того, чтобы с этими деньгами прожить 5 месяцев в Петербурге, надо жить в 5-м этаже, иметь 4 комнаты, иметь не повара, а кухарку, не сметь думать о том, чтобы иметь карету и попелиновое платье с алансонским кружевом или голубую шляпку, потому что такая шляпка не будет гармонировать со всей остальной обстановкой. Можно с этими средствами жить в Туле или Москве, и даже изредка блеснуть перед Лазаревичами, но за это – merci. Можно также и в Петербурге жить в третьем этаже, иметь карету и алансонское кружево, и прятаться от кредиторов, портных и магазинщиков, и писать в деревню, что все, что я приказал для облегчения мужиков, это вздор, а тяни с них последнее, и потом самим ехать в деревню и со стыдом сидеть там годы, злясь друг на друга; и за это – merci. Я испытал это. – Есть другого рода жизнь на пятом этаже (бедно, но честно), где все, что можно употреблять на роскошь домашнюю, на отделку этой квартирки на 5-м этаже, на повара, на кухню, на вина, чтобы друзьям радостно было прийти на этот 5-й этаж, на книги, ноты, картины, концерты, квартеты дома, а не на роскошь внешнюю для удивления Лазаревичей, холопей и болванов...»

Эта картина «бедной» жизни, с отделанной квартиркой, картинами, винами, с поваром, которого не то можно, не то нельзя будет иметь, и с лишениями вроде отсутствия алансонских кружев, теперь, конечно, вызывает у нас улыбку. Но столь определенные планы жизни не оставляют сомнения, что Лев Николаевич считает Арсеньеву своей будущей женой. Одно из следующих его писем начинается словами: «Сейчас получил ваше славное, чудесное, отличное письмо от 15 ноября. Не сердитесь на меня, голубчик, что я в письмах так называю вас. Это слово так идет к тому чувству, которое я к вам имею. Именно, голубчик... Не сердитесь, голубчик (ужасно весело мне вас так называть), за замечания, которые я вам сделаю: 1) Вы всегда говорите, что ваша любовь чистая, высокая и т.д. По-моему, говорить, что моя любовь высокая и т.д., это все равно, что говорить, что у меня нос и глаза очень хороши. Об этом надо предоставить судить другим, а не вам. 2) В отличном вашем дополнении плана жизни Храповицких{8} нехорошо то, что вы хотите жить в деревне и ездить в Тулу. Избави Бог! Деревня должна быть уединением и занятием, про которые я писал в предпоследнем письме, и больше ничего. Но такой деревни вы не выдержите, а тульские знакомства порождают провинциализм, который ужасно опасен. Храповицкие сделаются оба провинциальными и будут тихо ненавидеть друг друга за то, что они провинциалы. Я видел такие примеры. Да, я к тетеньке испытывал тихую ненависть за провинциализм главное. Нет-с, матушка, Храповицкие или никого не будут видеть, или лучшее общество во всей России, то есть лучшее общество не в смысле царской милости и богатства, а в смысле ума и образования. У них комнаты будут в 4-м этаже, но собираться в них будут самые замечательные люди в России. Избави Бог вследствие этого быть грубыми с тульскими знакомыми и родными, но надо удаляться их – их не нужно; а я вам говорил, что сношения с людьми ненужными всегда вредны...»

Написано это 23 ноября. А пот что почти в то же самое время (25—29 ноября) он писал в дневнике:

«В зверинце барыня со сладострастными глазами... С ужасом думал о Валерии по случаю мины сладострастной барыни...» «Получил глупо-короткое письмо от Валерии, поехал к Ольге Тургеневой, там мне неловко, но наслаждался прелестным трио{9}. Заехал к Панаеву, он нагнал на меня тоску...» «Получил письмо глупое от Валерии. Она сама себя надувает, и я это вижу насквозь, что скучно...» «Написал холодное письмо Вальке...» «О Валерии мало и неприятно думаю...»

Неискренности и тут не было, – повторяю, его чувства менялись каждый день. В «Юности» Николенька Иртенев рассказывает: «Я влюбился в Сонечку в третий раз вследствие того, что Любочка дала мне тетрадку стишков, переписанных Сонечкой, в которой «Демон» Лермонтова был во многих мрачно-любовных местах подчеркнут красными чернилами и заложен цветочками. Вспомнив, как Володя целовал прошлого года кошелек своей барышни, я пробовал сделать то же; и действительно, когда я один вечером в своей комнате стал мечтать, глядя на цветок, и прикладывать его к губам, я почувствовал некоторое приятно-слезливое расположение и снова был влюблен или так предполагал в продолжение нескольких дней».

Сходство, разумеется, неполное, отдаленное. Неполным окажется и всякое объяснение: это был слишком сложный, необычайно сложный человек. С большим упрощением скажем, что он был влюблен, но не очень влюблен, готов был жениться, но не слишком к этому стремился. «Не любит, а любит любить...»

По его выражению, у Валерии Владимировны была только одна соперница: литература. Писательская среда в Петербурге тогда встретила Толстого отлично. Он ей взаимностью не платил. Его ближайший литературный (да и лич ный) друг Дружинин, который тоже вел дневник, 8 ноября записал: «Приехал Толстой, к великой моей радости, и мы с ним были два дня неразлучны». Великую радость Дружинина нужно считать односторонней – Толстой почти одновременно пишет: «Вечером Дружинин и Анненков, немного тяжело с первым...» «В 4-м часу к Дружинину, там Гончаров, Анненков, все мне противны, особенно Дружинин, и противны за то, что мне хочется любить, дружбы, а они не в состоянии. Поехал за ними на извозчике к Кушелеву и отбился от них, чему был очень рад...» «Собрание литераторов и ученых противно...» «Литературная подкладка противна мне так, как ничто никогда противно не было...»

Не знаю, что он разумел под «литературной подкладкой», – кажется, писательскую среду и торг с издателями и редакторами. Но свое творческое дело в те времена (да, собственно, и до конца дней) он любил страстно. Его дневники свидетельствуют об этом на каждой странице. «Я никого не видел женщин, – пишет он невесте, – нигде не был и, положа руку на сердце, могу сказать, что в эти три недели ни одна женщина не обратила моего внимания нисколько. Зато вашей главной соперницей – литературой – во все это время я занимался много и с удовольствием...» Сообщая Арсеньевой, что он обещал рассказ в «Отечественные записки», Толстой добавляет: «Я написал, но сам недоволен, чувствую, что надо переделать, некогда и я не в духе, а все-таки работаю. С одной стороны, надо держать слово, с другой, боюсь уронить свое литературное имя, которым я, признаюсь, дорожу очень, почти так же, как одной вам известной госпожой. Я в гадком расположении духа, недоволен собой и поэтому всем на свете, злюсь, зачем я давал слово, хочу работать над старыми – отвращение, и, как на беду, лезут в голову новые планы сочинений, которые кажутся прелестны...»

V

Жюль Ренар когда-то писал о людях, требующих, чтобы в жизни и в литературе все всегда хорошо кончалось: «Они желали бы выдать Жанну д'Арк замуж за Карла VII». Печоринский роман Толстого не кончился браком; но едва ли и брак оказался бы в этом случае счастливой развязкой. Убедившись в своей ошибке, Толстой положил конец роману. Он и не мог поступить иначе.

С нынешней стороны – это был, пожалуй, вариант на тему знаменитых стихов Генриха Гейне:

Довольно! Пора мне забыть этот вздор.

Пора мне вернуться к рассудку.

Довольно с тобой, как искусный актер,

Я драму разыгрывал в шутку{10}.

По существу это совершенно не так. «Комедии» не было. Выла тяжкая ошибка. Толстой, по-видимому, думал, что ошибался в Валерии Владимировне. В действительности он ошибался относительно самого себя.

Быть может, некоторую роль сыграла в деле и ревность к прошлому увлечению Арсеньевой французским музыкантом Мортье. Но, кажется, большого значения ревности тут приписывать не приходится: в письмах к Валерии Владимировне о Мортье говорится гораздо больше, чем в дневнике.

Странные фразы, противоречившие общему характеру их отношений и всему тону переписки, были и в более ранних письмах Льва Николаевича. Но с декабря в его письмах меняется все. В одном из них он дает Валерии Владимировне советы просто как приятель или даже как добрый знакомый... Она скучает? Она не знает, что с собой делать? Да мало ли что можно делать! «Поезжайте за границу, выходите замуж, подите в монастырь, заройтесь в деревню...» Вероятно, этот тон старательно прикрывал и раздражение и чувство неловкости. 12 декабря Толстой пишет Арсеньевой откровенное письмо – самое замечательное в их переписке, чрезвычайно важное и для понимания характера Льва Николаевича вообще:

«Насчет вашего письма я думал вот как: или вы никогда не любили меня, что бы было прекрасно и для вас и для меня, потому что мы слишком далеки друг от друга; или вы притворились и под влиянием Женички, которая посоветовала вам холодностью разжечь меня. Мне кажется, что тут замешана Женичка. Это со мной дурной способ действий. Я слишком серьезно смотрю на дело, чтобы на меня могли оказать влияние мелкие наивные средства. Я давно вижу глубины вашей души, и эти миленькие хитрости для меня не скрывают, а засоряют его.

Ну что же есть между нами общего? Смотря по развитию, человек и выражает любовь. Оленькин жених выражает ей любовь, говоря о том, как они будут целоваться; вы выражаете любовь, говоря о высокой любви; а меня хоть убейте, я не могу говорить об этих вздорах. Верьте еще одному, что во всех моих и ваших отношениях я был искренен сколько мог, что я имел и имею к вам дружбу, что я искренно думал, что вы лучшая из всех девушек, которых я встречал и которая ежели захочет, я могу быть с ней счастлив и дать ей счастье, как я понимаю его. Но вот в чем я виноват, и в чем прошу у вас прощения: это, что, не убедившись в том, захотите ли вы понять меня, я как-то невольно зашел с вами в объяснения, которые не нужны, и, может быть, часто сделал вам больно. В этом я очень и очень виноват; но постарайтесь простить меня... Мне кажется, что я не рожден для семейной жизни, хотя люблю ее больше всего на свете. Вы знаете мой гадкий, подозрительный, переменчивый характер, и Бог знает, в состоянии ли что изменить его. Не то сильная любовь, которой я никогда не испытывал и в которую я не верю. Из всех женщин, которых я знал, я больше всех любил и люблю вас, но все это еще очень мало...»

В дневнике Толстого разрыв с Валерией Владимировной отразился мало. За два дня до отправки цитируемого выше письма он записывает: «От Валерии получил оскорбленное письмо и, к стыду, рад этому...» Последние слова как будто усиливают Печоринский характер его странного романа, но им большого значения придавать нельзя. 12 декабря – только несколько строк: «Утром поправил «Юности» первую тетрадь, написал последнее письмо Валерии, гимнастика, обедал один у Дюссо... Мне очень грустно...» Затем до Нового года об Арсеньевой в дневнике есть одно упоминание: «Встал поздно, получил длинное письмо от Валерии, это мне было неприятно...»

Как обычно бывает с людьми, только что пережившими горе, Толстой становится добрее. Не решаюсь утверждать положительно, но кажется, суждения его о людях (не все, правда) в эти дни после разрыва становятся мягче и снисходительнее. Попадаются оценки почти восторженные, на которые он был скуповат в течение всей своей жизни: «Анненков прелестен...» «Лир (так он, по-видимому, называл А.М.Тургенева) прелестен...» «Столыпин прелестен...» «Получил милое письмо от Тургенева...» «Анненков ужасно мил...» Толстой хвалит даже Чернышевского, которого всегда терпеть не мог: «Чернышевский мил...» «Чернышевский умен и горяч...» Более лестными становятся и его заметки о книгах, об искусстве. Так, он в восторге от статей Белинского: «Утром читал Белинского, и он начинает мне нравиться...» «Прочел прелестную статью (Белинского) – о Пушкине...» «Статья о Пушкине – чудо. Я только теперь понял Пушкина...»

4 января он записывает: «Обедал у Боткина с одним Панаевым, он читал мне Пушкина, я пошел в комнату Боткина и там написал письмо Тургеневу, потом сел на диван и зарыдал беспричинными, но блаженными поэтическими слезами. Я решительно счастлив все это время...»

«Халиф Абдурахман имел в жизни четырнадцать счастливых дней, а я, наверное, не имел столько», – сказал он в старости. Может быть, этот день 4 января и надо включить в число счастливых. Для счастья тогда не было никаких внешних оснований, но о внешних основаниях не приходится и говорить при мысли о человеке со столь удивительной, переменчивой и тонкой нервной организацией. Во всяком случае, это был только день, быть может, связанный с чувством освобождения.

Печорин говорит: «Другой бы на моем месте предложил княжне свое сердце и свою судьбу, но надо мной слово жениться имеет какую-то волшебную власть: как бы страстно я ни любил женщину, если она мне даст только почувствовать, что я должен на ней жениться, – прости, любовь! Мое сердце превращается в камень, и ничто его не разогреет снова. Я готов на все жертвы, кроме этой; двадцать раз жизнь свою, даже честь, поставлю на карту, но свободы моей не продам. Отчего я так дорожу ею? Что мне в ней? Куда я себя готовлю? Чего я жду от будущего? Право, ровно ничего...»

Толстой женился шестью годами позднее; быть может, 34 лет от роду испытал ту «сильную любовь», в которую «не верил» в молодости. Но с уверенностью мы этого не скажем.

В сущности, он виноват был перед Арсеньевой немногим больше, чем Вронский виноват перед Китти. О «неблагородстве» этой истории говорила гувернантка Арсеньевых мадемуазель Вергани, написавшая ему чрезвычайно резкое письмо, да еще кроткая тетушка Ергольская. Лев Николаевич отвечал тетушке:

«...Хотя я признаю себя виноватым в непоследовательности и признаю, что все могло произойти совершенно иначе, думаю, что я поступил вполне честно. Я не переставал говорить, что сам не знаю своего чувства к Валерии, но что это не любовь и что я считаю необходимым себя испытать. Испытание выяснило мне мою ошибку, я это и написал Валерии со всей искренностью. Кроме того, наши отношения были так чисты, что воспоминание о них, я уверен, не будет никогда ей неприятно, если она выйдет замуж. Поэтому я написал ей, что желал бы, чтобы она писала мне... Пусть бы мадемуазель Вергани, написавшая мне столь нелепое письмо, соблаговолила вспомнить все мое поведение в отношении Валерии, вспомнить, что я старался приходить возможно реже, что она сама меня просила бывать чаще... Я уверен, что в Туле меня считают величайшим чудовищем...»

Письмо это с легкой, Печоринской, попыткой перейти в моральную контратаку (надо, впрочем, помнить, что оно было совершенно конфиденциально и адресовано человеку очень близкому и надежному), довольно верно передавало внешнюю сторону романа. В последнем же письме к самой Арсеньевой Толстой ни в какие контратаки не переходил, признавал свою вину и просил у нее прощения. Привожу это светское, джентльменское, довольно холодное письмо, отправленное им из Парижа 20 февраля (4 марта) 1857 года:

«Письмо ваше, которое получил нынче, любезная Валерия Владимировна, ужасно обрадовало меня. Оно доказало мне, что вы не видите во мне какого-то злодея или изверга, а просто человека, с которым чуть было вы не сошлись в более близкие отношения, но к которому вы продолжаете иметь дружбу и уважение. Что мне отвечать на вопрос, который вы мне делаете: почему? Даю вам честное слово (да и к чему честное слово, я никогда не лгал, говоря с вами), что перемене, которую вы находите во мне, не было никаких причин. Да и перемены, собственно, не было. Я всегда повторял вам, что не знаю, какого рода чувство я имел к вам, и что мне всегда казалось, что что-то не то. Одно время, перед отъездом моим из деревни, одиночество, частые свидания с вами, а главное, ваша милая наружность и особенно характер, сделали то, что я почти готов был верить, что влюблен в вас, но все что-то говорило мне, что не то, что я и не скрывал от вас, и даже вследствие этого уехал в Петербург. В Петербурге я вел жизнь уединенную, но, несмотря на то, одно то, что я не видал вас, показало мне, что я никогда не был и не буду влюблен в вас. А ошибиться в этом деле была бы беда и для меня и для вас. Вот и вся история. Правда, что эта откровенность была неуместна. Я мог делать опыты с собой, не увлекая вас; но в этом я отдал дань своей неопытности и каюсь в этом, прошу у вас прощения, и это мучает меня; но не только бесчестного – в скрытости меня упрекать нельзя.

Что делать, запутались, но постараемся остаться друзьями. Я с своей стороны сильно желаю этого и все, что касается вас, будет сильно интересовать меня. Верганичка в своем письме поступила как отличная женщина, чем она никогда не перестанет для меня быть, то есть она поступила не логически, но горячо, так как она любит.

Я вот уже две недели живу в Париже. Не могу сказать, чтобы мне было весело, даже не могу сказать, чтобы было приятно, но занимательно чрезвычайно. Скоро думаю ехать в Италию. Как вы поживаете в своем милом Судакове? Занимаетесь ли музыкой и чтением? Или неужели вы скучаете? Избави Бог, вам этого не следует делать. Французы играют Бетховена, к моему великому изумлению, как боги, и вы можете себе представить, как я наслаждаюсь, слушая эту musique d'ensemble, исполненную лучшими в мире артистами.

Прощайте любезная соседка, от души жму вашу руку и остаюсь вам истинно преданный гр. Лев Толстой».

*

Он встретился с Валерией Владимировной после года разлуки, в сентябре. Записи его о ней после этой встречи имеют вполне Печоринский характер. Не привожу их. Тогда же он пишет: «Боже, как я стар! Все мне скучно, ничто не противно, даже сам себе ничего, но ко всему холоден. Ничего не желаю, а готов тянуть, сколько могу, нерадостную лямку жизни. Только зачем, не знаю...»

«О своем писании решил, что мой главный порок – робость. Надо дерзать». «Петербург сначала огорчил, а потом совсем оправил меня. Репутация моя пала, или чуть скрипит. И я внутренне сильно огорчился; но теперь я спокойнее, я знаю, что у меня есть что сказать и силы сказать сильно; а там, что хочет говори публика. Но надо работать добросовестно, положить все свои силы, тогда пусть плюет на алтарь...»



notes

1

47-й том полного собрания сочинений, под редакцией М.А.Цявловского, В.Ф.Саводника и В.И.Срезневского. Москва, 1937 год. – Редакционные примечания составлены превосходно, с совершенно исключительной добросовестностью и эрудицией.

2

Тургенев через много лет сказал о нем дословно то же самое: «Этот человек никогда никого не любил...» Возможно, что оба были правы.

3

Впоследствии он, как известно, отзывался о Пушкине, о Гоголе, о Тургеневе совершенно иначе.

4

Все долги он полностью кредиторам выплатил: был в денежных делах совершенно безупречен.

5

Богатые помещики тратили на коллекции очень большие суммы. Князь Лобанов-Ростовский продал свою коллекцию тростей за 75 тысяч рублей.

6

«Ботвинью я всегда хвалю,

Селянку ем без принужденья,

Уху я тоже страсть люблю,

Зреть не могу без умиленья.

Кишки ко щам, бараний бок,

Крупою с маслом насыщенный,

И лучший ветчины кусок…

Суть три предмета несравненны.

Пирог любимый мной есть тот,

С трудом в руках несут что трое,

Когда кладешь кусочек в рот,

Насытились бы оным двое»...

7

То есть, условно, то, что он говорил в осуждение Тургенева: «Не любит, а любит любить».

8

так почему-то они шутливо себя называли.

9

Бетховенским. Как сообщают редакторы примечаний, Толстой устраивал тогда музыкальные вечера и у себя. Боткин писал Тургеневу: «Один такой вечер был у Толстого. Для меня, который давно не слыхал Бетховена, это было великим наслаждением... Толстой просто упивается им».

10

Превосходный перевод А.К.Толстого все же не вполне передает силу подлинника. Из дневников Льва Николаевича мы узнаем, что он в ту пору увлекался Гейне и даже переводил какую-то его балладу (какую именно, неизвестно; перевод до нас не дошел).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю