Текст книги "Огонь и дым"
Автор книги: Марк Алданов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
О правителях
Однажды в Версали король Людовик XV неожиданно вошел в комнату маркизы Помпадур. Сидевший у фаворитки, в числе других лиц ее свиты, доктор Кене вскочил и изобразил на лице крайнюю растерянность. После ухода монарха одна из придворных дам, госпожа Оссэ, лукаво спросила перепугавшегося врача:
– Смею ли, сударь, узнать причину столь непонятного волнения?
– Как же мне было не волноваться? – отвечал Кене. – Всякий раз, когда я вижу короля, я думаю: вот человек, который может приказать, чтобы мне отрубили голову.
– Помилуйте! – воскликнула госпожа Оссэ. – Король так добр!..
Мишлэ, рассказывающий этот анекдот, остроумно и справедливо замечает, что госпожа Оссэ в своем восклицании совершенно точно определила причину Французской Революции: при старом строе единственная гарантия того, что человеку не отрубят головы, заключалась в крайней доброте короля.
Мне этот эпизод вспомнился отчасти в связи с нашумевшей статьей, в которой Максим Горький трогательно описывает «почти женскую нежность к людям» Ленина, его славный, хороший смех и тайные душевные страдания, причиняемые советским террором этому кроткому человеку. Жалость к несчастненьким, как известно, составляет одну из традиций русской литературы; об этом и об ame slave вообще сказано, слава Богу, в Европе достаточно глупых слов. Против жалости, разумеется, ничего возразить нельзя; но до сих пор полагалось, если уж жалеть, то по крайней мере жалеть кого следует. Максим Горький здесь оказался новатором. Советский террор несомненно дает богатый материал для проявления жалости. Горький ее и проявляет: ему мучительно, прямо до слез жалко – ему жалко Ленина! Ленин так устал, истребляя контрреволюционеров и саботажников. «Я знаю глаза, в которых жгучая боль запечатлелась навсегда, на всю жизнь. Всякое убийство мне органически противно, но эти люди – мученики, и совесть никогда не позволит мне осудить их»{4}. Мученики террора, оказывается, – Ленин, быть может, также (Горький говорит во множественном числе) Дзержинский и Лацис. Ах, несчастненькие!
О статье Горького достаточно говорилось, хотя некоторые ее достоинства еще не вполне оценены. В чисто художественном отношении образ человека со славным добродушным смехом и с глазами, в которых навсегда запечатлелась жгучая боль, вряд ли можно отнести к числу шедевров. Коммунистический Челкаш не удался талантливому писателю. Я говорю обо всем этом только в связи с идеями, вытекающими из анекдота Мишлэ. При советском строе единственной конституционной гарантией является доброта руководителей Чрезвычайки. Не сомневаясь ни в искренности большевистских симпатий Максима Горького, ни в его личной порядочности, я вынужден заключить, что он двадцать пять лет боролся с самодержавием, совершенно не понимая, во имя чего ведется эта борьба.
Часто приходится слышать рассказы о прекрасных душевных свойствах разных других правителей. Эти рассказы бывают иногда ближе к истине и тем не менее они также вызывают некоторое недоумение. Душевные свойства правителей имеют в большинстве случаев ограниченное значение. Их доброе сердце и личная честность, как и их жестокость, сами по себе – ни к чему. Это Артемий Филиппович Земляника лечил своих больных не столько медикаментами, сколько честностью и усердием. Но ведь на то его больные и выздоравливали – как мухи.
Наполеон выражал как-то неудовольствие по поводу политики своего брата, которого он посадил королем в Вестфалию. Ему робко в ответ указали на доброту вестфальского короля.
– Что толку в его доброте? – сердито закричал император. – Когда о монархе говорят, что он добр, значить он ни к черту не годится!
Наполеон отнюдь не хотел этим сказать, будто правитель должен быть зол или жесток; здесь, как и всегда, он был по ту сторону доброты и злобы. Впоследствии на острове св. Елены развенчанный император сравнивал себя с Робеспьером: цель у них, по его словам, была одна и та же; оба стремились овладеть революцией и успокоить Францию. Но свое политическое превосходство над революционным диктатором Наполеон видел в выборе пути: казнями и террором нельзя было положить конец государственному развалу. Надо было угадать, чего хочет народ, произвести отбор и дать стране необходимое. В этом император видел свою главную заслугу перед Францией и к этому, по его мнению, сводилось трудное искусство власти. Править против воли народных масс, особенно в период революции, можно лишь очень недолго. Со всей своей энергией, со всей своей дальновидностью, со своим совершенным презрением к людям, могущественный император Наполеон склонялся перед политическими настроениями бретонского крестьянина и перед социальными идеями парижского консьержа.
У нас тоже высшей решающей инстанцией кровавого спора будет, рано или поздно, мужик. Демократическая интеллигенция знает, чего она хочет: как хлеб, как воздух, ей нужны политическая свобода, свобода слова, все то, что обычно объединяют под названием принципов демократы. Но если против народа долго править нельзя, то против демократической интеллигенции править, к сожалению, можно гораздо легче. Всякий режим, всякая власть, даже самая скверная, находит свою интеллигенцию, которая делает ее дело. Меньшиков был умный и талантливый интеллигент. Профессор Гредескул свою задачу выполняет усердно и, по-видимому, не без успеха, хотя пишет он похуже Меньшикова. Без левой интеллигенции правители, не понимающие духа времени, обходиться могут довольно долго, и я бы не верил в будущее демократии в России, если б не думал, что именно демократический режим всего легче и всего охотнее даст народу то, что ему необходимо: мир, землю и порядок. Но так как и мир, и землю, и порядок народ может получить не только от демократии, то грядущее все же достаточно темно.
У нас с первых дней революции много людей держало экзамен на Наполеона; до сих пор все проваливались неизменно и быстро. В интересах этих людей было ознакомиться с кладезем политической мудрости, который до нас донесла огромная Наполеоновская литература. Самому лучшему генералу трудно быть умнее Наполеона. «Революция есть идея, нашедшая для себя штыки», говорил французский император. То же самое можно сказать и о «контрреволюции» – в лучшем смысле последнего слова. Глупая идея не найдет штыков. Штыки ждут хитрой идеи.
Здесь лежит великий соблазн для правителей; здесь скрывается и грозная опасность для всех нас, ибо не всякая хитрая идея будет нам приемлема и приятна.
Дав или хоть обещав народу то, что ему необходимо, его можно подвинуть и на добро, и на зло; быть может, на зло даже легче, чем на добро. С.И. Муравьев, один из лучших русских людей, не сумел увлечь за собой крестьян в 1825 г. Атаман Махно это делает очень легко и просто. И не в том, конечно, разгадка, что крестьяне изменились за сто лет; на низах культуры календарь и теперь, к несчастью, показывает семнадцатый век. И уж, верно, дело не в гениальности Махно и даже не в том, что для народа Муравьев был барин, a нынешний украинский атаман свой брат: Махно интеллигент или полуинтеллигент; главным же советником у него – вроде государственного канцлера – состоит, говорят, литератор анархист Гроссман, человек, во всяком случае, вполне чуждый малороссийским крестьянам. Дело очевидно в характере лозунгов.
В сказке Пушкина работник Балда служил за четверых скупому хозяину, питался вареной полбой и задушевно мечтал только об одном: как бы дать буржую-эксплоататору три щелчка по голове. Финал сказки известен: «С первого щелчка – прыгнул поп до потолка, со второго щелчка – лишился поп языка, а с третьего щелчка – вышибло ум у старика». Нечто подобное случается в периоды революций. За годы лишений, страданий, голода толпа очень охотно расплачивается щелчками – и притом с кем угодно, почти не разбирая. Большевики в России натравливают ее на буржуазию, спартакисты в Германии – на офицеров, адмирал Хортый в Венгрии – на евреев, Махно – с эклектизмом, делающим честь его уму – и на буржуазию, и на офицеров, и на евреев (по крайней мере, так он действовал еще недавно; жакерия, по-видимому, тоже может или, по крайней мере, хочет эволюционировать). На щелчках можно, как показывают события наших дней, основать режим, длящийся месяцы, а то и годы. В результате очень плохо приходится хозяину; но и Балда остается даже без прежней вареной полбы.
Мосье Трике и Россия
Происходила забастовка парижских газет. Пишущий эти строки ежедневно просматривал коллективную правую La Presse de Paris, коллективную левую La Feuille Commune и испытывал такое чувство, будто ему чего-то не хватает. А казалось бы, все есть. Нет худа без добра, – говорить пословица – и говорит, кстати, вряд ли верно: есть худо без всякого добра и нет худа без другого худа. Но в данном случае пословица оправдывалась: благодаря забастовке наборщиков, можно было очень быстро, с затратой четырех су, ознакомиться со всеми откровениями политической жизни и мысли на всех широтах, долготах и полюсах. Я никогда не был так хорошо осведомлен, как во время газетной забастовки. Чего-то однако не хватало. Чего же? Телеграммы есть, последние известия есть, передовых сколько угодно… Да, не хватало протеста Анри Барбюсса.
Этот писатель – бесспорно талантливый – принадлежит к особой категории так называемых nouveaux riches. На войне нажились не только коммерсанты, торговавшие снарядами, консервами, обувью, сукном и т. п. Нажились на ней и некоторые писатели. Первые приобрели деньги, вторые славу. Кто знал до войны Анри Барбюсса? Теперь автор обличительного «Огня» – знаменитость. Он вел себя на войне и писал о ней с достоинством. Но, к сожалению, слава, быстро приобретенная протестом, положила странный отпечаток на последующую деятельность Анри Барбюсса. Она облеклась в форму какого-то непрерывного града протестов. Барбюсс протестует против интриг русских реакционеров! Барбюсс разоблачает les affreux soudards du tsarisme! Барбюсс протестует против интервенции союзников в России! Барбюсс требует очищения Фиуме (последнее было впрочем стильно: grand match sensationnel: Henri Barbusse contre Gabriel d'Annunzio!! {5}.
Затем была основана лига бывших воинов, во главе которой естественно стал Барбюсс, очевидно по доверенности полутора миллионов погибших французских солдат и шести миллионов оставшихся в живых. Потом создалась группа La Clarte, носящая – по чистой случайности – название одного из романов Барбюсса, причем последний, разумеется, оказался главой и этой группы. Затем появилось сообщение (вдобавок неверное), что Ленин в восторге от гения Барбюсса (в том, что Барбюсс в восторге от гения Ленина, сомневаться не приходится и без всякого сообщения: автор. «Le Feu» состоит литературным директором (directeur litteraire) газеты Лонге (Le Populaire).
Во многом из того, что теперь пишет Барбюсс, нет ничего дурного. Но, к сожалению, большая часть его деклараций и протестов облекается в несколько назойливую, рекламную форму: Buvez tous le Grand Marnier! Chocolat Poulain, goutez et comparez! Это тем более досадно, что нашумевший роман Барбюсса «Le Feu», напротив, поражал тонко и с большим вкусом выдержанной незаметностью рассказчика в массе простых темных солдат.
Указанное обстоятельство, впрочем, не так существенно. Гораздо печальнее то, что главным предметом своей протестующей и декларативной деятельности Анри Барбюсс почему-то избрал Россию и русские дела, о которых он, естественно, не имеет ни малейшего представления.
Классическая русская литература знает тип, увековеченный Пушкиным, Тургеневым и Щедриным: это l'outchitel. Человек, у себя на родине занимавшийся совершенно другим ремеслом, попадал в Россию, – по своей ли прихоти, в обозе ли Наполеона, иной ли волею судеб, – и становился педагогом. Тип был не дурной и никаких плохих воспоминаний по себе в России не оставил, как не оставило таковых и вообще все французское влияние (если не считать выходки Чацкого против «французика из Бордо», выходки, подтверждавшей мнение Пушкина о недалеком уме Грибоедовского героя). Теперь, к сожалению, появились в Европе les outchitels другого свойства: люди, судящие о русской политической трагедии и наставляющие ее действующих лиц с совершенной компетентностью monsieur Трике.
Я, разумеется, весьма далек от мысли, что о делах каждой страны могут иметь суждение только ее граждане. Русским, пользующимся в настоящее время гостеприимством Западной Европы, интересующимся ее делами, такое заявление всего менее бы подобало. Но, конечно, и независимо от этого должно признать, что для всякой страны мнение иностранцев в высшей степени важно и ценно; боязнь этого мнения – признак политической и умственной слабости. В частности, французское общественное мнение особенно должно быть дорого русским, вследствие высокой умственной культуры и мирового обаяния Франции. Но именно поэтому от иностранцев, желающих быть руководителями общественного мнения по русским делам, позволительно требовать известного минимума знакомства с Россией, ее историей, языком, литературой и политической жизнью. Люди, вполне в этом отношении компетентные, в Европе есть, и во Франции их больше, чем в какой бы то ни было другой стране союзного лагеря. К сожалению, именно они-то высказываются по русским делам мало и редко. А судят – и весьма авторитетно – люди гораздо менее компетентные.
Много, например, во Франции, в Англии, в Италии большевиков и так называемых большевиствующих. Но что же они знают о своем собственном учении? Творец и главный теоретик большевизма, Ленин, написал на своем веку несколько тысяч печатных страниц; из них переведено на французский язык около шестидесяти (на другие языки, вероятно, еще меньше{6}. По существу, собственно жаль, что переведены и эти шестьдесят страниц безудержной, развращающей демагогии. Но с точки зрения французского большевика, вопрос ставится, конечно, иначе. Что бы мы сказали о Кантианце, который никогда не читал Канта? Вряд ли нужно пояснять, что я никак не сравниваю московского теоретика с кенигсбергским. Однако, большевик, не имеющий представления о доктринах Ленина, все же представляет собой нечто парадоксальное.
Если бы Барбюсс в свое время изучил русский язык и политическую литературу, если бы он теперь съездил в Москву и пожил бы – ну, хоть полгода – жизнью Всероссийской Федеративной Советской Республики, его протесты несомненно много выиграли бы в силе и авторитетности. В самом деле, ведь сначала – goutez и только потом – comparez.
Но, может быть, тогда он не заявлял бы протестов или они были бы направлены не в ту сторону. Анри Барбюсс написал «Огонь»; может быть, он написал бы и «Дым». И уж наверное он не зачислял бы с такой легкостью в реакционеры и во враги русского народа людей, которые болели горем России и боролись за ее свободу в то время, когда народные комиссары в парижских кафе коротали часы с Сашкой Косым, Иероним Ясинский творил погромные произведения, а сам Барбюсс ходил на уроки в гимназию.
На альпийских вершинах
В числе большевиствующих называют также знаменитого автора «Жан-Кристофа».
Я не знаю, на твердых ли началах покоится эта репутация Ром. Роллана{7}.
Насколько мне известно, о русском большевизме он пока не высказался в совершенно определенной форме. Ничего нового не принесла и только что вышедшая его политическая книга: «Les Precurseurs». Сердцу Ром. Роллана, по-видимому, гораздо ближе немецкие спартакисты. Книгу свою он посвятил пяти «мученикам новой веры: человеческого интернационала, – жертвам свирепой глупости и убийственной лжи, освободителям людей, которые их убили». Многое можно было бы, конечно, сказать об этом посвящении; можно было бы, например, заметить, что Жорес имел весьма мало общих взглядов с Розой Люксембург, а Карл Либкнехт далеко не во всем сходился с Куртом Эйснером. Между погибшими людьми, имена которых соединены Р. Ролланом в посвящении книги, проходила баррикада. Но во всяком случае в числе избранных имен, слава Богу, нет ни Володарского, ни Урицкого. Не будем однако от себя скрывать, что в статьях французского писателя, появлявшихся к тому же в газетах толка Le Populaire, можно без большой натяжки усмотреть и некоторый «большевизм».
Война произвела странное действие на Ром. Роллана. Он писал о ней в тоне неподдельного благородства; в этом тоне написаны и статьи, составляющие его новую книгу. Но вместе с тем за последнее время Р. Роллан приобрел склонность бросаться на шею первому встречному, лишь бы первый встречный был противником военной идеологии 1914 года.
Эта склонность порою приводит к явлениям весьма любопытным. Так 9 ноября 1918 года Ром. Роллан бросился на шею президенту Вильсону: «Господин президент, – писал он, – вы пользуетесь мировым авторитетом… Наследник Вашингтона и Авраама Линкольна, возьмите в свои руки дело не одной какой-либо партии, не одной какой-либо нации, но всех! Созовите представителей народов на Конгресс Человечества! Председательствуйте на нем со всем авторитетом, который дает вам будущее огромной Америки! Говорите, говорите всем! Мир жаждет услышать голос{8}, который, перешагнул бы через границы, разделяющие нации и классы. Будьте арбитром свободных народов!»
Но уже несколькими днями позже (4 декабря) энтузиазм Роллана сильно остыл:
«Я не вильсонианец, – писал он Лонге, – я слишком хорошо вижу, что послание президента, столь же ловкое, сколь великодушное (non moins habile que genereux), стремится (добросовестно) осуществить в мире идею буржуазной республики франко-американского типа. Этот консервативный идеал меня больше не удовлетворяет». Тем не менее Р. Роллан считал тогда совершенно необходимым всецело поддерживать президента Вильсона: «Этот выдающейся буржуа, – писал он, – воплощает самое чистое, самое бескорыстное, самое человеческое из того, что есть в сознании его класса».
Через несколько месяцев, в июне 1919 г., Ром. Роллан, однако, уже совершенно разочаровался в президенте, как видно из следующих слов писателя: «Моральное отречение Вильсона, который оставил свои собственные принципы, не имея искренности признать это, означает крушение великого буржуазного идеализма, поддерживавшего, несмотря на все ошибки, в течении полутора столетий престиж и силу правящего класса. Последствия этого опыта неисчислимы».
Эволюция, проделанная французским писателем, в высшей степени любопытна и было бы, конечно, несправедливо относить ее исключительно на счет изменчивости взглядов самого Ром. Роллана. Но этот опыт мог его научить не бросаться на шею людям, которые известны миру только по газете (все равно по какой: Le Matin или Le Populaire). Я говорю: мог научить. Однако не научил: ибо Р. Роллан немедленно бросился на шею Спартаку.
Может быть, вслед за Спартаком придет Ленин. Но, может быть, выявится и что-либо другое. Пока знаменитый романист все как-то ходит вокруг да около большевистской революции. 1 мая 1917 года (т. е. задолго до большевиков) он восторженно писал «России свободной и освобождающей»: «Пусть революция ваша будет революцией великого народа, – здорового, братского, человеческого, избегающего крайностей, в которые впала наша! Главное, сохраните единство! Пусть пойдет вам на пользу наш пример! Вспомните о Французском Конвенте, который, как Сатурн, пожирал своих детей! Будьте терпимее, чем были когда-то мы!» Казалось бы, нельзя сказать, что большевики последовали этим мудрым советам. Ром. Роллан продолжает, однако, и в 1918 г. неопределенно писать о «новых веяниях, которые во всех областях мысли идут из России». В каких именно областях и какие веяния, он не объясняет. Вместе с тем в той же книге вскользь упоминается о «чудовищной вере идеалистов гильотины», – якобинцев 1793 г. «La pensee russe est Lavant-garde de la pensee du monde», пишет P. Роллан в августе 1919 года. Это, конечно, очень приятно слышать, но было бы все-таки полезно знать точно, кто именно представляет в настоящее время русскую мысль.
Ром. Роллан – очень большой писатель и очень большой человек. Он совершенно чужд рекламе, тем более саморекламе; таким он был всегда. Но он живет в Швейцарии, высоко над уровнем моря – и над уровнем земли. Он «любить людей» оттуда, откуда их видно плохо. Прежде в долине, где шумела «Ярмарка на площади», он любил их меньше. В Швейцарских горах хорошо писать о философии Эмпедокла или о похождениях французского крестьянина, имеющих давность в несколько столетий. И действительно Empedocle d'Agrigente – прекрасный философский этюд, a Colas Breugnon – художественное произведение, которое останется во французской литературе. Но о некоторых новейших политических выступлениях знаменитого писателя нам, его искренним и давнишним почитателям, приходится сильно пожалеть.
Ром. Роллан напрасно назвал «Les Precurseurs» продолжением «Au-dessus de la Melee»: тогда он был «выше свалки», теперь он в ней самой – только как-то чуть сбоку. Не дай ему Бог оказаться au-dessous de la Melee. Ибо ниже свалки тот, кто, живя в Швейцарии или в Париже, гордо бряцает окровавленным топором Ленина. Этого пока, к счастью, не случилось с Ром. Ролланом. Но с высоты снеговых гор он прежде лучше видел огонь, чем теперь различает дым. За Альпами ему не видно Чрезвычайки.