Текст книги "Огонь и дым"
Автор книги: Марк Алданов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
Вопросительные знаки
Еще другое знаменитое имя занесено в список лиц, неблагонадежных по большевизму.
Во время предвыборной агитации я как-то зашел на митинг, почетным председателем которого был капитан Садуль. Могу засвидетельствовать, что ни о чем другом, кроме русских дел, там не говорилось: вся электоральная кампания в Париже сводилась к спору о России; очевидно, у прекрасной Франции нет своих забот. На этом митинге разные молодые человеки, которые, по-видимому, для народного блага считали совершенно необходимым пройти в парламент, несли всевозможную ерунду о России, о доблестных большевиках, о возвышенной Constitution des Soviets. Публика сочувственно внимала… Внезапно один из молодых человеков произнес два имени: nos glorieux camarades: Jean Longuet… Anatole France… Зал разразился бешенными аплодисментами.
Итак между редактором Le Populaire{9}, и автором «Les Dieux ont soif» поставлен в некотором роде знак равенства. Это недурно.
И то сказать, каждый номер газеты Le Populaire украшен эпиграфом из Анатоля Франса: L'union des travailleurs fera la paix du monde. Не знаю, из какого именно произведения короля французских писателей заимствован означенный эпиграф; не знаю также, почему для извлечения этой мысли, не блещущей чрезмерной оригинальностью, нужно было обращаться к утонченнейшему из скептиков. Но очевидно, что митинговый молодой человек, с формальной стороны, если и врал, то все-таки знал меру.
В последнем своем романе «Le petit Pierre» прославленный романист рассказывает, что в детстве, изучая правописание, он никак не мог понять назначения вопросительных знаков и постоянно их пропускал в диктовке, чем очень огорчал свою добрую мать. «Я сильно переменился с тех пор, – неожиданно добавляет Анатоль Франс, – теперь я ставлю вопросительные знаки. Я готов даже ставить их после всего того, что говорю, пишу, думаю. Моя матушка теперь, вероятно, нашла бы, что я ставлю их слишком много».
Это замечание несколько успокаивает нас насчет большевизма Анатоля Франса. Для Жана Лонге, например, никаких вопросительных знаков в природе не существует: все вопросы были разрешены его дедом. По-видимому, «nos glorieux camarades» все таки не совсем подходят друг к другу.
В начале войны Анатоль Франс, когда-то рассматривавший мировые явления с точки зрения Сириуса, собирался пойти добровольцем и даже ходил куда-то на военно-медицинский осмотр. Ничего, кроме всеобщего изумления, из этого, конечно, не вышло: можно было a priori предположить, что французские власти не пошлют в окопы такого добровольца. Забракованный Анатоль Франс остался дома. С тех пор у него было еще несколько политических выступлений, которые были бы тоже не совсем понятны, если не принимать в расчет теорию вопросительных знаков. Последнее из них запротоколировано как «большевизм»; только и всего.
Жаль, конечно, что Анатоль Франс до сих пор «интегрально принимает большевистскую революцию»; но трагически к этому относиться не следует. Мне недавно рассказывали, как, в гостях у знаменитого писателя, один парижский большевик стал развивать свои сокрушительные теории. Автор «Таис» слушал с той самой одобрительной усмешкой, с которой он вот уж пятьдесят лет слушает все что угодно. К сожалению, парижский большевик изъясняется не только при помощи слов, но и посредством жестов: широким движением руки, вероятно соответствовавшим очень смелому замыслу в области международной революции, он внезапно опрокинул и разбил одну из старинных статуэток коллекции Анатоля Франса. Хозяина от огорченья едва не постиг удар. Может быть, это и анекдот. Но он сильно нас успокаивает относительно разрушительных тенденций интегрального коммуниста, Анатоля Франса. Ибо статуэтка была, наверное, буржуазная.
Нам, читателям, на Анатоля Франса пенять, конечно, не приходится. Пусть по-прежнему гранит он свою алмазную фразу и пусть ставить к ней вопросительные знаки: в нем сверкает и с ним от нас уйдет Когинор в оправе тысячелетней культуры. Пусть же возможно дольше издевается над нами этот старый волшебник{10}.
Группа «Clarte» и ее вдохновители
Во Франции появился новый орган коммунистической мысли: газета «Clarte» издававшаяся философско-политической группой того же названия, объявила себя большевистской и в своем последнем номере напечатала статью Ленина.
Газета приобрела таким образом нового и ценного сотрудника. Зато она лишилась другого, старого. В состав группы «Clarte» входил Нобелевский лауреат, знаменитый психофизиолог Шарль Рише, он же Шарль Эфейр, талантливый поэт и сотрудник Сюлли-Прюдома, автор «Смерти Сократа» и «Цирцеи», не менее выдающийся социолог-публицист. Этому аристократу мысли не понравилось обращение газеты в коммунистическую веру, – и он прислал письмо в редакцию с заявлением о своем уходе из группы «Clarte». Письмо было, по-видимому, составлено в очень энергичных выражениях. По крайней мере, газета его не напечатала; она поместила вскользь, в передовой статье г. Вайяна-Кутюрье, лишь одну фразу из письма Рише, в которой знаменитый ученый заявляет, что «большевистская система отвратительна, а люди, поддерживающие ее там, еще более отвратительны». («Там», т. е. в России, очевидно, добавлено из вежливости).
Письмо Рише и новая позиция руководителей «Clarte» вызвали, по словам самой газеты, сильное волнение в университетских секциях группы. В редакцию стали прибывать заявления об уходе от, ряда других ученых, – в числе французских профессоров есть множество людей весьма левого образа мыслей. Ушел известный экономист Шарль Жид, ушли другие. Редакция, очевидно, несколько смутилась – и поместила ответ юного Вайяна-Кутюрье на непомещенные ею письма знаменитостей науки. Ответ оказался весьма забавным. С одной стороны юноша утешил стариков: по его словам, формальный коммунистически паспорт будет впредь требоваться лишь от руководителей «Clarte»; в состав же самой группы Вайян-Кутюрье согласен допускать не только коммунистов, но и анархистов, и даже лиц, не состоящих ни в какой партии, если только они являются убежденными сторонниками интернациональной революции. При этом он замечает, что редакционный комитет надеется в конце концов склонить всех сотрудников к вступлению в партию коммунистов.
С другой стороны, Вайян-Кутюрье касается вопроса о будущем терроре и о будущей диктатуре во Франции. Этот вопрос был, по-видимому, также поднять лицами, ушедшими из группы «Clarte». – Да, конечно, – замечает руководитель газеты, – террор и диктатура необходимы. Но, поверьте, нам самим они будут стоить большого горя: «Надо вспомнить о Марате, который, будучи врачом, не был в состоянии присутствовать при некоторых операциях и который, тем не менее, донося на изменников в Революционный Трибунал, черпал в любви к общему благу силу сопротивления своему чувству человечности. Марат страдал и это делает ему больше всего чести перед историей».
Для полноты картины следует добавить, что Вайян-Кутюрье, расставаясь с Шарлем Рише, обещает все-таки, несмотря ни на что, сохранить к нему дружеские чувства.
Признаюсь, все доставило мне удовольствие в этой статье: и забавный, вполне искренний тон молодого коммунистического Репетилова, который ласково журит Шарля Рише, похлопывая его по плечу; и утешительное обещание страдать морально тогда, когда французские чрезвычайки будут, по доносам чувствительных людей, производить «необходимые разрушения»; и ссылка на светлый образ сумасшедшего Марата, требовавшего в свое время 260.000 голов, ровно 260.000 – ни единой меньше. Если после всего этого Рише не возьмет назад своей отставки, значить, на него поистине трудно угодить…
Шарль Рише из группы «Clarte» ушел; Шарль Жид тоже ушел. Но Шарль Раппопорт, слава Богу, остался. Кроме того, повторяю, появились новые сотрудники. И Ленин, и Троцкий, и Зиновьев, и Бухарин, заполняющие статьями свои парижские официозы «Коммунистический Бюллетень» и «Коммунистическое, Обозрение» примут, вероятно, близкое участие также в «Clarte».
Много пишут советские вожди. Признаюсь, я даже не понимаю, каким образом они находят для этого время. И Ленин, и Троцкий, оба выпустили по толстому тому против «ренегата» Карла Каутскаго. Кроме того, Троцкий написал историю прихода большевиков к власти, а Ленин – книгу под названием «Детская болезнь коммунизма», только что вышедшую во французском переводе.
Троцкий в молодости писал чрезвычайно плохо; писал так, как пишут авторы прокламаций в южных провинциальных городках, – с «проклятьями», с восклицательными знаками, с мавром, который сделал свое дело, с унтер-офицерской вдовой, которая сама себя высекла, со всевозможными «sic» и «sapienti sat». Впоследствии он сделал большие успехи. Некоторые его фельетоны в газетах, которые в 1918 году правительство закрыло за буржуазное направление, – в «Дне» и в «Киевской Мысли» (трудно себе представить Ленина сотрудником этих периодических изданий), – были очень хороши. Констатирую, что теперь Троцкий опять стал писать скверно. Оба его новых труда с чисто литературной стороны не выдерживают никакой критики. У этого выдающегося журналиста для книг, по-видимому, не хватает ни знаний, ни таланта.
Писания Ленина, как всегда, производят странное впечатление. Это, конечно, тоже не литература, или, по крайней мере, не то, что я привык считать литературой. Они чрезвычайно скучны. Но если сделать над собой усилие и прочесть их до конца, то нельзя не почувствовать, какую громадную силу разрушения представляет собой этот роковой человек.
Да, он раскольник. Или вернее, в нем есть и раскольник. В душе Ленина живет подлинная жгучая ненависть к старому миру. Он ненавидит и презирает все проявления буржуазной цивилизации… Один давний эмигрант рассказывал мне, как в былые времена он посещал европейские музеи с нынешним диктатором Москвы. Ленин ходил по залам и со смехом ненависти показывал на картины, отыскивая в них новые доказательства полной развращенности капиталистической культуры…
Но если б этот человек был только раскольник, он не был бы так страшен. В Ленине ограниченный фанатик уживается и с политическим тактиком первого ранга. Во всем том, что касается методов, он совершеннейший и циничнейший оппортунист. Недаром он так восхищается Ллойд-Джорджем. В своей книге «Детская болезнь коммунизма» вождь большевиков выражает самое искреннее восхищение перед умом, тонкостью и политическим смыслом английского премьера. Он даже уверяет, будто Ллойд-Джордж многому выучился у марксистов (читай: у него самого), – и с своей стороны изъявляет полную готовность учиться политике у Ллойд-Джорджа (что, разумеется, нисколько не мешает ему считать и называть главу английского правительства бандитом)… Нет никакого сомнения, что в лице Ленина история произвела одного из самых глубоких знатоков гражданской войны, ее законов и психологии. Чего стоят одни придуманные им методы развращения деревни! Только ими и можно объяснить то чудо, что коммунистический режим держится три года в стране со стомиллионным крестьянским населением, вооруженным почти поголовно.
Кроме Ленина и Троцкого в «Clarte» будет участвовать Бухарин. Я давно и с большим интересом слежу за литературно-политической карьерой товарища Бухарина.
Не скрою и того, что возлагаю на него некоторые надежды (не меньшие, чем на ген. Буденнаго). Этот левейший из левых коммунистов, совершенно искренно считающий Ленина едва ли не таким же буржуем, как нас, грешных, поистине настоящий клад – и не только в психологическом отношении. Ставя себе вопрос знаменитого французского писателя, я отвечаю: в другое время, в иной исторической обстановке, Ленин был бы идеальным главою раскольничьего скита или первоклассным теоретиком инквизиции. Троцкий сопровождал бы в новые земли Пизарро или состоял бы отравителем при дворе турецкого султана. Зиновьев мог бы сделаться богатейшим содержателем ссудной кассы. Но Бухарин, без русской революции наверное, при всяких условиях окончил бы свои дни в сумасшедшем доме.
Писатели и революция
Мудрый Спиноза учил не смеяться и не плакать, а размышлять над событиями жизни и наблюдать в них человеческую природу. Но когда с другом мудреца, добродетельным республиканцем де-Виттом, случилась беда, которая иногда постигает народолюбцев – его растерзал народ, – Спиноза в бешенстве и отчаянии хотел выйти на площадь и назвать «людей толпы» – «последними из негодяев». К счастью для философии, хозяин квартиры, где жил отшельник, чуть не силой помешал ему осуществить это бесполезное и небезопасное намеренье.
Не должно верить бесстрастию мудрых философов…
Гюстав Флобер был совершенно убежден в том, что ему удалось осуществить идеал абсолютно объективного искусства, просто и спокойно коллекционирующего человеческую глупость. Главным проявлением последней Флобер считал политику, и неизменно называл ее занятием, созданным для швейцаров. Однажды, вернувшись с литературного обеда в ресторане Маньи, где велись политические разговоры, Флобер возмущенно записал, что провел два часа в обществе пяти тупых консьержей. А консьержи эти, кстати сказать, были Теофиль Готье, Ренан, Сен-Бев и братья Гонкуры. Должно, однако, констатировать, что в оценке различных видов политики, Флобер проявлял некоторый субъективизм. Так, когда при нем заходила речь о всеобщем избирательном праве, которое он считал «позором человеческого разума», знаменитый романист приходил в состояние бешенства, нередко кончавшееся у него эпилептическим припадком. О том, как автору «Сантиментального воспитания» понравилась революция 1848 года, и говорить вряд ли нужно.
Не должно верить бесстрастию объективных художников…
Я взял, в качестве примера, философа и писателя, для которых бесстрастное отношение к жизни считается особенно характерным. Революции обладают особой способностью выводить людей – и в частности художников – из состояния «объективизма». Разумеется, и революции, и художники бывают разные, – единой формулы здесь не установишь. Кое-что можно, однако, вынести за общие скобки.
Художникам и философам революции обыкновенно нравятся издали (в пространстве или особенно во времени). Одни восхищаются ею авансом, до момента ее наступления, – таких довольно много. Другие восхищаются ею ретроспективно, – таков был Гете. Несмотря на знаменитую свою фразу на поле битвы при Вальми («здесь сегодня начинается новая эпоха в истории человечества»), автор «Фауста» долгое время искренно ненавидел французскую революцию. Он боролся с нею с оружием в руках, писал на нее плохие памфлеты и был явным сторонником интервенции европейских монархов. Но гораздо позже, когда революция давно кончилась, Гете признал, что в ней было, в сущности, очень много хорошего.
И даже Шиллер, отнюдь не объективный писатель, энтузиаст свободы, гражданин французской республики, получивший это почетное звание от революционеров, которые, разумеется, в глаза не видали его произведений, но что-то слышали о немецком публицисте Жилле{11}, писавшем под девизом in tyrannos, – даже Шиллер высказывал о Революции резко отрицательные суждения – когда власть принадлежала революционерам.
В явлении, о котором выше шла речь, нет ничего удивительного. Революция почти всегда сопровождается таким страшным и отвратительным процессом частью сознательного, частью стихийного разрушения исторических, культурных и моральных ценностей, – не говоря уже о людях, – что трудно a priori предположить безоговорочное увлечение ее картинами в художнике, т. е. в человеке, обладающем от природы повышенной чувствительностью. Есть, правда, и исключения. Анатоль Франс, как мы недавно узнали, «принимает интегрально всю коммунистическую революцию». Но он принимает ее интегрально из Парижа. Дух его живет, правда, в Кремле, но тело неизменно остается на Вилле Саид… В этом отношении, как во многих других, революция приближается к войне. Большинство военных поэтов и художников-баталистов никогда не видело поля сражения. Мейссонье изучал войну на маневрах в Сен-Жермене. Морис Баррес – «белобилетчик». Жуковский, автор «Певца во стане русских воинов», был, по природе своей и по профессии, человек чрезвычайно штатский. Достоевский, очень неудачно предсказывавший войны и иногда еще более неудачно к ним призывавший, ни в каком сражении никогда не участвовал. И сам Пушкин в ту пору, когда он так звукоподражательно описывал Полтавский бой имел о битвах самое смутное и отдаленное представление. Напротив того, живописцы и писатели, участвовавшие в войнах или, по крайней мере, видевшие их вблизи, Стендаль, Лермонтов, Лев Толстой, Гаршин, Верещагин, были настроены иначе, – хотя некоторые из них порою и поддавались чарам той нелепой иррациональной красоты, которая в сценах войны все-таки есть, а в сценах революции почти отсутствует.
Таким образом, повторяю, нет ничего удивительного в том, что в писателях, видевших вблизи картины 1918-21 г. г., очень сильны тенденции, «интегрально отвергающие революцию». За этим, однако, следует или, по крайней мере, должно следовать но, и даже очень большое но. Человечество живет нервами, наследственными инстинктами, бессознательными и полусознательными движениями души (не говоря о сознательных соображениях личного интереса). Тем не менее, голову никак не следует считать совершенно бесполезным органом в человеческом теле. И если последнее семилетие сильно притупило во всех нас способность более или менее беспристрастного логического анализа, то рано или поздно эта способность к нам, вероятно, вернется. Мы тогда, быть может, придем к мысли, что отвергать революцию en bloc так же нелепо, как принимать ее en bloc. Ибо в революциях, кроме стихийных процессов, есть еще и некоторые «нормы». И между этими нормами надо будет сделать известный выбор.
Такой выбор сделал на старости лет Гете, который сам признал, что анти-революционные произведения 90-х годов ничего не прибавили к его славе. Гете пришел к заключению – теперь это довольно банальная мысль, содержащая в себе и некоторое преувеличение, – будто во всякой революции всегда виновато только правительство, а народ никогда и ни в чем не виноват. Гете признал, кроме того – и это главное, – что над революцией надо проделать некоторую логическую операцию разложения, сводящуюся к отделению чистого золота от грязной руды. К таким же мыслям пришел в конце концов и Шиллер, по крайней мере, если считать «Вильгельм Телль» его последним словом.
Можно с некоторым правом утверждать, что к сходным взглядам начинают приходить теперь – справа и слева – виднейшие представители западно-европейской мысли. Период одурелого восторга перед «интегральной русской революцией», кажется, понемногу проходит. Он прошел у Ресселя, прошел у Шарля Рише. Проходит, по-видимому, и у Ром. Роллана. По крайней мере, есть на это намеки в его последнем романе «Клерамбо», хотя там Ленин и называется почему-то «гениальным дровосеком». Может быть, Ром. Роллан скоро признает, что дровосеки вообще не слишком нужны современной европейской культуре: сеять бы не мешало, а рубить почти нечего: и так мало осталось невырубленного – от раздолья 1914 г.
«Russia in the Shadows»
Еще об Уэлльсе? Это становится скучно.
Так скажет читатель и будет отчасти прав. Долю вины перелагаю с себя на барона Б.Э. Нольде, который несколько дней тому назад высказал новое суждение о нашумевших очерках английского писателя. Если не ошибаюсь, Б.Э. Нольде – первый из критиков Уэлльса, ознакомившийся с его русскими впечатлениями в полном их объеме, ибо книга, в которой они собраны, только что вышла в свет. Я ее приобрел, прочитав в № 205 «Последних Новостей» чрезвычайно интересную, как всегда, статью талантливого публициста. Прежде, по выдержкам, которые приводились в печати, мне казалось, что и читать книгу Уэлльса не стоить. Это было неверно; в ней есть несколько ценных мыслей и ряд интересных страниц. Тем не менее с мнением Б.Э. Нольде позволю себе не согласится.
«Книга Уэлльса, – говорит русский критик, – написана не только с огромным талантом, но с бесспорной внутренней добросовестностью». Уэлльс, несомненно, чрезвычайно даровитый человек и в его добросовестности я нимало не сомневаюсь. Но, каюсь, огромного таланта в его новом произведении я не вижу и не думаю, чтобы оно вплело свежие и прочные лавры в пестрый литературный венок этого впечатлительного, неровного, хотя и очень блестящего, писателя.
Разумеется, Уэлльс не большевик, и «Россия во мраке» нисколько не большевистская книга. Обычное, неправильное представление видит в советской власти правительство неразборчивое, нечестное, но чрезвычайно хитрое. Уэлльс для оригинальности держится противоположного и столь же неверного взгляда: Совет народных комиссаров, по его мнению, – правительство вполне честное и добродетельное, но чрезвычайно ограниченное. Собственно говоря, этот взгляд для большевиков гораздо обиднее ходячего о них представления. И тем не менее большевистская печать на Западе с восторгом приняла книгу Уэлльса. «Мудрый Эдип, разреши», – говорили в таких случаях передовики провинциальных газет.
Мудрому Эдипу впрочем было бы нетрудно разрешить данный вопрос – хотя бы простым подсчетом числа страниц в книге Уэлльса, где он большевиков хвалить, и числа строчек, где он их ругает. Я этой статистикой заниматься не стану. Можно и нужно отметить, что поездка Уэлльса по России была обставлена на чисто американский лад (прежние иностранные гости, от Флетчера до Кюстина, Гакстгаузена и Леруа-Болье, путешествовали совершенно иначе).
Фактические ошибки в книге «Россия во мраке», разумеется, попадаются. Герой одного из старых романов Уэлльса любил говорить о музыкантах, но вместо слова «Падеревский» у него неизменно выходило «Падрееский». Такие подозрительные «Падрееские» проскальзывают в новом политическом романе английского писателя. Но на них останавливаться не стоить, тем более, что ряд бытовых сцен из русской жизни написан им верно и ярко. Старая латинская поговорка запрещает также спорить о вкусах: Уэлльсу, например, в России больше всего понравился большевик Зорин, к которому он чувствует «истинную дружбу», а меньше всего – «абсурдный» собор Василия Блаженного. Я видал г. Зорина, видал также церковь Василия Блаженного, и, нисколько не споря о вкусах, не могу разделить восторга Б.Э. Нольде пред огромным талантом наблюдения, проявившимся в последней книге Уэлльса. И уж никак не считаю возможным согласиться с его весьма категорическим и общим суждением о русской эмиграции: «Уэлльс» замечает барон Нольде, – пишет в одном месте: «Русские эмигранты в Англии политически ничтожны (в подлиннике значительно сильнее: «politically contemptible», M.A.). Они перепевают бесконечные истории «о большевистских зверствах»; поджоги помещичьих усадьб крестьянами, грабежи и убийства утративших подчинение солдат в городах, преступления на отдаленных улицах – они выдают все это за акты большевистского правительства. Спросите их, какое правительство они хотят на их место, и вы получите пустые общие места – обычно приспособленные к тому, что собеседник считает вашим специальным политическим вкусом. Или они утомляют вас восхвалением очередного сверхдеятеля: Деникина или Врангеля, который все устроит – Бог знает как. Они не заслуживают ничего лучшего, чем царь, и они даже неспособны решить, какого царя они хотят». – «Эти слова жестоки», – добавляет Б.Э. Нольде, – «и во многом совершенно несправедливы; но разве в них нет существенной доли правды?».
Эти слова прежде всего ни в какой мере не новы: мы их, слава Богу, второй год ежедневно читаем на столбцах газеты «L'Humanite». Они верны в применении к одной – не слишком влиятельной – части русской эмиграции; подаются же они Уэлльсом, так же как Кашеном, в форме чрезвычайно широкого и смелого обобщения. Это о нас fabula narratur – и очень скверная fabula, и даже не rnutato nomine: все мы не знаем, чего хотим, не заслуживаем ничего лучшего, чем царь, и, чтобы скрыть собственное убожество, рассказываем бесконечные истории о каких-то большевистских зверствах. (Уэлльс ставит, разумеется, последние два слова в кавычки).
По тону своему, отрывок, приведенный бар. Б.Э. Нольде, несколько выделяется из книги английского путешественника. Она вообще поражает эпическим спокойствием стиля. Уэлльс почти обо всем говорить совершенно одинаково: о том, что Петербург умирает с голоду и, вероятно, скоро вымрет, и о том, что госпожа Шаляпина не знает, какой фасон платья принят теперь на Западе («последние, полученные ею модные журналы, – замечает сочувственно Уэлльс, – были от начала 1918 г. – вследствие блокады»). Хладнокровие совершенно покидает писателя лишь в оценке одной из сторон советской жизни. Именно его чрезвычайно раздражает Карл Маркс и особенно борода последнего, ныне красующаяся чуть ли не во всех присутственных местах и участках большевистской державы. Бороде Карла Маркса отведены Уэлльсом две – забавные и остроумные – страницы: он утверждает, что такая борода, явно мешающая работе, не могла вырасти у человека сама собой; владелец, очевидно, непрестанно и с любовью культивировал бороду с тем, чтобы патриархально раскинуть ее на весь мир. Уэлльс выражает даже страстное желание побрить знаменитого социалиста. Но, кроме бороды Карла Маркса английский писатель не нашел в Советской России никакого другого повода для выражения своего возмущения. К России не-советской он значительно строже. Так на стр. 83 Уэлльс с большим негодованием говорит о возможности у нас в будущем разбойничьего монархического правительства, которое неизбежно приведет страну к белому террору. А на стр. 68 он очень спокойно рассказывает, как в квартире Максима Горького дружелюбно слушал философско-политическую беседу «Бакаева, главы петербургской чрезвычайной комиссии»… Мы за последние годы видали всякие виды. Но более зловещего симптома падения моральной культуры, чем эта дружеская беседа двух знаменитых писателей с шефом Чрезвычайки, я что-то, признаюсь, не запомню.
Уэлльс не всегда отличался такой терпимостью «налево». Было время, когда он величал английских социалистов карманщиками (pickpockets). В каком виде выведен, под прозрачным псевдонимом, Сидней Уэбб в книге Уэлльса «Новый Маккиавелли», об этом, пожалуй, лучше не вспоминать. Невольно себя спрашиваешь, откуда взялось у резкого и непочтительного по темпераменту писателя, посетившего и описавшего наудачу несколько камер советского ада, столь своеобразное отношение к хозяевам и устроителям последнего.
Года два тому назад А.А. Титов и пишущий эти строки имели в Лондоне разговор с Уэлльсом. Автор «Бритлинга» в то время чрезвычайно интересовался ходом гражданской войны в России; он притащил географическую карту, по которой А.А. Титов подробно описал ему линию прохождения фронта. Но тогда Уэлльс был занять русскими событиями главным образом с военной точки зрения. Нервно бегая по комнате, он развивал свои стратегические соображения: по его мнению, решающую роль в войне генерала «Динайкина» с большевиками должны были сыграть аэропланы, – и Уэлльс чрезвычайно подробно и наставительно это нам объяснял, хотя мог знать, что мы люди штатские, ни к «Динайкину», ни к большевикам непричастные и в деле воздушной войны мало осведомленные. Мы слушали стратегические указания Уэлльса с тем же интересом, с каким толстовские мужики внимали советам Вово Звездинцева – сеять возможно больше мяты. «Двистительно… всякий плант можно сеять… можно сеять и мяту»… Можно употреблять и аэропланы.
Впрочем, военные указания английский романист давал не только нам. Из недавней книги о нем одного из его самых горячих поклонников (Гюйо) мы узнаем, что во время Великой Войны Уэлльс «обменялся несколькими идеями относительно ведения операций с генералами Жоффром и Кастельно, которые выслушали его мысли с удовольствием», – по выражению поклонника, где чистосердечие граничит с коварством. Нам, стало быть, сам Бог велел сделать то же самое. Мы, однако, попытались перевести разговор на темы философско-политические. Уэлльс со свойственным ему неподдельным юмором объявил, что его политические взгляды зависят главным образом от состояния его печени (отсюда можно сделать вывод, что во время русской поездки Уэлльса его печень была в самом лучшем состоянии); но тем не менее он высказался – и очень остроумно.
– Мы сейчас в Англии, – сказал он, – переживаем полосу крайней реакции. Ею руководит, разумеется, Ллойд-Джордж. Но через год или два у нас начнется полоса крайнего радикализма. Руководить им будет, разумеется, тоже Ллойд-Джордж.
Я потому цитирую это (отчасти уже оправдавшееся) замечание блестящего писателя – из ряда других, не менее остроумных, – что, быть может, в нем высказан существенный мотив его нынешних настроений в вопросе о большевистской власти. Мы очень недовольны русской политикой Ллойд-Джорджа. Пожалуй, у нас больше оснований быть недовольными его английской политикой. Ибо чувства, которые «колдун» (так в Англии называют нынешнего премьера) внушает большинству передовых англичан, таковы, что многие из последних готовы чувствовать симпатию даже к большевикам. Казалось бы, чем мы виноваты, что ими правит Ллойд-Джордж?
Помню, незадолго до разговора с Уэлльсом, мы с тем же А.А. Титовым и Я.О. Гавронским были в гостях у одного английского политического деятеля, – левого направления и весьма энергичного темперамента. Этот человек занимается политикой лет сорок, по рождению принадлежит к правящим группам Англии и знает всех ее политических деятелей, можно сказать, наизусть. Нисколько не стесняясь в выражениях, несмотря на присутствие иностранцев, он дал такую сочную характеристику Ллойд-Джорджа, что ее, пожалуй, в печати огласить было бы неудобно; заодно коснулся и ближайших сотрудников премьера.
– Подобных политических деятелей, – сказал он, – у нас не было с тех пор, как существует Англия. Во всем этом кабинете только и есть один порядочный человек– Бальфур. Он – лентяй и скептик, как все Сесили. But he is a gentleman, – он джентльмен. А остальные…
Дальше опять следовали сочные выражения.